- Раз, два, три! Раз, два, три! - в паузе командует старший.
А запевала уже поет:
Мы войны не хотим.
Но себя защитим -
Оборону крепим мы недаром.
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!
Нет, не такой мы представляли себе будущую войну. Совсем не такой. Даже враги издали нам казались другими: слабее и, может быть, примитивнее.
На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход,-
Будь сегодня к походу готов!
Шеф взмахивает перчаткой.
- Стой! - командует старший. - Разойдись!
В землянку пока не пускают. Там убираются дневальные. Разыскиваю Худякова. Здороваюсь с Костюшиным и Типотом.
Худякова трудно узнать. Шинель висит на нем, как на палке. Ноги обмотаны грязными тряпками. На одной колодке - трещина, он ее перетянул веревкой. Торчат острые скулы, кожа шелушится, в глазах - скорбь.
Я предлагаю ему походить.
- Знаешь, - говорит он, - натер ноги. Давай лучше постоим.
- У вас что-нибудь болит?
- Ничего… кроме сердца. Только сердце. - Он оглядывается по сторонам и горячо шепчет - Правду надо было говорить народу, пусть горькую, но правду. На правде воспитывать бойцов, а не так… как с этой малой кровью, на вражьей земле. - Он умолкает, потом, подняв голову, строго смотрит на меня. - Пойми правильно. Я и себя тоже критикую, я ведь тоже в какой-то мере в ответе за все, что с нами произошло. Мы начали поправлять свои ошибки, но какой ценой, какой ценой!..
- Вы насчет Сталинграда знаете? - спрашиваю я, желая приободрить его. Глаза Худякова оживают.
- Да, спасибо. Да ты не беспокойся за меня, я как-нибудь справлюсь. Пошли в барак, кажется, стали пускать.
3
Немцы в трауре. Немцы вывесили с черной каймой флаги… Весь февраль, словно в отместку за свое поражение на Волге, здешние немцы с особенным усердием измываются над нами. Метут метели, мокрый снег лепит лицо, а мы с утра до вечера маршируем и поем. От деревянных колодок кровавые мозоли на ногах, кружится от голода и слабости голова, а мы маршируем и поем. Злой гном, наш шеф, придумывает новое наказание для провинившихся: приказывает садиться в снег и сидеть, не шевелясь, пять минут. Кто не выдерживает - лишается обеда. "Раз, два, три!" - хрипло командует старший. "Если завтра война", - кажется, в тысячный раз ослабевшим, дрожащим голосом запевает запевала. "Клац, клац, клац", хлопают наши колодки… Тяжело, но и радость на сердце: наконец-то большой перелом в войне.
И скоро повсюду повернут их и погонят безостановочно- в этом теперь никто не сомневается.
Однажды под вечер в зондерблок приводят новенького: худого, старого, в огромных, слетающих с ног колодках. Зимодра, подойдя, обнимает его. Оказывается, это наш старший по Борисову, полковой комиссар, которого немцы возили в Берлин, пытаясь переманить на свою сторону. Не вышло! Молодец, товарищ полковой комиссар!
Утром его вызывают к зондерфюреру. Потом по очереди вызывают Зимодру, Худякова, Костюшина. День спустя к зондерфюреру ведут Типота, Виктора, Ираклия, Ваську и остальных наших (Ираклий потом рассказывает мне, что на каждого из нас заводится учетная карточка - вероятно, перед отправкой в какой-то новый лагерь). В числе последних вызывают и меня.
Длинноносый шеф указывает мне на дверь, куда я должен войти. Стучусь.
- Herein! - слышится изнутри.
Вхожу. Чистая, светлая комната. За письменным столом сидит одетый с иголочки зондерфюрер Мекке.
- Фамилия?
Он помечает в карточке мою фамилию, затем перебирает тонкими пальцами картонные папки, видимо, наши личные дела.
- Можете сесть.
Сажусь на табурет, стоящий посреди комнаты. Страшновато почему-то. Мекке читает бумаги, усмехается.
- Вот почему вы сразу отозвались на мое "herein"… Вы были переводчиком в штабе полка?
- Да.
- Прекрасно. - Он откладывает папку в сторону. - Значит, если верить вам и бывшему вашему комиссару полка Худякову, вы не политрук?
- Нет. Когда я поступил в армию, мне было семнадцать лет, я еще не мог быть политруком.
- Я знаю ваши порядки, можете не разъяснять. - Мекке вооружается карандашом и листком чистой бумаги. - Отвечайте быстро: сколько вам лет и месяцев сейчас?
- Восемнадцать лет и четыре месяца.
- Дата рождения?
- Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двадцать четвертого года.
- В каком году пошли в школу? Быстро, быстро!
- В тридцать первом. Мне не было еще семи лет.
- В каком закончили?
- В сорок первом.
- Сколько было лет?
- Шестнадцать.
- Когда поступили в армию?
- Четырнадцатого декабря сорок первого. Мне было семнадцать лет и два месяца.
Мекке отчеркивает карандашом свои вычисления.
- Stimmt, как говорится. Но это еще не все. Как вы семнадцати лет попали в армию?
- Пошел добровольно.
- Что, комсомолец?
- Да.
- Гм… Похвальная прямота. У нас здесь редко сознаются в своей принадлежности к комсомолу, то бишь к Всесоюзному ленинскому коммунистическому союзу молодежи, не так ли? Хотя мне-то отлично известно, что восемьдесят процентов вашей молодежи - комсомольцы. Еще несколько вопросов. Отвечайте быстро. Последняя занимаемая должность в армии?
- Заведующий делопроизводством в штабе дивизии.
- Звание?
- Старший… - Я прикусываю язык. Поймал меня, сволочь. Мекке насмешливо кривит губы.
- Старший политрук? Старший лейтенант?.. Не верю.
- Старший сержант, - помедлив, говорю я. - В Смоленске я зарегистрировался как техник-интендант второго ранге.
- С какой целью?
- Хотелось встретить кого-нибудь из командиров-сослуживцев.
- Понятно. Рассчитывал найти знакомых, стакнуться и бежать. Правда? Ну, ну, договаривайте до конца!
- Нет, - твердо отвечаю я. - О побеге я не думал.
Ишь чего захотел, проклятый шпион!
- Ладно, - говорит Мекке. - Где вы изучали немецкий язык? В спецшколе НКВД?
- В обыкновенной школе, в десятилетке. Кроме того, я брал частные уроки.
Мекке закуривает сигарету.
- И последний, так сказать, деликатный вопрос… Что бы вы сделали со мной, если бы я попал к зам в плен? - Его холодные, колючие глаза, кажется, прощупывают меня.
- Ну, как и любого немецкого офицера… - подумав, отвечаю я, но он прерывает:
- Расстреляли бы?
- Отправили бы в лагерь для военнопленных.
- Вы пешка, - внезапно раздраженно говорит Мекке. - Возможно, я переведу вас в блок для рядовых. Можете идти.
Вернувшись в зондерблок, я подробно рассказываю Худякову о своем разговоре с Мекке.
- Тебя обязательно выпустят отсюда, - говорит Худяков. - Только будь поосторожнее с незнакомыми. И вообще научись не показывать, когда это нужно, своих чувств - прибереги для настоящего дела.
- Постараюсь…
Тянутся снежные, вьюжные дни. Заканчивается февраль. Настает март. Мы все чаще поглядываем на восток, откуда вместе с солнцем приходят к нам новые надежды. В лагере упорно бродят слухи, что немцы медленно отступают по всему фронту. С мыслями о фронте мы теперь укладываемся на свои треклятые тесные нары, с этими мыслями пробуждаемся по утрам.
Очередное серенькое утро.
- Auf! Auf! - лает угрюмый шеф.
- Подъем! - кричит старший.
Шеф зовет его к себе и что-то быстро говорит ему.
- Всем выходить с вещами! - дрогнувшим голосом командует старший.
Неприятно сжимается сердце. Товарищи берут вещмешки, противогазные сумки - у кого что есть, я цепляю к крючку шинели котелок, и мы выходим. Выстраиваемся в колонну на дороге за оградой. Нас окружают конвоиры. Появляется Мекке в сопровождении нескольких офицеров.
Мекке достает из портфеля бумагу и начинает выкликать людей по фамилии в алфавитном порядке. Вызванные строятся отдельно.
Уходят полковой комиссар, Зимодра, наш старший - майор, Костюшин, Васька. Потом Виктор, Соколов, Типот, Худяков, Ираклий… Через четверть часа на дороге напротив зондерблока нас остается всего человек двадцать.
Мекке прячет список и вместе с другими офицерами направляется в здание комендатуры.
- Марш! - командует начальник конвоя. Колонна отобранных трогается. Даже не удалось попрощаться с друзьями!
Нашей группе приказывают повернуться кругом. Немец-ефрейтор и полицай ведут нас мимо кухни к серому дощатому бараку, огороженному новеньким колючим забором.
- С новосельем вас, землячки, - улыбается полицай, закрывая за нами калитку.
Ефрейтор с красным, пьяным лицом размышляет с минуту, затем, сняв перчатку, показывает нам два пальца.
- Zwei Mann. Kafee holen.
- За кофеем. Двух, - переводит полицай и указывает на меня и на плечистого синеглазого человека.
4
Мой новый приятель и напарник Саша Затеев - лейтенант-танкист. Он из Ельни. В плен попал раненный летом 1942 года. В лазарете для военнопленных кто-то сболтнул, что он коммунист, и с тех пор вот уже полгода он мается по карцерам и зондерблокам.
- Понимаешь, как получается, - печально говорит он мне, - ежели ты не подхалимничаешь и вообще стараешься держаться как-то по-человечески, моментально подозрение: коммунист, мол… Ну, что ты будешь делать?
- Слушай, Саша, - говорю я, - а тебе не кажется, что тут есть своя закономерность? То, что всех наиболее честных людей они считают коммунистами, - это ведь, по существу, здорово!
- Может, и так. - Он смотрит в барачное окошко, и вдруг на его лице изображается беспокойство. - Мюллер идет.
Мы слезаем с нар. В барак заходит наш новый шеф, ефрейтор.
- Ахтунг! - командует Затеев.
Он по нашему общему желанию исполняет обязанности старшего группы. Слезают с нар и остальные товарищи.
- Gleich kommen Zugänge, - говорит шеф Затееву.
Тот не понимает и вопросительно взглядывает на меня.
- Сейчас приведут новеньких, - вполголоса перевожу я ему.
- Гут, - отвечает немцу Затеев.
Пополнение поступает сразу после обеда. Новоприбывших человек восемьдесят. Среди них выделяется высокий, сухощавый человек с очень бледным, бескровным лицом. Я замечаю, что другие пленные разговаривают с ним с некоторой почтительностью.
В бараке делается тесно и шумно. Нас, "старичков", засыпают обычными вопросами: как здесь кормят, не бьют ли, что это за лагерь? Мы, в свою очередь, интересуемся, откуда их привезли и что слышно нового о фронтах.
Дня через три, обратив внимание на то, что я помогаю Затееву объясняться с шефом, высокий, сухощавый человек приветливо подзывает меня к себе.
- Залезайте к нам, - говорит он, подвигаясь на нарах…
Он чисто побрит, виднеется белая полоска подворотничка.
Я взбираюсь на нары.
- Товарищ старший батальонный комиссар, - обращается к сухощавому один из его соседей, - я пойду покурю у выхода.
- Идите.
"Значит, он старший батальонный комиссар", - думаю я. Мне очень нравится, что его называют по званию: видимо, тоже настоящие люди.
- Давно в плену? - так же приветливо спрашивает меня старший батальонный комиссар.
- Семь с половиной месяцев.
- Ну и как, конца войны будете дожидаться в лагере?
Вопрос меня настораживает.
- Хотелось бы не в лагере.
- Надо вырываться отсюда, - тихо говорит он. - Что вы об этом мыслите?
Я невольно оглядываюсь.
- А почему вы так прямо спрашиваете меня об этом? Разве вы знаете меня?
Он улыбается.
- А вас очень нетрудно понять. Вы хороший советский парень. Что еще надо?
Я чувствую себя обезоруженным.
- Постарайтесь узнать у шефа, сколько времени будут держать нас в этой клетке.
- Есть, - отвечаю я.
Он подает мне руку. Она большая, и крепкая, и, по-моему, надежная рука.
Еще через несколько дней перед самым отбоем в зондерблок приходят три немецких солдата. Они хотят побеседовать с одним из политруков. Старший батальонный комиссар вновь подзывает меня к себе.
Немцы сообщают, что их должны отправить на фронт. Воевать особой охоты у них нет, и вот они решили посоветоваться, как быть.
- Сдавайтесь в плен, говорит старший батальонный комиссар, и я перевожу его слова на немецкий язык.
- А как русские обращаются с пленными? - интересуется один из солдат.
- Не так, как вы… Немецкие пленные, например, получают у нас такой же паек, как наши военнослужащие, - объясняет старший батальонный комиссар.
Солдаты задают еще несколько вопросов, потом благодарят и уходят.
Проходит неделя, прежде чем мне представляется удобный случай поговорить с Мюллером. Мы относим пустые бачки на кухню, и на обратном пути я специально поотстаю от товарищей.
- Господин шеф, скоро кончится война? - по-немецки спрашиваю я.
- Война - дерьмо, - заявляет Мюллер. Он, как всегда, навеселе. - Война - свинство. У меня сын пропал без вести на войне.
- На востоке?
- На востоке.
- Может быть, он в плену?
- Плен - дерьмо, - убежденно говорит Мюллер. - Раньше пленных обменивали, не то что теперь.
- Обменяют на нас.
- Только не на вас. Вам, парни, будет капут. Только молчи.
- Когда?
- Когда наберут комплект.
Возвратившись в зондерблок, украдкой передаю свой разговор с шефом старшему батальонному комиссару. Он молча кивает, а затем долго совещается со своими товарищами.
В первых числах апреля, около полуночи, до нас доносится беспорядочная стрельба. Утром дежурный полицай, скаля зубы, говорит, что поляци-партизаны угнали со станции грузовик с боеприпасами.
- Куда угнали? - как бы между прочим справляется Затеев.
- Ма-алчать! - прикрикивает на него полицай. - Зараз достанешь по морде. - Помолчав и подумав, все-таки отвечает: - В лес, на Буг. Куда же еще?
Два дня спустя, уже под утро, снова слышим близкую стрельбу. Завывает сирена: очевидно, лагерный гарнизон поднимают по тревоге. Мы лежим взволнованные и настороженные. Может, партизаны замышляют налет на лагерь, чтобы освободить нас?
Чуть свет в барак неожиданно является Мюллер. Вопреки обычаю он трезв и мрачен.
- Alles raus! (Все на выход!) - приказывает он. - Alles!
И опять, как в марте, мы строимся в колонну. Опять зондерфюрер Мекке вызывает по списку. Опять, окруженные конвоем, уходят куда-то в неизвестность наши товарищи. Уходит и старший батальонный комиссар.
Не успели партизаны. Не успел, наверно, и старший батальонный комиссар осуществить какой-то свой план.
В зондерблоке вновь остаются "подозрительные": командиры, обвиняемые в том, что они коммунисты, и рядовые - бывшие разведчики и те, кто пытался бежать из плена.
Дни становятся все продолжительнее и теплее. Все выше и ярче солнце, короче ночь. Теперь мы часами просиживаем возле барака, наблюдая через проволоку за тем, как во дворе соседнего блока играют в футбол пленные английские летчики.
- Ничего у них житуха, - ворчит Лешка Толкачев. - Письма и посылки из дому получают, жалованье им идет, чины тоже вроде присваивают.
Толкачев - старший лейтенант, горьковчанин. У него зоркие серые глаза и глубокий шрам на скуле. Он любит рассматривать его в осколке зеркальца, трогает пальцем, потом уголком белой тряпицы чистит золотую коронку-фикс.
- Тут как-то дежурный полицай рассказывал, что эти англичане совершили по два-три побега, причем двигались на восток, к нашей линии фронта, - говорит Затеев. - Поэтому их и засадили в штрафной лагерь.
- Вот и я говорю, что ничего у них житуха, даже в штрафном лагере. - Толкачев шумно вздыхает. - Только как волка ни корми, он все в лес глядит.
Затеев коротко усмехается.
- Потому нас и не кормят.
Лес от нас приблизительно в километре. В последнее время мы особенно часто поглядываем в ту сторону. Мы все еще не решаемся открыться друг другу до конца, но я уверен, что каждый из нас думает об одном и том же: как прорваться через эту колючку в лес.