Страшным усилием воли я ломаю себя ("подавляю низменный инстинкт самосохранения", - мелькают где-то смешные слова; разве дело только в инстинкте?). Я ломаю в себе все - эту зеленую росистую траву, эту милую землю, на которой лежу, этот прозрачный, осиянный утренним солнцем воздух, то теплое, свое, единственно мне принадлежащее, которое называется моей жизнью… Я решаю застрелиться.
Я оттягиваю курок. Засовываю пилотку под ремень. Нет, не сразу - застрелиться, я еще убью первого, ближнего ко мне немца.
Да, убью, убью сперва его, а потом себя…
Где же страх?
Я просто приложу пистолет к виску и нажму на спуск. Очень просто. Боли я не почувствую - быстро. Я умру?
Нет, не умру. Мне становится яснее ясного, что я не умру: я останусь тут - в этом воздухе, в этих листьях, в этом щебете птиц. Мне спокойно и даже несколько удивительно, что я поначалу так испугался…
Топот ног - вот он! Над головой секущий удар пуль. Немецкие жесткие сапоги рядом, можно схватить рукой. Сапоги - мимо…
Я встаю. Я вижу розовые затылки. Немцы, сукины дети, шагают в ногу, рукава закатаны до локтей, автоматы у бедра… Я иду вслед за ними по примятой траве, держа пистолет наготове, чтобы выстрелить в первого оглянувшегося, а затем в себя. Мне нисколько не страшно, потому что знаю: я все равно не умру.
Они, грохоча короткими очередями, удаляются. Я останавливаюсь… В следующую секунду, согнувшись, я бегу по опушке к ельнику. Я бегу изо всех сил и слышу позади жалобный вскрик - однажды я слышал, так, по-человечески, вскрикнул смертельно раненный кролик… Мне опять делается жутко.
…Я уже в ельнике. Я один. А что я могу один? Что человек может один?
- Иванов! - кричу я. Молчание. Тишина.
- Иванов…
Между зеленых колючих лап появляется белое лицо Иванова.
- Тихо… Убью!:
Все равно: я счастлив, что Иванов нашелся, что он здесь.
Появляется и Герасимов, он тяжело дышит, на щеке кровь. Нету лишь помкомполка… Обессиленные, мы садимся на землю.
5
Мы шагаем снова на юг. Нас теперь трое. Иванов предлагает попытаться обойти город Белый с юга и потом двигаться лесами запада нее Белого… Мы понимаем, что достигнуть линии фронта кратчайшим путем немыслимо: на этом пути сосредоточены главные немецкие силы, воюющие с окруженцами.
Идем днем: немцы в лес по-прежнему не суются. Ночью, как правило, спим, замаскировавшись в кустах; нас нередко будят близкие пулеметные и автоматные очереди. По временам, когда надо переходить дороги, мы соединяемся с другими мелкими группами - нас порой набирается до ста человек, - и тогда мы все вместе опрокидываем небольшие вражеские заслоны, а потом опять разъединяемся: такая тактика оправдывает себя…
Несколько дней спустя мы, пробуем прорваться через большак южнее Белого. В ночном бою немцы легко разбивают наш летучий отряд: здесь, неподалеку от города, вновь крупные вражеские силы… Утром, отступая, мы, трое, забредаем в лесной хуторок. Жители его настолько напуганы, что прячутся даже от нас; лишь один хмурый старик на костыле выносит нам миску холодной картошки. К сожалению, он не может посоветовать, в какую сторону нам лучше направиться: их, гражданских, тоже не выпускают из леса; где сейчас немцев больше, где меньше, никто в точности не знает.
- А ты бы оставил этого парня у нас, - вдруг говорит старик Иванову, ткнув в мою грудь скрюченным пальцем. - Будет потише, тогда и возвернется.
Иванов измученно глядит на меня.
- Мы справим ему одежонку, - добавляет старик. - Еще молодый, сойдет за сынка.
- Может, имеет смысл? - спрашивает Иванов. Я против.
Поворачиваем опять на север. На этот раз идем в сторону Оленине Иванов считает, что нам теперь выгоднее держаться открытых мест, днем в оврагах отдыхать, а ночами продвигаться по полям к железнодорожной линии Ржев - Великие Луки. Не доходя до нее, мы свернем влево и постараемся перейти фронт восточнее Нелидово…
19 июля вечером мы наконец проникаем в лес, за которым, по нашим расчетам, должна находиться передовая. Наше предположение оправдывается. Мы слышим выстрелы немецких пушек, стоящих в этом лесу, ровный, сильный стук наших пулеметов впереди. Сердце окрыляется радостью, мы в каком-то полузабытьи идем прямо на звук пулеметных очередей.
Лес разрежается, светлеет - близко опушка. Мы тщательно маскируемся в кустарнике у самой кромки леса на взгорье и принимаемся наблюдать за дорогой внизу. Слева виден небольшой деревянный мост, там немцы-часовые. Справа доносятся громкие голоса, потом показываются солдаты с котелками: вероятно, получают ужин…
А наши пулеметы все шлют и шлют сюда короткие сильные очереди. Они - как привет Родины, они ободряют нас. Бухают немецкие пушки - теперь вражеские батареи позади.
Садится солнце. Мы лежим, не сводя глаз с дороги. Начинает смеркаться. Выплывает луна. ААы лежим. Поднимается туман, луна исчезает.
- Два часа, - шепчет Иванов. - Ну!..
Держа оружие наготове, медленно спускаемся к дороге. Мы идем кучкой: в промозглой тьме нас трудно отличить от кустов. Замираем, слушаем и вновь осторожно движемся.
Главное, перебраться через дорогу. За ней большой лес, и в нем наше спасение, там свои.
Дорога едва белеет впереди. Быстро, по одному, перебегаем. Все тихо, все спокойно. Лишь сердце стучит, как молот, до перехвата дыхания… Теперь в лес, к своим, там спасение!..
Грохочет огонь - длинное красное пламя. Я никогда не думал, что огонь может так бить. Земля вдруг переворачивается, громоздится стеной и придавливает меня всей своей невыносимой удушливой тяжестью.
НЕВОЛЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Убит. Я думаю, что я убит. Но если я думаю об этом, то значит - не убит? Я живой?.. Вокруг меня черная стенка, сверху дышащее холодом мглистое пятно и блуждающий красный огонек… Что это?
Я приподнимаю голову - она словно набита острыми камнями и ноет в затылке. Я вижу возле себя серые неподвижные кули.
- Иванов!
Меня кто-то дергает за ногу.
- Иванов, Иванов!..
Красный огонек наверху останавливается. Один из кулей протягивает ко мне руку, затем поблизости возникает смутный овал лица.
- Иванов, это ты?
- Ш-ш! - Холодная рука ложится на мою и быстро шершаво поглаживает.
Ничего не пойму. Где мы?.. Кружится голова, поташнивает, я снова закрываю глаза.
Опять дергают за ногу… Уже светло. Надо мной мутно-голубое небо и в середине его… немецкий солдат с винтовкой.
Я в яме.
- Вставай, - откуда-то издалека доносится глухой голос Иванова, хотя он рядом.
Немец с винтовкой склоняется над нами. Его зеленоватое лицо чуть - расплывается и дрожит, как кисель. Он что-то говорит, напряженно раскрывая рот.
Плен!.. Я соображаю: мы в плену. Плен! Я - и вдруг плен. Как это может быть?..
Иванов помогает мне встать. Он распоясан, безоружен, оборван. Герасимов подсаживает меня на край ямы и вылезает сам - он в шинели без хлястика и тоже безоружен. И я распоясан и безоружен. Из ямы выбирается еще кто-то.
Все кругом дрожит, расплывается, и как-то непривычно тихо: я слышу лишь шумы и шорохи. И у меня очень болит голова…
Нас гонят на дорогу. Там уже большая толпа таких же, как мы, распоясанных. Немцы с винтовками суетятся вокруг и что-то кричат, широко раскрывая рот. Мы становимся в ряд - нас в ряду пятеро. Трогаемся. Справа виднеется взгорье, покрытое кустарником, слева - угол лесного массива, а впереди- пыльная белая дорога и стоптанные башмаки шагающих людей…
Мир шатается, мир покачивается. Начинает пригревать солнце - неужели это то солнце? Неужели это те же поля, которые были вчера? И неужели я, это болящее бредущее существо, - это я?
Все рушится, все переворачивается. Случилось самое страшное, что только могло с нами случиться: плен. Или, может быть, вообще мы разбиты, и немцы победоносно катятся в глубь нашей страны?..
Завивают пыль белые стоптанные башмаки. Светит бессмысленное солнце - бездушный горячий шар. Зеленеет пыльная трава, туманятся дали.
Плен, плен, плен…
Если бы я мог плакать, я плакал бы… Почему я не убит? Почему не умер дома, когда болел воспалением легких? Почему, за что этот позор?
Если бы я мог плакать… Но сухо и туманно в глазах, расплываются дали, и беспощадно жарит ноющую голову пустое холодное солнце.
Нас приводят на незнакомую станцию и загоняют за колючую ограду. Тут какой-то табор: сотни людей в распущенных шинелях и гимнастерках стоят, сидят, лежат на земле или слоняются взад и вперед. По углам заграждения деревянные вышки с часовыми, у одной колючей стены серое строение с кирпичной трубой - оно отделено от толпы тоже забором из колючей проволоки, у противоположной стены - два барака.
Ноги подкашиваются от усталости, я сажусь.
- Пошли в тень! - кричит-шепчет Иванов.
С трудом поднимаюсь и бреду за ним к бараку. В тени все места заняты, но Герасимов что-то говорит, и сидящие подвигаются.
Иванов усаживает меня на теплую землю, прислоняет спиной к дощатой стенке.
- Попить, пить… нет? - спрашиваю я. Герасимов, кивнув, уходит. Иванов смотрит в мои глаза, и мне становится не по себе оттого, как он на меня смотрит.
- Небольшая контузия, - шепчет-кричит он. - Ничего. Пройдет.
- Пройдет, - говорю я.
Он пробует улыбнуться. Милый мой Иванов, что же с нами случилось?!
Мне тяжело видеть тоску в его глазах, его выпачканное глиной лицо, рыжую щетину на щеках. Он еще пытается ободрить меня!..
Возвращается Герасимов. С водой. Она теплая, горьковатая, отдает железом. Я отпиваю несколько глотков и гляжу на Иванова.
- Пей, пей, - произносят его запекшиеся губы. Гляжу на Герасимова.
- Пей, - отворачиваясь, шепчет он.
Протягиваю ему котелок с остатком воды и, упершись затылком в доску, закрываю глаза. Голова идет кругом, кругом идет вместе со мной земля…
Плен, плен, плен…
2
Вот он, плен… Растворяется калитка в колючем заборе, огораживающем серое строение с трубой, и сотни людей, давя друг друга, устремляются к дымящимся деревянным ушатам. Наперерез толпе бросается человек в желтой форме. С какой-то веселой неистовостью он начинает бить толстой палкой по головам. Он бьет во всю силу, со всего размаха, он кричит и хохочет при этом. Я вижу, как падают под его ударами люди; я первый раз в жизни вижу, как бьют взрослых людей.
Опять делается не по себе. Слабеют ноги, и вместе с тем что-то темное и яростное вздымается во мне. Если бы у меня сохранился пистолет, то я сейчас пристрелил бы этого человека в желтом. Я пристрелил бы его совершенно спокойно, как стреляют взбесившихся животных!
И все-таки глядеть не могу… Бьют! Бьют взрослых людей, вчерашних бойцов и командиров Красной Армии!.. Что же будет-то в конце концов?..
Пленные разбредаются от ушатов, держа котелки и консервные банки, на дне которых - серая бурдз. Показываются Иванов и Герасимов с такой же бурдой. Внезапно я ощущаю сильный голод.
- Дай… котелок, - прошу у Иванова.
- Тебя раздавят, не ходи, - шепчет он.
- Дай!
- Мы поделимся с тобой, - шепчет Герасимов.
У него ввалившиеся глаза, щеки запали… Мы голодаем уже много дней, но на воле было легче: там была надежда, здесь нет надежды. И товарищи не должны страдать еще и из-за меня.
Герасимов одалживает у соседа пустую банку и направляется вместе со мной в толкучку. Толпа мало-помалу редеет. Недалеко от ушатов топчутся пленные и голодными острыми глазами наблюдают за раздачей. Мне вплескивают в банку бурды, а желтый изверг ставит на моей ладони химическим карандашом крест. Такие же фиолетовые кресты на ладонях других пленных, получивших свою порцию.
Теплая серая жидкость пахнет молотыми костями и поскрипывает на зубах. Я выпиваю ее, как и все, не прибегая к помощи ложки. После еды тут же, сидя у барака, засыпаю…
Просыпаюсь оттого, что солнце бьет прямо в глаза. Рядом дремлет Герасимов. Иванова нет. Наши соседи по одному перебираются в тень на другую сторону барака. У меня разламывается от боли голова, но вижу как будто отчетливее.
- Герасимов, Герасимов!.. Он открывает глаза.
- Где Иванов? - спрашиваю я, радуясь тому, что я, кажется, и слышу получше.
- Он скоро вернется, - отвечает Герасимов.
Да, лучше. Я слышу уже не шепот, а голос, хотя и с шумами.
- У меня немного отлегло от ушей, - говорю я.
- Он ушел к санитару.
- Мне полегче.
- Там есть места для раненых, в бараке… Ты не говори, что полегче, может, тебя туда положат.
Но мне на самом деле лучше. Я рассматриваю Герасимова, ощупываю себя - карманы пусты, часов на руке нет.
- Как все было с нами?
Приходит Иванов. Утирает грязное лицо рукавом, садится.
- Стервецы, - глухо произносит он. - Что стало с людьми?
- Мне получше.
Иванов обнимает меня за плечо. Его губы дрожат.
- Только раненых, контуженых не берут… А если у тебя будет припадок?
- Ничего со мной не будет… Как нас взяли? Иванов горько усмехается.
- Наскочили на засаду. И все… Я кое-что узнал, - быстро прибавляет он и поворачивается ко мне. - Ты меня хорошо слышишь?.. Мы в Оленино, в пересыльном лагере. Пленные все прибывают. Дня через два нас отправят куда-то дальше. Давайте держаться вместе и, если представится случай… Понятно?
- Ясно, - говорит Герасимов.
Мне тоже ясно, что Иванов имеет в виду: мы попытаемся бежать.
- Только бы не ослабеть от голода, И чтобы ты… окреп, - говорит Иванов мне.
- Я постараюсь.
- Давайте походим, оглядимся, - предлагает он. Мы встаем и принимаемся тихонько бродить.
- А что же на фронте? - спрашиваю я.
- Тс-с! - Иванов прикладывает палец к губам. Из кухонной калитки выползает изувер в желтой форме. На его белой нарукавной повязке какие-то немецкие буквы - какие, я издали не вижу.
- Полицай, - тихо говорит Иванов. - Изменник. На полицае сверкающие хромовые сапоги, физиономия красная и веселая.
- Давайте от греха подальше, - говорит Герасимов.
Однако полицай уже увидел нас. Подходит, щупает, суча пальцами, материал моей гимнастерки.
- Скидывай!
- Почему это?..
- Он контужен, оставьте его, - говорит Иванов.
- Скидывай, дура, - настаивает полицай. - Я тебе хлеба дам… контуженый!
Откуда он взялся - такой? Где он жил?..
Ничего не поделаешь, снимаю с себя диагоналевую гимнастерку с двумя памятными дырочками на рукаве: следом входа и выхода пули. Я специально не зашивал их, думал, когда-нибудь покажу маме.
Полицай довольно хмыкает, бросает мне кусок хлеба, потом орет:
- Эй… эй, санитетер!
Подбегает худой желтолицый пленный.
- Раздобудь этому воробью что-нибудь взамен. У тебя сегодня готовые есть?
- Трое сегодня после обеда…
- Так вот одень его, я тебе приказываю.
- Есть!
- Не "есть", а "яволь" надо отвечать, деревенщина!
Полицай сворачивает мою гимнастерку и, посвистывая, уходит. Неожиданно я замечаю, что у нас нет знаков различия. И на моей гимнастерке, кажется, не было, хотя я сам не снимал своих треугольников… Вероятно, содрали немцы.
Санитар приносит мне вылинявшую красноармейскую гимнастерку.
- Может быть, все же возьмете его на пару дней? - говорит ему Иванов про меня. - Хоть на ночь…
- Ладно, приходите на ночь вместе… Часов, случаем, не сберегли?
- Нет.
- Ладно, ребята, приходите, переночевать устрою. Мы возвращаемся к бараку, садимся и делим хлеб. Я рад, что могу поделиться с товарищами хлебом. Только мы, пожалуй, очень уж долго и тщательно его делим.