Люди остаются людьми - Юрий Пиляр 13 стр.


- Раз, два, три! Раз, два, три! - в паузе командует старший.

А запевала уже поет:

Мы войны не хотим.
Но себя защитим -
Оборону крепим мы недаром.
И на вражьей земле мы врага разгромим
Малой кровью, могучим ударом!

Нет, не такой мы представляли себе будущую войну. Совсем не такой. Даже враги издали нам казались другими: слабее и, может быть, примитивнее.

На земле, в небесах и на море
Наш напев и могуч и суров:
Если завтра война,
Если завтра в поход,-
Будь сегодня к походу готов!

Шеф взмахивает перчаткой.

- Стой! - командует старший. - Разойдись!

В землянку пока не пускают. Там убираются дневальные. Разыскиваю Худякова. Здороваюсь с Костюшиным и Типотом.

Худякова трудно узнать. Шинель висит на нем, как на палке. Ноги обмотаны грязными тряпками. На одной колодке - трещина, он ее перетянул веревкой. Торчат острые скулы, кожа шелушится, в глазах - скорбь.

Я предлагаю ему походить.

- Знаешь, - говорит он, - натер ноги. Давай лучше постоим.

- У вас что-нибудь болит?

- Ничего… кроме сердца. Только сердце. - Он оглядывается по сторонам и горячо шепчет - Правду надо было говорить народу, пусть горькую, но правду. На правде воспитывать бойцов, а не так… как с этой малой кровью, на вражьей земле. - Он умолкает, потом, подняв голову, строго смотрит на меня. - Пойми правильно. Я и себя тоже критикую, я ведь тоже в какой-то мере в ответе за все, что с нами произошло. Мы начали поправлять свои ошибки, но какой ценой, какой ценой!..

- Вы насчет Сталинграда знаете? - спрашиваю я, желая приободрить его. Глаза Худякова оживают.

- Да, спасибо. Да ты не беспокойся за меня, я как-нибудь справлюсь. Пошли в барак, кажется, стали пускать.

3

Немцы в трауре. Немцы вывесили с черной каймой флаги… Весь февраль, словно в отместку за свое поражение на Волге, здешние немцы с особенным усердием измываются над нами. Метут метели, мокрый снег лепит лицо, а мы с утра до вечера маршируем и поем. От деревянных колодок кровавые мозоли на ногах, кружится от голода и слабости голова, а мы маршируем и поем. Злой гном, наш шеф, придумывает новое наказание для провинившихся: приказывает садиться в снег и сидеть, не шевелясь, пять минут. Кто не выдерживает - лишается обеда. "Раз, два, три!" - хрипло командует старший. "Если завтра война", - кажется, в тысячный раз ослабевшим, дрожащим голосом запевает запевала. "Клац, клац, клац", хлопают наши колодки… Тяжело, но и радость на сердце: наконец-то большой перелом в войне.

И скоро повсюду повернут их и погонят безостановочно- в этом теперь никто не сомневается.

Однажды под вечер в зондерблок приводят новенького: худого, старого, в огромных, слетающих с ног колодках. Зимодра, подойдя, обнимает его. Оказывается, это наш старший по Борисову, полковой комиссар, которого немцы возили в Берлин, пытаясь переманить на свою сторону. Не вышло! Молодец, товарищ полковой комиссар!

Утром его вызывают к зондерфюреру. Потом по очереди вызывают Зимодру, Худякова, Костюшина. День спустя к зондерфюреру ведут Типота, Виктора, Ираклия, Ваську и остальных наших (Ираклий потом рассказывает мне, что на каждого из нас заводится учетная карточка - вероятно, перед отправкой в какой-то новый лагерь). В числе последних вызывают и меня.

Длинноносый шеф указывает мне на дверь, куда я должен войти. Стучусь.

- Herein! - слышится изнутри.

Вхожу. Чистая, светлая комната. За письменным столом сидит одетый с иголочки зондерфюрер Мекке.

- Фамилия?

Он помечает в карточке мою фамилию, затем перебирает тонкими пальцами картонные папки, видимо, наши личные дела.

- Можете сесть.

Сажусь на табурет, стоящий посреди комнаты. Страшновато почему-то. Мекке читает бумаги, усмехается.

- Вот почему вы сразу отозвались на мое "herein"… Вы были переводчиком в штабе полка?

- Да.

- Прекрасно. - Он откладывает папку в сторону. - Значит, если верить вам и бывшему вашему комиссару полка Худякову, вы не политрук?

- Нет. Когда я поступил в армию, мне было семнадцать лет, я еще не мог быть политруком.

- Я знаю ваши порядки, можете не разъяснять. - Мекке вооружается карандашом и листком чистой бумаги. - Отвечайте быстро: сколько вам лет и месяцев сейчас?

- Восемнадцать лет и четыре месяца.

- Дата рождения?

- Четырнадцатое октября тысяча девятьсот двадцать четвертого года.

- В каком году пошли в школу? Быстро, быстро!

- В тридцать первом. Мне не было еще семи лет.

- В каком закончили?

- В сорок первом.

- Сколько было лет?

- Шестнадцать.

- Когда поступили в армию?

- Четырнадцатого декабря сорок первого. Мне было семнадцать лет и два месяца.

Мекке отчеркивает карандашом свои вычисления.

- Stimmt, как говорится. Но это еще не все. Как вы семнадцати лет попали в армию?

- Пошел добровольно.

- Что, комсомолец?

- Да.

- Гм… Похвальная прямота. У нас здесь редко сознаются в своей принадлежности к комсомолу, то бишь к Всесоюзному ленинскому коммунистическому союзу молодежи, не так ли? Хотя мне-то отлично известно, что восемьдесят процентов вашей молодежи - комсомольцы. Еще несколько вопросов. Отвечайте быстро. Последняя занимаемая должность в армии?

- Заведующий делопроизводством в штабе дивизии.

- Звание?

- Старший… - Я прикусываю язык. Поймал меня, сволочь. Мекке насмешливо кривит губы.

- Старший политрук? Старший лейтенант?.. Не верю.

- Старший сержант, - помедлив, говорю я. - В Смоленске я зарегистрировался как техник-интендант второго ранге.

- С какой целью?

- Хотелось встретить кого-нибудь из командиров-сослуживцев.

- Понятно. Рассчитывал найти знакомых, стакнуться и бежать. Правда? Ну, ну, договаривайте до конца!

- Нет, - твердо отвечаю я. - О побеге я не думал.

Ишь чего захотел, проклятый шпион!

- Ладно, - говорит Мекке. - Где вы изучали немецкий язык? В спецшколе НКВД?

- В обыкновенной школе, в десятилетке. Кроме того, я брал частные уроки.

Мекке закуривает сигарету.

- И последний, так сказать, деликатный вопрос… Что бы вы сделали со мной, если бы я попал к зам в плен? - Его холодные, колючие глаза, кажется, прощупывают меня.

- Ну, как и любого немецкого офицера… - подумав, отвечаю я, но он прерывает:

- Расстреляли бы?

- Отправили бы в лагерь для военнопленных.

- Вы пешка, - внезапно раздраженно говорит Мекке. - Возможно, я переведу вас в блок для рядовых. Можете идти.

Вернувшись в зондерблок, я подробно рассказываю Худякову о своем разговоре с Мекке.

- Тебя обязательно выпустят отсюда, - говорит Худяков. - Только будь поосторожнее с незнакомыми. И вообще научись не показывать, когда это нужно, своих чувств - прибереги для настоящего дела.

- Постараюсь…

Тянутся снежные, вьюжные дни. Заканчивается февраль. Настает март. Мы все чаще поглядываем на восток, откуда вместе с солнцем приходят к нам новые надежды. В лагере упорно бродят слухи, что немцы медленно отступают по всему фронту. С мыслями о фронте мы теперь укладываемся на свои треклятые тесные нары, с этими мыслями пробуждаемся по утрам.

Очередное серенькое утро.

- Auf! Auf! - лает угрюмый шеф.

- Подъем! - кричит старший.

Шеф зовет его к себе и что-то быстро говорит ему.

- Всем выходить с вещами! - дрогнувшим голосом командует старший.

Неприятно сжимается сердце. Товарищи берут вещмешки, противогазные сумки - у кого что есть, я цепляю к крючку шинели котелок, и мы выходим. Выстраиваемся в колонну на дороге за оградой. Нас окружают конвоиры. Появляется Мекке в сопровождении нескольких офицеров.

Мекке достает из портфеля бумагу и начинает выкликать людей по фамилии в алфавитном порядке. Вызванные строятся отдельно.

Уходят полковой комиссар, Зимодра, наш старший - майор, Костюшин, Васька. Потом Виктор, Соколов, Типот, Худяков, Ираклий… Через четверть часа на дороге напротив зондерблока нас остается всего человек двадцать.

Мекке прячет список и вместе с другими офицерами направляется в здание комендатуры.

- Марш! - командует начальник конвоя. Колонна отобранных трогается. Даже не удалось попрощаться с друзьями!

Нашей группе приказывают повернуться кругом. Немец-ефрейтор и полицай ведут нас мимо кухни к серому дощатому бараку, огороженному новеньким колючим забором.

- С новосельем вас, землячки, - улыбается полицай, закрывая за нами калитку.

Ефрейтор с красным, пьяным лицом размышляет с минуту, затем, сняв перчатку, показывает нам два пальца.

- Zwei Mann. Kafee holen.

- За кофеем. Двух, - переводит полицай и указывает на меня и на плечистого синеглазого человека.

4

Мой новый приятель и напарник Саша Затеев - лейтенант-танкист. Он из Ельни. В плен попал раненный летом 1942 года. В лазарете для военнопленных кто-то сболтнул, что он коммунист, и с тех пор вот уже полгода он мается по карцерам и зондерблокам.

- Понимаешь, как получается, - печально говорит он мне, - ежели ты не подхалимничаешь и вообще стараешься держаться как-то по-человечески, моментально подозрение: коммунист, мол… Ну, что ты будешь делать?

- Слушай, Саша, - говорю я, - а тебе не кажется, что тут есть своя закономерность? То, что всех наиболее честных людей они считают коммунистами, - это ведь, по существу, здорово!

- Может, и так. - Он смотрит в барачное окошко, и вдруг на его лице изображается беспокойство. - Мюллер идет.

Мы слезаем с нар. В барак заходит наш новый шеф, ефрейтор.

- Ахтунг! - командует Затеев.

Он по нашему общему желанию исполняет обязанности старшего группы. Слезают с нар и остальные товарищи.

- Gleich kommen Zugänge, - говорит шеф Затееву.

Тот не понимает и вопросительно взглядывает на меня.

- Сейчас приведут новеньких, - вполголоса перевожу я ему.

- Гут, - отвечает немцу Затеев.

Пополнение поступает сразу после обеда. Новоприбывших человек восемьдесят. Среди них выделяется высокий, сухощавый человек с очень бледным, бескровным лицом. Я замечаю, что другие пленные разговаривают с ним с некоторой почтительностью.

В бараке делается тесно и шумно. Нас, "старичков", засыпают обычными вопросами: как здесь кормят, не бьют ли, что это за лагерь? Мы, в свою очередь, интересуемся, откуда их привезли и что слышно нового о фронтах.

Дня через три, обратив внимание на то, что я помогаю Затееву объясняться с шефом, высокий, сухощавый человек приветливо подзывает меня к себе.

- Залезайте к нам, - говорит он, подвигаясь на нарах…

Он чисто побрит, виднеется белая полоска подворотничка.

Я взбираюсь на нары.

- Товарищ старший батальонный комиссар, - обращается к сухощавому один из его соседей, - я пойду покурю у выхода.

- Идите.

"Значит, он старший батальонный комиссар", - думаю я. Мне очень нравится, что его называют по званию: видимо, тоже настоящие люди.

- Давно в плену? - так же приветливо спрашивает меня старший батальонный комиссар.

- Семь с половиной месяцев.

- Ну и как, конца войны будете дожидаться в лагере?

Вопрос меня настораживает.

- Хотелось бы не в лагере.

- Надо вырываться отсюда, - тихо говорит он. - Что вы об этом мыслите?

Я невольно оглядываюсь.

- А почему вы так прямо спрашиваете меня об этом? Разве вы знаете меня?

Он улыбается.

- А вас очень нетрудно понять. Вы хороший советский парень. Что еще надо?

Я чувствую себя обезоруженным.

- Постарайтесь узнать у шефа, сколько времени будут держать нас в этой клетке.

- Есть, - отвечаю я.

Он подает мне руку. Она большая, и крепкая, и, по-моему, надежная рука.

Еще через несколько дней перед самым отбоем в зондерблок приходят три немецких солдата. Они хотят побеседовать с одним из политруков. Старший батальонный комиссар вновь подзывает меня к себе.

Немцы сообщают, что их должны отправить на фронт. Воевать особой охоты у них нет, и вот они решили посоветоваться, как быть.

- Сдавайтесь в плен, говорит старший батальонный комиссар, и я перевожу его слова на немецкий язык.

- А как русские обращаются с пленными? - интересуется один из солдат.

- Не так, как вы… Немецкие пленные, например, получают у нас такой же паек, как наши военнослужащие, - объясняет старший батальонный комиссар.

Солдаты задают еще несколько вопросов, потом благодарят и уходят.

Проходит неделя, прежде чем мне представляется удобный случай поговорить с Мюллером. Мы относим пустые бачки на кухню, и на обратном пути я специально поотстаю от товарищей.

- Господин шеф, скоро кончится война? - по-немецки спрашиваю я.

- Война - дерьмо, - заявляет Мюллер. Он, как всегда, навеселе. - Война - свинство. У меня сын пропал без вести на войне.

- На востоке?

- На востоке.

- Может быть, он в плену?

- Плен - дерьмо, - убежденно говорит Мюллер. - Раньше пленных обменивали, не то что теперь.

- Обменяют на нас.

- Только не на вас. Вам, парни, будет капут. Только молчи.

- Когда?

- Когда наберут комплект.

Возвратившись в зондерблок, украдкой передаю свой разговор с шефом старшему батальонному комиссару. Он молча кивает, а затем долго совещается со своими товарищами.

В первых числах апреля, около полуночи, до нас доносится беспорядочная стрельба. Утром дежурный полицай, скаля зубы, говорит, что поляци-партизаны угнали со станции грузовик с боеприпасами.

- Куда угнали? - как бы между прочим справляется Затеев.

- Ма-алчать! - прикрикивает на него полицай. - Зараз достанешь по морде. - Помолчав и подумав, все-таки отвечает: - В лес, на Буг. Куда же еще?

Два дня спустя, уже под утро, снова слышим близкую стрельбу. Завывает сирена: очевидно, лагерный гарнизон поднимают по тревоге. Мы лежим взволнованные и настороженные. Может, партизаны замышляют налет на лагерь, чтобы освободить нас?

Чуть свет в барак неожиданно является Мюллер. Вопреки обычаю он трезв и мрачен.

- Alles raus! (Все на выход!) - приказывает он. - Alles!

И опять, как в марте, мы строимся в колонну. Опять зондерфюрер Мекке вызывает по списку. Опять, окруженные конвоем, уходят куда-то в неизвестность наши товарищи. Уходит и старший батальонный комиссар.

Не успели партизаны. Не успел, наверно, и старший батальонный комиссар осуществить какой-то свой план.

В зондерблоке вновь остаются "подозрительные": командиры, обвиняемые в том, что они коммунисты, и рядовые - бывшие разведчики и те, кто пытался бежать из плена.

Дни становятся все продолжительнее и теплее. Все выше и ярче солнце, короче ночь. Теперь мы часами просиживаем возле барака, наблюдая через проволоку за тем, как во дворе соседнего блока играют в футбол пленные английские летчики.

- Ничего у них житуха, - ворчит Лешка Толкачев. - Письма и посылки из дому получают, жалованье им идет, чины тоже вроде присваивают.

Толкачев - старший лейтенант, горьковчанин. У него зоркие серые глаза и глубокий шрам на скуле. Он любит рассматривать его в осколке зеркальца, трогает пальцем, потом уголком белой тряпицы чистит золотую коронку-фикс.

- Тут как-то дежурный полицай рассказывал, что эти англичане совершили по два-три побега, причем двигались на восток, к нашей линии фронта, - говорит Затеев. - Поэтому их и засадили в штрафной лагерь.

- Вот и я говорю, что ничего у них житуха, даже в штрафном лагере. - Толкачев шумно вздыхает. - Только как волка ни корми, он все в лес глядит.

Затеев коротко усмехается.

- Потому нас и не кормят.

Лес от нас приблизительно в километре. В последнее время мы особенно часто поглядываем в ту сторону. Мы все еще не решаемся открыться друг другу до конца, но я уверен, что каждый из нас думает об одном и том же: как прорваться через эту колючку в лес.

Назад Дальше