Поскольку это произведение осталось неоконченным, я счел своим долгом как издатель снабдить его кратким и наиболее естественным концом, основанным на фундаменте, заложенном мистером Страттом. Эта заключительная глава также прилагается к настоящему введению по той же причине, по которой я присовокупил к нему и первый отрывок. Это был новый шаг на пути к сочинению романов, а сохранить эти первые попытки и является в значительной мере целью настоящего очерка.
Впрочем, "Куинху-холл" особого успеха не имел. Мне казалось, что я понял причину этой неудачи: дело заключалось в том, что, придав языку произведения чрезмерную архаичность и слишком щедро расточив свои археологические познания, изобретательный автор сам нанес вред своему сочинению. Всякая вещь, рассчитанная исключительно на то, чтобы развлекать публику, должна быть написана вполне понятным языком, и когда, как часто случается в "Куинху-холл", автор обращается исключительно к антикварию, он должен примириться с тем, что рядовой читатель скажет о нем то же, что негр Манго из пьесы "Замок" о мавританской музыке: "К чему моя слушай, когда моя не понимай?"
Мне показалось, что я сумею избегнуть этой ошибки и, придав своему сочинению более легкий и общедоступный характер, обойду скалы, на которых потерпел крушение мой предшественник. Но, с другой стороны, я был обескуражен холодным приемом, оказанным роману мистера Стратта, и решил, что средневековые нравы вообще не представляют того интереса, который я им приписывал, а поэтому роман, основанный на истории горной Шотландии и на менее давних событиях, будет иметь больше шансов на успех, чем повесть из рыцарских времен. И вот я все чаще стал обращаться в мыслях к повести, которую я уже начал, пока случай не натолкнул меня наконец на потерянные главы.
Мне как-то понадобились для одного из моих гостей рыболовные принадлежности, и я вспомнил о старой конторке, в которой я имел обыкновение хранить подобные вещи. Добрался я до нее не без труда и, разыскивая всякие лески и мушки, натолкнулся на давно исчезнувшую рукопись. Я немедленно засел за ее окончание, следуя первоначальному плану. И здесь я должен откровенно признаться, что моя манера вести повествование в этом романе едва ли заслуживала того успеха, который впоследствии выпал на его долю. Отдельные части "Уэверли" были связаны весьма небрежно: я не могу похвастаться, что у меня заранее был набросан какой-либо отчетливый план. Все приключения Уэверли во время его странствия по Шотландии со скотокрадом Бин Лином были задуманы и выполнены довольно неискусно. Однако они подходили к той дороге, по которой я хотел провести своих героев, и дали мне возможность внести несколько описаний природы и нравов, а правдивость их придала им интерес, которого автор не смог бы достигнуть только силой таланта. И хотя и в других произведениях мне приходилось грешить в построении, я не припомню ни одного романа из этой серии, в котором вина моя была бы столь велика, как в моем первенце.
Среди прочих неосновательных слухов, ходивших про мою книгу, был и такой, что во время печатания романа автор предлагал продать исключительное право на его издание целому ряду лондонских книгопродавцев, и притом за весьма незначительную сумму. Это не соответствует действительности. Господа Констебл и Кэделл, которыми он был выпущен, были единственными лицами, знавшими содержание книги, и они готовы были заплатить за исключительное право ее издания крупную сумму еще в то время, когда она находилась в типографии, но автор отклонил их предложение, желая оставить это право за собой.
Откуда возник сюжет "Уэверли" и на каких действительных событиях он основан, изложено в отдельном введении, прилагаемом к роману в настоящем издании, и нет нужды говорить об этом здесь.
"Уэверли" вышел в 1814 году, и так как на титульном листе фамилия автора не была означена, этому сочинению пришлось пролагать себе дорогу без помощи обычных рекомендаций. Успех пришел к нему не сразу; но спустя первые два или три месяца популярность его возросла до такой степени, что смогла бы удовлетворить честолюбие автора, даже если бы его надежды были несравненно более радужными, чем те, которые он в действительности питал.
Все любопытствовали узнать, кто сочинитель, но никаких достоверных сведений нельзя было получить. Мое первоначальное намерение выпустить роман анонимно было вызвано сознанием, что эта попытка проверить вкусы публики обречена, по всей вероятности, на неуспех, и я не хотел рисковать неудачей. Чтобы сохранить имя автора в тайне, были приняты значительные меры предосторожности. Мой старый друг и школьный товарищ мистер Джеймс Баллантайн, издававший мои романы, взял исключительно на себя обязанность вести переписку с автором, который благодаря этому случаю воспользовался не только его профессиональными талантами, но и критическим чутьем. Копия, или, как ее принято называть в издательствах, оригинал, была сделана доверенными людьми под наблюдением мистера Баллантайна; и хотя в течение многих лет, пока применялись эти меры предосторожности, для этой цели в различное время использовались различные лица, никто из них меня не выдал. Каждый раз делали два экземпляра гранок. Мистер Баллантайн высылал один автору и все его поправки переносил собственноручно на другой экземпляр, предназначенный для наборщиков, так что авторская корректура никогда не попадала в типографию; и, таким образом, даже те из любопытных, которые производили самые тщательные изыскания, чтобы выяснить, кто же в конце концов автор, ничего не могли дознаться.
Причина, заставившая сочинителя скрывать свое имя в первом случае, когда прием, который мог быть оказан "Уэверли", оставался под сомнением, достаточно понятна и естественна, но гораздо труднее, по-видимому, объяснить, почему автор хотел сохранить анонимность и в последующих изданиях, которые непрерывно следовали одно за другим, расходились тиражами от одиннадцати до двенадцати тысяч экземпляров каждое и свидетельствовали об успехе произведения. К сожалению, то, что я могу ответить по этому поводу, покажется малоубедительным. Я уже говорил в другом месте, что лучше всего объясняют мое желание оставаться неузнанным слова Шейлока: мне так хотелось. Следует заметить, что у меня отсутствовал обычный стимул, заставляющий людей искать личной славы, а именно, желание, чтобы их имя не сходило с уст публики. Значительная литературная репутация (заслуженная или незаслуженная - безразлично) выпала на мою долю в такой мере, что могла бы удовлетворить человека несравненно более честолюбивого, чем я; и, стремясь завоевать ее на новом поприще, я мог скорее поколебать ее, нежели упрочить. На меня не оказывали влияния и те побуждения, которые в более ранние годы, несомненно, на меня бы подействовали. У меня уже был какой-то круг друзей, место мое в обществе было определено, полжизни прожито. Мое общественное положение было даже выше того, которого я заслуживал, и, во всяком случае, удовлетворяло меня вполне, да и вряд ли новый литературный успех мог его существенно изменить или улучшить.
Итак, я не был уязвлен честолюбием, обычным стимулом в подобных случаях, но вместе с тем меня не следует обвинять и в неблаговидном и неуместном пренебрежении к общественному признанию. Я чувствовал большую благодарность к публике за ее внимание, хотя и не заявлял об этом открыто, подобно тому как влюбленный, прячущий на груди ленту - знак благосклонности возлюбленной, - не менее горд, хоть и менее тщеславен, чем тот, кто украшает ею свою шляпу. Я настолько далек от презрительного высокомерия, что никогда не испытывал большего удовольствия, как в тот день, когда, возвратившись из одной увеселительной поездки, обнаружил, что "Уэверли" находится в зените популярности и публика оживленно обсуждает вопрос, кто автор. Для меня уверенность в том, что я пользуюсь одобрением читателей, была все равно что обладание скрытым сокровищем, доставляющим не меньше удовлетворения его владельцу, чем если бы весь мир знал, что оно ему принадлежит. С тайной, которую я соблюдал, было связано еще одно преимущество. Я мог появляться на литературной арене и исчезать с нее по своему усмотрению, и никто не обращал на меня внимания, кроме тех, кто преследовал меня своими подозрениями. Наконец, в качестве писателя, с успехом подвизающегося на другом поприще литературы, я мог подпасть под обвинение, что слишком часто навязываю себя терпению аудитории; но автор "Уэверли" в этом отношении был столь же неуязвим для критики, как дух отца Гамлета для алебарды Марцелла. Возможно, любопытство читателей, подстрекаемое тайной, окружавшей имя автора, и поддерживаемое спорами, возникавшими время от времени по этому поводу, немало способствовало интересу, который проявляли к моим сочинениям, быстро следовавшим одно за другим. Кто их автор, оставалось секретом, и в каждом новом романе думали найти ключ к его разгадке, хотя в других отношениях это произведение могло оказаться ниже тех, которые ему предшествовали.
Меня легко могут обвинить в неискренности, если я выставлю в качестве одной из причин молчания тайное нежелание входить в личные объяснения по поводу моих литературных трудов. При всех обстоятельствах для писателя весьма опасно вращаться в обществе людей, постоянно обсуждающих его сочинения, поскольку эти лица неизбежно пристрастно судят о вещах, написанных в их кругу. Самодовольство, которое приобретают в этой обстановке литераторы, очень вредно для действительно упорядоченного ума: ибо чаша лести если и не низводит людей, подобно напитку Цирцеи, до уровня животных, то, без сомнения, если жадно испить ее до дна, способна превратить самых умных и талантливых в глупцов. Этой опасности я до известной степени избежал, скрыв свое лицо под маской, и мое собственное самомнение было оставлено в покое и не выросло вследствие пристрастия друзей или похвал льстецов.
Если дальше доискиваться причин поведения, которого я так долго держался, мне остается только прибегнуть к объяснению, которое дал один критик, столь же дружественный, как и проницательный, а именно, что духовный склад романиста должен характеризоваться, выражаясь на языке френологии, исключительно развитым стремлением к самоукрытию. Я тем более подозреваю в себе некую предрасположенность такого рода, что с того момента, когда я обнаружил, что к личности автора проявляется крайнее любопытство, я испытывал тайное наслаждение, обманывая его, и это, принимая во внимание всю незначительность данного предмета, я прямо не знаю, как оправдать.
Мое желание сохранить в качестве автора настоящей серии романов свое инкогнито нередко ставило меня в неловкое положение, так как зачастую те, кто находился со мной в близких отношениях, задавали мне на этот счет прямые вопросы. В таком случае мне оставалось одно из трех: либо я должен был раскрыть свою тайну, либо дать двусмысленный ответ, либо, наконец, упорно и беззастенчиво отрицать свое авторство. Первое предполагало жертву, которой, я полагаю, никто не имел права от меня требовать, поскольку дело касалось исключительно меня. Двусмысленный ответ навлек бы на меня унизительное подозрение, что я был бы не прочь воспользоваться заслугами (если они вообще были), на которые я не решался полностью претендовать, а те, кто судил обо мне более справедливо, приняли бы такой ответ за косвенное признание. Поэтому я счел себя вправе, как всякий подсудимый, отказаться от самообвинения и решительно отрицал все улики, не подкрепленные доказательствами. Обычно я добавлял, что, будь я автором этих сочинений, я считал бы безусловно правильным отказ от показаний, которых бы от меня требовали с целью раскрыть именно то, что я желал оставить тайным.
Собственно говоря, я никогда не рассчитывал и не надеялся на то, что мне удастся скрыть свою причастность к этим романам от кого-либо из близких мне лиц. Слишком много было совпадений между тем, что слышали от автора в повседневной жизни, и отдельными эпизодами, оборотами речи и суждениями в его романах, чтобы кто-либо из моих близких знакомых мог усомниться, что автор "Уэверли" и их друг - одно и то же лицо, и я полагаю, что все они были в этом внутренне убеждены. Но, поскольку я сам ничего не говорил, их уверенность имела в глазах света не больше веса, чем догадки других; их мнения и доводы можно было заподозрить в пристрастности, а то и противопоставить им опровергающие доводы и суждения; речь теперь шла уже не о том, признавать ли меня за автора этих романов, несмотря на мое запирательство, а достаточно ли будет моего признания, чтобы безоговорочно счесть меня их творцом.
Меня часто спрашивали о случаях, когда я едва не был разоблачен, но так как я продолжал настаивать на своем столь же невозмутимо, как адвокат с тридцатилетней практикой, я не припомню, чтобы хоть раз попал в такое мучительное и неловкое положение. В "Разговорах с Байроном" капитана Медуина автор говорит, что он как-то задал моему благородному и высокоталантливому другу вопрос, убежден ли он в принадлежности этих романов сэру Вальтеру Скотту, на что Байрон ответил: "Скотт как-то раз чуть не признал себя автором "Уэверли" в книжной лавке Мерри. Я беседовал с ним по поводу этого романа и выразил сожаление, что он не отнес его действие ближе к эпохе Революции. Скотт, совершенно забыв об осторожности, ответил: "Конечно, я мог бы так сделать, но..." Тут он запнулся. Тщетно было пытаться исправить ошибку. Он, по-видимому, растерялся и, чтобы скрыть свое- смущение, поспешил ретироваться". Я совершенно не помню такой сцены, и мне кажется, что в подобном случае я скорее бы рассмеялся, а не смутился, ибо никогда в таком деле не мог надеяться ввести в заблуждение Байрона, и по тому, как он неизменно говорил со мной, я знал, что его мнение окончательно сложилось и всякие опровержения с моей стороны звучали бы фальшиво. Я не берусь утверждать, что этого случая не было, но только вряд ли он произошел точно при описанных обстоятельствах, иначе я сохранил бы о нем хотя бы смутное воспоминание. В другом месте той же книги говорится, что лорд Байрон якобы высказывал предположение, что я не хочу признаваться в авторстве "Уэверли", полагая, что этот роман может вызвать неудовольствие царствующей династии. Могу лишь сказать, что подобное опасение пришло бы мне на ум в последнюю очередь, о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение. Пострадавшие в ту несчастную эпоху неизменно пользовались в течение предыдущего и настоящего царствования симпатией и покровительством членов королевского семейства, которые великодушно простят постороннему вырвавшийся из его груди вздох и сами сочувственно вздохнут, вспоминая о судьбе своих отважных противников, творивших свое дело не из ненависти, а из чувства чести.
В то время как лица, тесно общавшиеся с автором, без колебаний приписывали ему то, что ему принадлежало, другие, а именно - несколько видных критиков, занялись терпеливым исследованием характерных особенностей, которые могли бы выдать авторство моих романов. Среди них был один джентльмен, замечательный доброжелательным и свободным от предрассудков тоном своих писаний, остротой рассуждений и истинно джентльменским способом, коим он производил свои изыскания. В своих "Письмах" он выказал не только способности точного исследователя, но и свойства ума, заслуживающие гораздо более серьезной темы для их упражнения, и я не сомневаюсь, что он обратил в свою веру почти всех тех, кто считал этот вопрос заслуживающим внимания. Автор не имел права жаловаться ни на эти письма, ни на другие попытки подобного рода. Ведь это он вызвал публику на своего рода игру в прятки, и если он оказался обнаруженным в своем убежище, ему оставалось лишь признать себя побежденным.
В обществе, разумеется, ходили самые различные слухи. Одни представляли собой точную передачу лишь частично верных данных, другие касались обстоятельств, не имеющих никакого отношения к делу, третьи, наконец, были измышлением досужих людей, полагавших, очевидно, что вернейший способ вызвать автора на откровенность - это приписать его молчание какому-либо порочащему его имя или неблаговидному побуждению.
Легко себе представить, что к такого рода инквизиторским приемам лицо, которого они больше всего касались, относилось с некоторым презрением, ибо среди всех ходивших слухов был только один, который был столь же необоснован, как и все другие, но имел хоть тень правдоподобия и на самом деле мог оказаться правильным.