3
Ранние декабрьские сумерки. Сегодня ровно год, как я ушел на войну. Хочется побыть одному и подумать.
Я прогуливаюсь вдоль корпуса. Морозно и ветрено. Тюремная стена освещена электрическими лампочками, но двор в полумраке. Возле мостика, переброшенного через ров, по одну сторону стоит Васька, по другую - полицай. Они изредка обмениваются короткими репликами.
Я хожу и думаю о том, что прошел всего год, а сколько событий совершилось на моих глазах, сколько людей - и хороших и плохих - повстречалось за это время… Интересно устроен человек. Никогда теперь я не перестану удивляться человеку.
…Из лагерной канцелярии показывается комендант-психолог в сопровождении высокого переводчика- его зовут Сергеем. Они поворачивают к нам. Полицай вытягивается и по-немецки щелкает каблуками. Васька вытаскивает руки из карманов. Комендант, перейдя мостик, останавливается возле Васьки.
- Почему не приветствуете? - слышу я голос Сергея: он переводит вопрос коменданта.
- А как я должен приветствовать его? - робея, спрашивает Васька.
Сергей переводит Васькины слова.
- По меньшей мере встать по стойке "смирно", - говорит затем Сергэй.
Комендант берет рукой в кожаной перчатке Ваську за подбородок, оттягивает кверху, всматривается в лицо и что-то говорит, что, я не могу разобрать. Потом отряхивает руки.
- Дегенерат, - громко переводит Сергей. - Характерный экземпляр восточноевропейского преступника.
Васька молчит. Переводчик справляется о его фамилии и делает какую-то пометку в блокноте.
Комендант идет в наш корпус. Замечает меня. Я стою около серой стены, думал, не обратит внимания.
- Давай сюда! - приказывает переводчик. Подхожу. Комендант закуривает сигарету и подносит огонек зажигалки к моему лицу.
- Типичный большевистский выкормыш. Опасен, - заключает он по-немецки.
Сергей переводит и от себя добавляет:
- Не повезло тебе, парняга. Как фамилия?
Он снова что-то записывает в блокноте и бежит за комендантом, который уже скрывается за дверью.
Мы с Васькой направляемся следом. Наши строятся в шеренгу в коридоре перед входом в комнату. Нам с Васькой Сергей приказывает встать отдельно.
- Смирно! - командует он и вынимает из шинели блокнот.
Комендант подходит к левофланговому. Это длинный поджарый татарин, смуглый, с добрыми бараньими глазами.
- Коммунист, - заявляет комендант. - Магометанин. Лицемер.
Сергей переводит и, опять справившись о фамилии, записывает.
Вторым стоит Виктор.
- Комсомолец, - безапелляционно судит комендант. - Склонен к иронии. Опасен.
Сергей записывает.
- Большевик, явный политрук и фанатик. - Комендант медленно шествует вдоль строя.
- Кретин и в потенции людоед, - говорит он.
- Слабохарактерный. Убеждений не имеет.
- Начинающий уголовник. Хитрый.
- Коммунист и большевик. Крайне опасен. Очередь Ираклия. Я вижу, как напрягаются мускулы на его лице.
- Интеллигент. Чрезвычайно опасен.
Так, аттестуя каждого, комендант доходит до конца строя.
- Вольно! - произносит Сергей.
Комендант вновь, как и в день прибытия, обращается к нам с краткой речью, которую Сергей переводит целиком.
- Господа ("Meine Herren"), у меня пока нет оснований быть недовольным вами. Я уверен, что и вы, в свою очередь, не можете пожаловаться на меня и на мой персонал. Мы здесь еще продлим наше знакомство, а теперь я разрешаю вам удалиться в ваши покои.
- Смирно! - выкрикивает Сергей.
Комендант поворачивается к выходу, переводчик спешит за ним.
- Разойдись! - говорит наш старший.
Виктор, Ираклий и я забираемся на нары. И хотя нам в общем не очень весело, начинаем хохотать…
Вот, оказывается, мы какие. Дегенераты, людоеды, уголовники и магометане. И сверх того почти все большевики и одновременно коммунисты, комсомольцы, а также политруки и вместе с тем фанатики… Ну и ну, великая наука - психология! Ну и ну, господин ученый комендант Вильнюсского лагеря военнопленных!
Удивительно и другое: мы смеемся. Я уже забыл, когда смеялся последний раз. И никогда не думал, что здесь, в плену, буду смеяться.
К нам на нары влезает Васька.
- Вы объясните мне, хлопцы, почему я… как его… дегенерат. - Он по-серьезному удручен и расстроен. - Конечно, я не шибко грамотный, но разве на моей физии есть что-нибудь такое… как он сказал… востокоевропейско-преступное?
- Есть, - радуется Виктор. - Есть на твоей вывеске такое, знаешь ли, южнороссийско-босяцкое, такое типично портово-черноморское.
- А ну вас к етакой маме! - Васька сердится. - К вам, как к людям, а вы… Упекет он нас теперь, попомните мое слово. Ежели, конечно, не случится чуда.
Насчет "чуда" мы помалкиваем. До нас доходят слухи, что немцы завязли на Волге, а Москва все стоит и стоит, наша Москва. Но об этом вслух мы не говорим.
4
Квадратная комната с двумя узкими высокими окнами. В комнате прохладно и мрачновато. Под потолком вполнакала горит электрическая лампочка.
Мы сидим за столами. Перед нами обер-лейтенант, коротенький, желтый, морщинистый, как сморчок. По распоряжению коменданта он проводит с нами урок немецкого языка. Это, вероятно, какой-то новый психологический эксперимент, тем более замечательный, что наш учитель не знает ни слова по-русски, а большинство из нас, его учеников, - ни слова по-немецки.
Сцепив пальцы на животе, сморчок произносит первую вступительную фразу:
- Die deutsche Sprache ist eine harte Sprache (Немецкий язык - твердый язык).
При этом он изо всех сил пытается твердо выговорить букву "г", но у него не получается: он картавит.
Он спрашивает, поняли ли мы его.
- Я-а, - тянем мы. Сморчок удовлетворен.
- Gut (Хорошо).
Он смотрит на часы и переходит к следующему разделу урока. Он объясняет, что нам необходимо запомнить восемь основных положений, регламентирующих человеческую жизнь, восемь "Ich muß" ("Я должен"), а именно:
- Ich muß aufstehen (Я должен вставать).
Чтобы мы лучше усвоили эту истину, сморчок заставляет нас трижды повторять вместе с ним: "Ich muß aufstehen".
Поняли ли мы его? Да, конечно.
- Ich muß mich waschen (Я должен мыться), - провозглашает далее наш учитель.
Поразительное открытие!.. Я гляжу на склонного к иронии Виктора - он зажимает подрагивающие губы кулаком. Снова хором повторяем немецкую фразу - относительно того, что я должен мыться.
- Ich muß arbeiten (Я должен работать), - заявляет вслед за тем обер-лейтенант и, тревожась, справляется, понятно ли нам это.
Отвечаем без всякого энтузиазма:
- Я-а.
- Ich muß reinigen (Я должен наводить чистоту), - убежденно декларирует учитель.
Против чистоты мы ничего не имеем. Пожалуйста.
- Ich muß ruhen (Я должен отдыхать), - менее уверенно говорит он.
В том, что человек должен отдыхать, мы тоже не совсем уверены, но он не заставляет повторять: "Ich muß ruhen".
- Ich muß essen (Я должен есть), - скороговоркой выпаливает сморчок.
- Ich muß austreten (Я должен посетить уборную), - тут же бодро произносит он и считает необходимым обратить особое внимание на столь важный момент человеческого бытия. Мы трижды повторяем вместе с учителем: "Ich muß austreten".
- Ich muß schlafen (Я должен спать), - делится он с нами еще одним открытием.
Он опять смотрит на часы и начинает проверять, как мы усвоили урок.
"Что это - идиотизм, вырождение? - думаю я. - Может быть, лагерное начальство вообще не считает нас за людей?"
Мне больше не смешно. Я вдруг понимаю, что этот обер-лейтенант - мой личный враг, он наш общий враг, и таких, по-видимому, тысячи, готовых твердо осуществлять предначертания своего фюрера… Вот он, их "новый порядок", вот в миниатюре картина будущей жизни человека, которую они уготавливают нам!
В заключение урока обер-лейтенант посвящает несколько минут теоретическим рассуждениям. Ему известно, что в большинстве своем мы офицеры политической службы Красной Армии, да, но хорошо ли мы представляем себе, что такое политика?
- Политика - это страшно, - возвещает он.
- Политика - это кошмар, - подчеркивает он.
- Политика - это смерть, - пугает он нас.
Он сам когда-то командовал взводом солдат, расстреливавших коммунистов. Это, надо сказать, жутковато. Это как бред наяву. Он призывает нас отказаться в дальнейшей жизни от всякой политики…
Нет, не столь уж безобиден и глуп этот наставник. И не сморчок он, а маленькая ядовитая поганка!
Возвращаемся в свою комнату. Настроение отвратительное. Я подхожу к узкому крепостному окну. Оккупированный фашистами Вильнюс мигает редкими огоньками. Внизу за освещенной тюремной стеной темнеет полоса реки.
Если бы придумать такую катапульту, которая выбрасывала бы из окна прямо в реку!.. Я, наверно, согласился бы - пусть с большим риском, - чтобы меня вышвырнули первым. Уж лучше еще сто раз рискнуть жизнью, чем находиться во власти этих полуидиотов-полузверей. Я все равно убегу, лишь бы дождаться весны. Убегу, чтобы потом воевать с ними, с учеными людоедами и наставниками, и рассказывать о них людям.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
И снова вагон-ледник. Снова, чтобы согреться, подскоки на месте. И хриплый Васькин бас, затягивающий то "Галю", то "Казаки идуть". И ненависть и тоска оттого, что нас увозят все дальше от Родины.
Опять какая-то большая станция, нерусские дома, нерусская речь. Опять конвоиры, высокий забор из колючей проволоки, вышки с часовыми… После дезинфекции и душа мы получаем вместо наших ботинок и сапог долбленые деревянные колодки, затем нас под охраной ведут к длинной землянке, похожей на овощехранилище. Землянка обнесена еще одним колючим забором - это что-то вроде лагеря в лагере; у калитки топчется дежурный полицай.
Во дворе за загородкой нас ожидают два немца: офицер и унтер-офицер. Офицер - невысокий, очень прямой, щеголеватый, с маленьким фотоаппаратом на груди. Унтер- угрюмый, длинноносый, с сильно выступающим вперед подбородком.
- Живей, живей! - вдруг по-русски прикрикивает на нас офицер.
Мы входим во двор, подравниваемся. Офицер, достав из кармана бумагу, делает перекличку. Все целы.
- Будем знакомь! - говорит он. - Я зондерфюрер Мекке, ваш духовный отец. Унтер-офицер, которого вы перед собой видите, - шеф зондерблока. Любое его распоряжение - для вас закон. Ясно?
- Ясно, - отвечаем мы.
- А теперь марш в барак. Бего-ом!
Мы бежим в землянку. Внутри темно, пахнет плесенью V, лежалой соломой. Слева и справа с низких нар свешиваются ноги в деревянных колодках.
- Упек нас психолог, кость ему в горло, - бормочет Васька.
Осматриваемся. На одном из скатов крыши виднеется четырехугольное окошко, от него на земляной пол падает серый столб света.
К нам подходит высокий человек в шинели.
- Здравствуйте. Я старший зондерблока. Размещайтесь на нарах у выхода, в середине все занято. Сколько вас?
- Восемнадцать, - отвечает Васька.
Двоих из нашей группы все-таки перевели в рабочую команду и оставили в Вильнюсе.
Мы занимаем место на нарах неподалеку от заиндевевшей двери.
- Никак наши? - внезапно слышу знакомый медлительный голос.
- Игнат! - восклицает Виктор.
С нар привстает Зимодра. На его шапке соломенная труха. Здороваемся.
- Вы, собственно, откуда взялись, подозрительные личности?
- А тебя как сюда угораздило? - спрашивает Ираклий.
- Да тут почти все наши из Борисова.
- И Худяков? - говорю я.
- И Худяков, и Костюшин, и Типот… А вы где были?
Рассказываем Зимодре о Вильнюсском лагере. Один за другим подходят наши товарищи по Борисову.
Крепко пожимаю руку Худякову.
- А это что за лагерь? - интересуется Васька. - Где мы, ежели это не военная тайна?
- Тайны нет, - нехотя произносит Зимодра. - Мы в Польше, в шталаге номер триста девятнадцать, к тому же в зондерблоке.
- Ас кормежкой как?
- Отлично… Жив будешь, а любить не захочешь. Вновь появляется высокий человек в шинели, здешний старший. Он просит прекратить беседу. Тут это запрещено.
- Есть, товарищ майор. - Зимодра, усмехнувшись, опять ложится на солому.
Я приглашаю к нам на нары Худякова. Он выглядит еще более убитым, чем в Борисове.
- E другой раз, после как-нибудь, - говорит он сухим, сонным голосом и плетется на свое место в середину землянки.
Скверно. Поистине, упек нас психолог. Впрочем, я уже начинаю привыкать к тому, что я политрук и что мне так или иначе придется разделить участь своих старших товарищей. Конечно, если не удастся бежать.
Томительно тянется время.
Животы наши подвело до предела: к обеду мы опоздали, а до выдачи хлеба надо ждать еще несколько часов. Может, поспать? Но спать не хочется.
Я придвигаюсь к Зимодре. Он лежит на спине с открытыми глазами - в шинели, в колодках, в шапке-ушанке на голове. Похоже, что он, как и Худяков, крайне подавлен.
- В чем дело, Игнат? Бьют здесь?
- Случается. - Он отвечает тихо, не поворачивая головы. - Шеф - зверюга, зондерфюрер, говорят, бывший разведчик-шпион и здесь шпионит за нами… А главное, отсюда уводят.
- Куда?
- Болтают, что всех политруков, которые тут были до нас, пустили в расход.
- Зачем же везли нас в Польшу? Разве они не могли сделать это раньше?
- Кто их знает. - Зимодра перевертывается на живот, подпирается локтями. - А что на фронтах? Что под Сталинградом?
Рассказываю об окружении немецких армий. Он кое-что уже слышал. Я говорю, что за зиму немцев разобьют и будем свободны. Зимодра качает головой.
- За зиму не успеют. Слишком далеко они забрались. А вообще - здорово… Значит, правду говорили кухонные рабочие.
- Насчет Сталинграда?
- Да, и насчет всего. Постреляют нас эти гады. Он опускает лицо в трухлявую солому. Паршивое дело, думаю я.
2
Глухая ночь. В землянке черно, как в могиле. Воздух спертый даже у двери. Мы лежим на правом боку, притиснутые друг к другу. Теперь я понимаю, почему здесь многие спят днем. Ночью, когда все в сборе, места на нарах не хватает и спать почти невозможно. И все-таки я сплю, точнее, дремлю, а еще точнее, пребываю в каком-тс темном, тревожном полузабытьи.
- Не поджимай ноги, не поджимай! - истошно выкрикивает кто-то напротив.
- В ухо заработаешь, Пашка, не ворочайся, - раздается через некоторое время на нашей, стороне.
Кто-то скрипит зубами и постанывает. Кто-то подавленно вздыхает. Кто-то тихо, яростно ругается.
- Рука-а! - жалуется кто-то поблизости. - Раненую ру-уку отлежал… Старшой, а старшой!
Потом тишина. Чернота, дурман. Я сплю. И вдруг:
- На-а левый бок! - Это командует старший. Шумно поворачиваемся, притираемся друг к другу и опять как будто спим.
- На-а правый! - снова слышится голос старшего.
Вновь шум, шуршание соломы, стон и тихие ругательства.
И так всю ночь.
Рано утром скрипит дверь, струя ледяного воздуха бьет в ноги.
- Auf! Auf! - лает шеф.
- Подъем! - кричит старший.
Нас выпроваживают на улицу. Приказывают построиться. Шеф пересчитывает нас. Затем он берет шесть человек и отправляется на кухню за кофе. Мы должны дожидаться его, не выходя из строя.
Серый, холодный рассвет. Над внешним забором еще светятся лампочки - они все более тускнеют. Освещено и низкое барачное строение кухни слева от зондерблока…
Кто бы из нас год тому назад мог подумать, что в середине января 1943 года мы, командиры, политработники и бойцы Красной Армии, будем стоять под морозным небом где-то в Польше, в немецком штрафном лагере для военнопленных, окруженные рядами ржавой колючки, часовыми-пулеметчиками и предателями в форме и без формы, стоять и ждать, когда нам принесут теплое горьковатое пойло, именуемое кафе, пригодное, пожалуй, лишь для того, чтобы прополоскать наши пустые желудки. Мы были готовы ко многому: к вечной усталости, к страху, к боли от ран, даже к смерти в бою, но не к этому. Плен казался чем-то немыслимым и невероятным; никакие уставы не предусматривали случая, когда раненые или просто окруженные и расстрелявшие патроны бойцы могут попасть в лапы врага. Что же им делать теперь, как вести себя?
Мы стоим и ждем. Поеживаемся от холода. Терпим.
Наконец приносят кофе. Получаем по четверть литра и заходим внутрь. Выпиваем на ходу и вновь забираемся на нары. Не успеваем еще согреться после часового стояния на морозе, как угрюмый шеф снова гонит нас вон.
- Raus! - кричит он. - Raus! Raus!
Не кричит, а лает. Что за манера объясняться по-собачьи!
Толкаясь в узкой двери, опять выбираемся наружу. Лампочки уже погашены: светло.
- Становись! - командует старший.
Строимся в колонну. Нас человек сто пятьдесят- больше роты.
- Marschieren! - приказывает шеф.
Начинаем маршировать. Старший идет сбоку мелкими шажками и подсчитывает ногу:
- Раз, два, три! Раз, два, три! Левое плечо вперед… арш!
Огибаем землянку, похожую на овощехранилище. Низкая крыша ее засыпана снегом. На нем - следы ног.
"Клац, клац, клац", - хлопают наши колодки по утрамбованному снегу. Очень неудобно маршировать в деревянной долбленой обуви.
"Клац, клац, клац"…
Шеф цепко следит за нами. Старый подлый бюргер, злой длинноносый гном!
- Halt! (Стой!) - кричит он, подходит к нам и вытягивает из строя Ваську.
- Не сбиваться с ноги! - командует старший. - Раз, два, три! Левой! Левой!
Проделываем очередной круг.
- Halt! - опять орет шеф и вытягивает еще двоих. Продолжаем старательно печатать шаг. Но шеф снова к кому-то придирается. Рядом с Васькой уже четверо.
- Стой! - вслед за шефом командует старший. - Напра…во!
Смотрим, как подлый немец заставляет наших товарищей взбираться на крышу и сбегать по другому скату. Он гоняет их минут десять, потом разрешает вернуться в строй.
- Петь, - по-русски приказывает шеф. - Если сафтра фойна…
Мы снова маршируем вокруг землянки. Высокий осипший голос запевает:
Если завтра война, если враг нападет.
Если темная сила нагрянет, -
Как один человек, весь советский народ
За свободную Родину встанет!
Мы подхватываем:
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход,-
Будь сегодня к походу готов!
Что это - глумление? Конечно, глумление, но странно другое: как фашист не боится советской песни? Он стоит, выставив ногу в начищенном башмаке, и преспокойно крутит сигарету.