Грузовичок папаши Мани проезжал мимо, подпрыгивая на камнях мостовой. Милу вскочил на подножку и проговорил, просунув голову в дверцу кабины:
- Привет, папаша Мани. Вы едете в Париж, на рынок? Забросьте меня по дороге к врачу. Леру чуть было не угорели от печки.
- От чего? - проревел среди грохота папаша Мани и изо всех сил нажал ногою акселератор. Старичок "ситроен" рванулся вперед с астматическим кашлем.
Удон открыл кочергой дверцу печки. Вытяжная труба была забита непрогоревшими угольками.
Через открытое окно холодный воздух потоком хлынул в комнату. Мадам Леру приподнялась на локтях в кровати и попыталась сесть. Она растерянно огляделась:
- Придет доктор, а в комнате такой беспорядок…
И снова упала на подушки.
Мадам Берже принесла половую щетку.
- Большое вам спасибо, - со вздохом сказала мадам Леру. - До чего ж нам не повезло… - и прибавила: - В шкафу лежат чистые простыни, вот здесь…
* * *
Деревья четкие, голые, как свинцовый переплет церковного окна; всюду растекаются струйки грязной воды, и каждый камень мостовой окружен траурной каемкой.
Природа умирает. От тоски ветви покрываются бурыми каплями: они никак не могут утешиться после потери своих листьев. Дождь тоже плачет, и горе его безутешно. Деревья, дома, телеграфные столбы и колонка газометра стоят, выпрямившись, в своем траурном одеянии, и похоронный вой ветра вырывает у них жалобные стоны. Дома поселка сгрудились посреди равнины, словно люди, окружившие на кладбище раскрытую могилу.
Всеобщая скорбь проникает в душу, как слезы, которые, стекая по лицу, попадают в рот.
От тишины становится больно.
Снег и холод - это тишина. Все кругом окутано мягким белым покровом, который заглушает, душит всякий крик о помощи, как в комнате пыток.
И тогда жаждешь шума.
Зима вступает в свои права, и конца ей не видно, остается только одно: пройти через нее, как через пустыню. Пройти длинный путь от агонии последнего осеннего листа до первых весенних ростков, которые появятся в жалких садиках.
Для одних уголь - нечто волшебное, чудесное; для других- это пустое слово, ведь они даже не помнят, какой он на вид. Для них уголь просто надоедливая мелочь, о которой надо вспомнить, позвонить по телефону, подписать чек. Для Гиблой слободы уголь - красивое блестящее чудо, от прикосновения к нему на пальцах остается мягкая теплая пыль. Уголь с успокоительным стуком падает в жестяное ведро, с горестным вздохом скатывается в печурку. Уголь - живое существо, он поселяется в комнате, наполняет ее уютным мурлыканьем, бросает золотые отблески на стены и ласкает щеки, обдавая лицо жарким дыханием.
Зимой все живое съеживается, жизнь замирает. Ведь куколкам тепло в их тесной оболочке.
Зима приступом берет дома. Люди сдают ей сад и двор, а сами наглухо запираются в своей квартире, затем уступают врагу коридор, столовую и, наконец, прячутся в кухне и жмутся поближе к очагу.
Когда нужно что‑нибудь взять в соседней комнате, предпринимают отчаянную вылазку и поспешно возвращаются обратно, вздыхая с облегчением, что и на этот раз все обошлось благополучно. Утром самые теплые вещи отдают тем, кто едет на работу; их провожают заботливыми советами, тревожными взглядами. Вечером проводят сбор всех частей в последнем сохранившемся редуте. Делают перекличку, вспоминают недавние бои, перевязывают раны, а на плите тем временем поет закипающий чайник.
Стоит выйти за порог - и сразу же оказываешься на вражеской территории; попадаешь под обстрел ледяной картечи, на каждом повороте тебя безжалостно разит перекрестный огонь пулеметов врага. С бесконечными предосторожностями спешишь по обледенелой дороге, сгибаешься в три погибели, готовый броситься ничком на землю, и с отчаянием в душе мечтаешь о вечернем биваке.
Коротаешь еще одну ночь, свернувшись в клубок, согреваясь собственным теплом, а на следующее утро опять надо вставать в темноте и снова выходить на улицу.
А день занимается поздно. У него свой зимний распорядок, как у богача.
Все темно вокруг.
Пусть даже известно, что на смену зиме приходит весна, но ничто сейчас не предвещает пробуждения природы. Ничто не предвещает того, что когда‑нибудь снова блеснет солнце; кажется, будто оно остыло, остыло навсегда.
А когда у тебя за плечами только пятнадцать, восемнадцать или двадцать весен, ты еще не очень уверен в том, что снова придет май. Зима так могущественна, так горда своей победой… Она еще потешится, покажет себя, попользуется своей властью… Да, это последняя зима, потому что она будет длиться вечно.
И надежда становится хрупкой, ломкой, как ледок, подернувший воду в стакане, который позабыли на окне,
* * *
В Замке Камамбер каждый занят делом. Мадам Лампен чинит шерстяные носки, распустив другие, еще более поношенные. Мадам Берлан выкраивает из обтрепанного по краям одеяла подкладку к плащу мужа. Раймон Мартен урвал минутку между работой и собранием и обивает войлоком дверь и окна в своей комнате, а то Ритон опять начал кашлять. У соседей, Руфенов, под дверь просто запихивают старые газеты; когда кто‑нибудь входит к ним, газеты сдвигаются в сторону, и их машинально водворяют на место ударом каблука.
По дороге на станцию все старательно вытягивают рукава, чтобы они закрывали кончики пальцев, ведь перчаток‑то нет! Можно еще согреть руки, если засунуть их поглубже в крепкие карманы или даже в дырявые карманы, куда тепло идет прямо от тела. В Гиблой слободе не знают центрального отопления, и жизнь здесь течет по старинке, не знают и приятного чувства, которое испытываешь, когда внизу скребут в котле, и весь дом гулко хохочет, словно от щекотки. Зато всем в Слободе хорошо известны те неприятности, которые может доставить преклонного возраста печка.
- Семейство Леру дешево отделалось… - ворчливо говорили рабочие, шагая на станцию по улице Сороки - Воровки, окутанной удушливым, похожим на печной дым туманом.
Жако, Милу, Ритон, Виктор и Морис встретились в головном вагоне "для курящих", оттуда им было ближе пересаживаться на станции Денфер - Рошеро. Сначала Жако сообщил приятелям последние новости о своей семье: "Мы с Амбруазом чувствуем себя неплохо. Мать помаленьку поправ ляется. Вот Лулу у нас сильно кашляет, но он и до этого кашлял…" Потом разговор перешел на обычные темы.
- Мне хотелось бы иметь тяжелый мотоцикл, - сказал Виктор. - Легкий ни на черта не нужен, тогда уж лучше ездить на велосипеде. Но двухцилиндровый мотоцикл с - карданной передачей…
- Знаешь, меня смех разбирает, когда ты начинаешь рассуждать о мотоциклах, - заметил Милу с деланным равнодушием.
- Тебя смех разбирает? А почему, скажи, пожалуйста? - злился Виктор. - Ты, может, думаешь, что у меня никогда не будет собственного мотоцикла?
- Вы все меня смешите, - отрезал Милу.
Ребята удивленно посмотрели на него. Они потребовали, чтобы Милу объяснил, в чем дело. Да, он сыт по горло их бреднями. Виктор только и мечтает, как бы сломать себе шею на "харлей - дэвидсоне". Ритон со своими песенками считает себя чуть ли не Ивом Монтаном, а Клод Берже уже видит себя на ринге в перчатках Марселя Сердана. Но смешнее всех, пожалуй, Клод - каждое утро он беглым шагом обходит свой двор, и этак раз двадцать подряд…
- Хотелось бы мне знать, почему тебя это смешит? - проревел Жако сквозь грохот колес; поезд как раз пролетал под мостом и вскоре остановился, испустив три глубоких вздоха, на станции Масси. Волна пассажиров, пересаживающихся на другой поезд, оттеснила Милу и Жако от товарищей.
- Вы все меня смешите, - повторил Милу, - не люблю, когда люди хотят выше головы прыгнуть. Может, покурим?
Жако взял у Милу сигарету. Прикуривая от зажигалки приятеля, он тихо спросил:
- А ты, значит, выше головы прыгать не хочешь?
Всякий раз, когда машинист увеличивал скорость, поезд встряхивало. После трех таких встрясок в вагоне уже свободно разместились все пассажиры. Милу прижался лбом к оконному стеклу. Он ничего не мог различить за окном. Густой туман, все еще лежавший над Фонтен - Мишалоном, в свете занимавшегося дня казался серовато - зеленым, как морская вода.
Вот он, Милу, хочет прежде всего иметь в руках хорошее ремесло. Найти какое‑нибудь постоянное место, пусть даже за работу платят не так уж много. Затем встретить симпа тичную девушку. Не какую‑нибудь там премированную красавицу, а попросту славную девушку. О приданом он не думал: в наше время такие соображения в счет не идут. Они поселятся с женой в маленькой квартирке, и никто их оттуда не выселит, так как контракт будет составлен по всем правилам. Они станут жить вместе незаметной трудовой жизнью.
Милу пускал дым в закрытое окно, и он клубился, словно наталкиваясь на стену тумана за стеклом.
- У нас был бы фотоаппарат, знаешь. И семейный альбом, который мы показывали бы знакомым, когда они приходили бы к нам в гости. У меня никогда не было такого альбома… Вот чего я хочу для себя.
Он сдул пепел с сигареты и задумчиво устремил взгляд на ее раскаленный кончик. Тогда Жако не выдержал:
- А вот ты тоже меня смешишь! Ну прямо… смех разбирает да и только!
- Почему? Я ведь не Сердан, не Ив Монтан, знаешь…
- Нет, ты домосед, балда, и таким останешься на всю жизнь, факт! Ты будешь подыхать с голоду, есть с женой картошку без масла, а у твоих ребятишек будет вот такой позвоночник!
На запотевшем стекле он старательно вывел большую букву "S".
- Ну, а ты, чего же ты хочешь?
Милу пристально смотрел на товарища округлившимися внимательными глазами, и это придавало ему какой‑то изумленный и озадаченный вид.
- Не знаю, - мрачно ответил Жако, и его губы под тонкими темными усиками дрогнули.
- Скажи, Жако… чего же ты хочешь?
- Не знаю, - Жако в последний раз затянулся. - А когда узнаю, уж я своего добьюсь.
Он сердито бросил на пол окурок и старательно раздавил его каблуком.
Воздух стал тяжелым от дыма трубок и сигарет. Туман заклубился и внутри вагона, туман, теплый и едкий. Мужчины кашляли, вздыхали, пыхтели. Иные сплевывали в большие платки, затем, небрежно скомкав их и вытянув ногу, совали в карман брюк. Это выделялась после первой сигареты накопившаяся за ночь мокрота. Слышно было, как на другом конце вагона надрывно кашляет Ритон.
Серые пятна развернутых газет вздрагивали при каждом толчке. Люди клевали носом, их отяжелевшие веки мед ленно, но неудержимо опускались. Сон все не проходил, хотя по утрам они умывались холодной водой.
Все в Морисе Лампене, высоком, немного сутулом парне с длинным бледным лицом и тяжелыми веками, говорило о заботах, которые легли на его плечи, старшего сына в семье, оставшейся без кормильца. Он сказал:
- Ты, право, слишком сильно кашляешь, Ритон.
Морис всегда заговаривал на темы, которых его приятели не любили касаться, предоставляя их своим родителям.
- Начались холода, и я простыл немного. Это пустяки, но теперь уж кашель не отстанет от меня всю зиму. Я себя знаю.
Ритон жевал мундштук своей потухшей трубки, которая так не вязалась с его детским лицом, и ласково смотрел на Мориса.
- Ты тоже, Морис, не больно хорошо выглядишь.
- У меня дело другое. Наступает мертвый сезон.
Ритон проговорил, глядя в потолок:
- Мертвый сезон.
Он несколько раз повторил эти слова, все тише и тише, с каким‑то странным выражением, словно и правда говорил о чем‑то мертвом.
С обычной своей бесцеремонностью Виктор уже некоторое время читал газету через плечо приличного вида старика в крахмальном воротничке и с седеющими усами.
- Эй, Морис, Ритон, знаете, что пишут в газете?
Опершись о Виктора, парни наклонились над номером
"Орор":
НОВЫЙ СОКРУШИТЕЛЬНЫЙ УДАР ВОЙСК ГЕНЕРАЛА НАВАРА ПО КРАСНЫМ ВЬЕТНАМСКИМ ЧАСТЯМ НЕСКОЛЬКО ТЫСЯЧ ПАРАШЮТИСТОВ ЗАХВАТИЛИ ДЬЕН - БЬЕН - ФУ В ОБЛАСТИ ТАЙ В 229 КИЛОМЕТРАХ ОТ ХАНОЯ
Человек, державший газету, повернулся всем корпусом, словно опасаясь, что с ним сыграют злую шутку. Сердито взглянул на троих парней и вновь принялся за чтение, пробормотав что‑то невнятное вроде "и что это только за молодежь пошла… в наши дни".
Ритон заметил как бы про себя:
- Вот старый чурбан!
Усы вздрогнули.
- Послушайте, молодой человек, я участвовал в войне, в мировой войне!
- Нашел тоже чем хвастаться! - возразил тем же тоном Ритон, даже не взглянув на старика.
- Я участвовал в войне, сопляк ты этакий, в мировой войне!
Он все повышал голос, взывая к сочувствию пассажиров.
' - Да, я воевал в 1914 году!
- И так скверно воевали, что через двадцать лет все пришлось начать сначала, - отпарировал тем же тоном Ритон и прибавил, тоже стараясь расположить к себе пассажиров:
- Осточертели они со своей войной! Только и знают, что тычут ею в нос!
Пассажиры были по - прежнему сонно - равнодушны. Лишь кое - где за развернутой газетой мелькнула улыбка, послышалось неодобрительное бормотание. Жако сказал Милу:
- Ритона обижают. Пошли на подмогу?
- Не стоит, уже приехали.
Пассажиры столпились у дверей вагона. Они приготовились к выходу, занесли ногу вперед, а билет зажали в руке или во рту.
Поезд затормозил так резко, что у людей даже зубы лязгнули, и тут же остановился. Все двери вагонов открылись одновременно. И в одну секунду на платформе Денфера стало черным - черно от народа. А поезд остался сиротливо стоять на рельсах, похожий на пустую гильзу после выстрела.
- Знаешь, мне дали один адрес, там есть работа! - крикнул Милу.
- Какая? - спросил Жако, взбегая по лестнице.
- По части центрального отопления… Я ничего в этом не смыслю, но говорят, можно легко научиться.
* * *
В это хмурое утро улица Бельвиль казалась неумытой. Морис, длинный, узкий в плечах, пробирался навстречу людскому потоку, вливавшемуся в станцию метро. Уличные торговцы ставили свои тележки у самого тротуара. Велосипедисты катили целыми группами, и машины их шуршали по жирному макадаму мостовой. В кино "Бельвиль - Пате" шел фильм "Опасный человек"; афиши обещали в скором времени "Женщину без мужчины" с участием Джины Лоллобриджиды, которая была изображена на огромной рекламе с полуобнаженной грудью. В будни по утрам люди спешат, тол каясь, по узким тротуарам улицы Бельвиль и смотрят на встречных невидящими глазами. Морис нажал коленкой на небольшую прогнившую дверь. Верхняя часть ее из кованого железа была вся изъедена ржавчиной. Дверь вела в коридор, похожий на заброшенную штольню, и дальше, во двор, почти такой же узкий, как этот коридор. Во дворе иод мрачной вывеской с кратким словом "отель" стояло приземистое каменное здание. Над его стеклянной крышей, залатанной кусками толя и картона, торчали железные трубы печек. Слышно было, как пищат новорожденные, кричат дети и бранятся взрослые. Напротив, всего в нескольких шагах, выстроились, словно по команде "смирно", все уборные дома с окошечками в форме сердца. Морис вошел в "отель" и очутился в тесном коридоре; он был весь уставлен рамами, на которые живший в доме скорняк натягивал кожи для просушки. Кто‑то спускался по лестнице с пустым ведром в руках; ступеньки скрипуче охали под его шагами, а расшатанные перила дрожали от нижнего этажа до чердака.
Морис толкнул коленкой левую дверь, на которой была прибита облупленная вывеска "Сапожная мастерская Флерет". Запах кож сменился смешанным запахом мочи, пота и дешевого табака.
Мадам Риполь подняла голову, склоненную над коробками с обувью.
- Здравствуй, Морис. Как дела? Хозяин сказал, что хочет с тобой поговорить. Он скоро вернется.
- Да?.. Догадываюсь, в чем тут дело.
- Ты прав. Мой черед придет, наверно, на будущей неделе.
Казалось просто чудом, что в этой мастерской удалось разместить четырнадцать рабочих и шесть работниц. Стены были деревянные, а потолок стеклянный. Дощатый настил делил помещение на два этажа. Мотористкам и закройщикам, работавшим внизу, приходилось нагибать голову, когда они вставали. Щелкал плохо натянутый приводной ремень.
Морис направился к вешалке. Снял плащ, куртку, брюки. Надел комбинезон и узкую рубашку, в которой он казался болезненно худым. Работа в мастерской не очень грязная, но легко испачкаться, когда проходишь мимо столов, где наклеивают ярлыки. На улице Морис всегда был одет с иголочки. Тщательно вычищенный и отутюженный костюм казался совсем новым, а рубашки были всегда чистенькие, свежевыглаженные, с крахмальным воротничком. Мать стара тельно чинила каждую дырочку, разглаживала на одежде каждую морщинку.
Морис принялся было за подошву для "балетки", но тут вошел хозяин и жестом пригласил его к себе, в застекленный чулан, служивший ему кабинетом.
Когда Морис возвратился, мадам Риполь шепотом спросила его:
- Уволили?
- Да.
- Надолго?
- Не знаю. Он сказал только, что в делах застой.
- В прошлом году это длилось четыре месяца.
- Он сказал, что теперь положение много хуже… В прошлом году меня уволили четвертого декабря. В этом году он взялся за меня раньше.
Мадам Риполь вздохнула.
- В прошлом году это началось в декабре, затем январь, февраль, март…
- Словом, мертвый сезон продолжался всю зиму, - заключил Морис.
Добравшись до своего стола, Морис положил руку на стопку подошв к "балеткам": он никак не мог приняться за работу. "Балетки" - кожаные дамские тапочки без всякой отделки. Они удобные, мягкие, плотно облегают ногу и придают ей естественность и милую простоту. Надевая "балетки", девушки приобретают пленительную легкость походки.
Морис опустил веки. Под ресницами появилась блестящая каемка, словно кто‑то слишком густо намазал их клеем. Он открыл глаза и судорожно глотнул слюну. Слева на столе лежали подметки, напротив - заготовки, справа - уже готовые "балетки". Мастерская расплывалась у него перед глазами. Он несколько раз поднял и опустил веки - так работает "дворник" на ветровом стекле. С трудом протянул руку, взял из стопки подошву и только тогда заметил, что другой рукой машинально гладит уже готовую "балетку".
Хозяин вышел из своей стеклянной клетки.
- На минутку, Лампен.
Морис торопливо подошел к нему.
- Скажите, Лампен, ваш адрес все тот же?
- Да, мсье.
- Я вам напишу, как только дела возобновятся.
Возвращаясь на свое рабочее место, Морис задержался у пресса. Закройщика не было: он пошел за материалом. Морис положил руку под резак и нажал педаль. Он отдернул руку как раз вовремя. Острый стальной инструмент вырезал еще одну подошву "балетки", столь же совершенную по форме, как женская нога.
Морис провел ладонью по лбу, сел к столу и принялся за работу.
* * *
Представитель фирмы "Рикар" был чересчур словоохотлив.
- Так, значит, ничего? О, это ничего. Право, ничего, видите ли, я просто проходил мимо. Не беспокойтесь…
Он старательно откашлялся, видно, у него першило в горле. И тут же снова затараторил:
- …Не знаю, заметили ли вы, какой у меня сегодня красивый голос. Не знаю, где я подцепил простуду, но никак не могу от нее избавиться. Значит… ничего?
Он поспешно нагромождал слова, чтобы выговорить наконец эти два последние: "Значит… ничего?"
Хозяин бистро отрицательно качал головой, ни на минуту не переставая вытирать стаканы.
- Значит, ничего?