Наполеон Ноттингхильский - Честертон Гилберт Кийт


1904 Наполеон - император Франции; Ноттинг-Хилл - район Лондона. Зачем понадобилось Честертону ссорить в романе гигантскую империю с тихим кварталом, сталкивать их армии да еще поручать оборону персонажу со столь неприлично громким прозвищем? Английский читатель 1904 года, беря в руки этот "батальный" роман, думал не об обороне Ноттинг-Хилла, а о растущей в колониальных войнах британской империи: ведь война с бурами на юге Африки, где отличился коварством и жестокостью упоминаемый в самом начале романа расист Сесил Родс, едва отгремела. И в национальных героях по-прежнему числился киплинговский колониальный солдат Томми Аткинс, преисполненный послушания и долга и готовый беззаветно служить короне. Но если порабощение малых народов будет продолжаться дальше, считал писатель, то Англия сама превратится в громадное рабовладельческое государство, о котором предупреждал еще X. Беллок в книге "Сервилистское государство". Чтобы защитить свободу, спасать нужно малый дом и защищать не империю и даже не столицу империи, а квартал. И на защиту его следует поставить не безликого и послушного Томми, а великого полководца из народных умельцев, под стать наполеоновским маршалам. Поэтому - Наполеон, поэтому - Ноттингхилльский.

Когда-то в детстве Честертон увлекался картами и на карте Лондона вычерчивал план обороны лондонских кварталов. В 1904 году эта оборона наполнилась глубоким смыслом: в Ноттинг-Хилле войско ремесленников защищало от будущих тоталитарных империй последний приют демократии.

Содержание:

  • КНИГА ПЕРВАЯ 1

  • КНИГА ВТОРАЯ 7

  • КНИГА ТРЕТЬЯ 14

  • КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ 21

  • КНИГА ПЯТАЯ 28

  • Комментарии 33

Гилберт Кийт Честертон
НАПОЛЕОН НОТТИНГХИЛЬСКИЙ

ХИЛЭРУ БЕЛЛОКУ

Все города, пока стоят,
Бог одарил звездой своей.
Младенческий совиный взгляд
Найдет ее в сетях ветвей.
На взгорьях Сассекса яснела
Твоя луна в молочном сне.
Моя - над городом бледнела,
Фонарь на Кэмпденском холме.

Да, небеса везде свои,
Повсюду место небесам.
И так же (друг, слова мои
Не без толку, увидишь сам),
И так над скоротечной жизнью
Героики витает дух,
И лязг зловещих механизмов
Не упразднит ее, мой друг.

Она пребудет, освятив
Аустерлица кровь и тлен,
Пред урной Нельсона застыв,
Не встанет с мраморных колен.
Пусть реалисты утверждают,
Что все размечено давно,
Во тьме неведенья блуждая,
"Возможно, - говорим мы, - но…"

Еще возможнее другое -
В просторах благостных равнин
Под барабанный грохот боя
Возникнет новый властелин.
Свобода станет жизнью править
И баррикады громоздить,
А смерть и ненависть объявят,
Что явлено - кого любить.

Вдали холмов твоих, в ночи
Мне грезилось: взметались ввысь
Под небо улицы-лучи
И там со звездными сплелись.
Так я ребенком грезил, сонный.
И ныне брежу этим сном
Под серой башней, устремленной
К звезде над Кэмпденским холмом.

Г.-К. Ч.

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава I
Вступительное слово по части пророчества

Род людской, а к нему относится немалая толика моих читателей, от века привержен детским играм и вовек не оставит их, сердись не сердись те немногие, кому почему-либо удалось повзрослеть. И есть у детей-человеков излюбленная игра под названием "Завтра - небось не нынче"; шропширцы из глубинки именуют ее "Натяни-пророку-нос". Игроки внимательно и почтительно выслушивают умственную братию, в точности предуказывающую общеобязательное будущее. Потом дожидаются, пока братия перемрет, и хоронят их брата с почестями. А похоронивши, живут себе дальше как ни в чем не бывало своей непредуказанной жизнью. Вот и все, но у рода людского вкус непритязательный, нам и это забавно.

Ибо люди, они капризны, как дети, чисто по-детски скрытничают и спокон веков не слушаются мудрых предуказаний. Говорят, лжепророков побивали каменьями; но куда бы вернее, да и веселее побивать пророков подлинных. Сам по себе всякий человек с виду существо, пожалуй что, и разумное: и ест, и спит, и планы строит. А взять человечество? Оно изменчивое и загадочное, привередливое и очаровательное. Словом, люди - большей частью мужчины, но Человек есть женщина.

Однако же в начале двадцатого столетия играть в "Натяни-пророку-нос" стало очень трудно, трудней прямо-таки не бывало. Пророков развелось видимо-невидимо, а пророчеств еще больше, и как ни крутись, а того и гляди исполнишь чье-то предуказание. Выкинет человек что-нибудь несусветное, сам себе удивится, и вдруг его оторопь возьмет: а ведь это небось ему на роду предуказано! Залезет тот же герцог на фонарный столб, или, положим, настоятель собора наклюкается до положения риз - а счастья ни тому, ни другому нет: думают, а ну как мы чего исполнили? Да, в начале двадцатого столетия умствующая братия заполонила чуть не всю землю. Так они расплодились, что простака было днем с огнем не сыскать, а уж ежели находили - толпами шли за ним по улице, подхватывали его на руки и сажали на высокий государственный пост.

И все умники в голос объясняли, чему быть и чего не миновать - твердо-натвердо, с беспощадной прозорливостью и на разные лады. Казалось, прощай, старая добрая забава, игра в надуй-предка: какая тут игра! Предки есть не ели, спать не спали, даже политику забросили, и денно и нощно помышляли о том, чем будут заняты и как будут жить их потомки.

А помышляли пророки двадцатого века все как один совершенно одинаково. Заметят что-нибудь, что и взаправду случалось - и говорят, будто оно дальше так и пойдет и дойдет до чего-нибудь совсем чрезвычайного. И тут же сообщалось, что кое-где уже и чрезвычайное произошло и что вот оно, знамение времени.

Имелся, например, в начале века некий Г.-Дж. Уэллс со товарищи - они все вместе полагали, что наука со временем все превзойдет: автомобили быстрее извозчиков, вот-вот придумается что-нибудь превосходнее и замечательнее автомобилей; а уж там быстрота умножится более чем многократно. Из пепла их предуказаний возник доктор наук Квилп: он предуказал, что однажды некоего человека посадят в некую машину и запустят вокруг света с такою быстротой, что он при этом будет спокойненько растарыбарывать где-нибудь в деревенской глуши, огибая земной шар с каждым словом. Говорили даже, будто уж и был запущен вокруг земли один престарелый и краснолицый майор - и запущен так быстро, что обитатели дальних планет только и видели охватившее землю кольцо бакенбардов на огненной физиономии и молниеносный твидовый костюм: что говорить, кольцо не хуже Сатурнова.

Но другие им возражали. Некто мистер Эдвард Карпентер сообразил, что все мы не сегодня-завтра возвратимся к природе и будем жить просто, медлительно и правильно, как животные. У этого Эдварда Карпентера нашелся последователь, такой Джеймс Пики, доктор богословия из богобоязненного Покахонтаса: он сказал, что человечеству прежде всего надлежит жевать, то бишь пережевывать принятую пищу спокойно и неспешно, и коровы нам образец. Вот я, например, сказал он, засеял поле телячьими котлетами и выпустил на него целую стаю горожан на четвереньках - очень хорошо получилось. А Толстой и иже с ним разъяснили, что мир наш с каждым часом становится все милосерднее и ни малейшего убийства в нем быть не должно. А мистер Мик не только стал вегетарианцем, он и дальше пошел: "Да разве же можно, - великолепно воскликнул он, - проливать зеленую кровь бессловесных тварей земных?" И предуказал, что в лучшие времена люди обойдутся одной солью. А в Орегоне (С. А. С. Ш.) это дело попробовали, и вышла статья: "Соль-то в чем провинилась?" - Тут-то и началось.

Явились также предуказатели на тот предмет, что узы родства впредь станут уже и строже. Некий мистер Сесил Родс заявил, что отныне пребудет лишь Британская империя и что пропасть между имперскими жителями и жителями внеимперскими, между китайцем из Гонконга и китайцем Оттуда, между испанцем с Гибралтарской Скалы и испанцем из Испании такова же, как пропасть между людьми и низшими животными. А его пылкий друг мистер Дзоппи (его еще называли апостолом Англо-Саксонства) повел дело дальше: в итоге получилось, что каннибализм есть поедание гражданина Британской империи, а других и поедать не надо, их надо просто ликвидировать без ненужных болевых ощущений.

И напрасно считали его бесчувственным: чувства в нем просыпались, как только ему предлагали скушать уроженца Британской Гайаны - не мог он его скушать. Правда, ему сильно не повезло: он, говорят, попробовал, живучи в Лондоне, питаться одним лишь мясом итальянцев-шарманщиков. Конец его был ужасен: не успел он начать питаться, как сэр Пол Суэллер зачитал в Королевском Обществе свой громогласный доклад, где доказывал как дважды два, что дикари были не просто правы, поедая своих врагов: их правоту подкрепляла нравственная гигиена, ибо науке ясно как день, что все, как таковые, качества едомого сообщаются едоку. И старый добрый профессор не вынес мысли, что ему сообщаются и в нем неотвратимо произрастают страшные свойства шарманщиков-итальянцев.

А был еще такой мистер Бенджамин Килд, каковой утверждал, что главное и надежнейшее занятие рода человеческого - забота о будущем, заведомо известном. Его продолжил и мощно развил Уильям Боркер, перу которого принадлежит бессмертный абзац, известный наизусть любому школьнику - о том, как люди грядущих веков восплачут на могилах потомков, как туристам будут показывать поле исторической битвы, которая разыграется на этом поле через многие столетия.

И не последним из предвещателей явился мистер Стед, сообщивший, что в двадцатом столетии Англия наконец воссоединится с Америкой, а его юный последователь, некто Грэхем Подж, включил в Соединенные Штаты Америки Францию, Германию и Россию, причем Россия обозначалась литерами СР, т.е. Соединенная Россия.

Мало того, мистер Сидней Уэбб разъяснил, что в будущей человеческой жизни воцарится закон и порядок, и друг его, бедняга Фипс, спятил и бегал по лесам и долам с топором, обрубая лишние ветви деревьев, дабы росли поровну в обе стороны.

И все эти умники предвещали напропалую, все наперебой объясняли, изощряясь в объяснениях, что неминуемо случится то, что по слову их "развивается", и впредь разовьется так, что за этим и не уследишь. Вот оно вам и будущее, говорили они, прямо как на ладони. "Равно как, - изрекал доктор Пелкинс, блистая красноречием, - равно как наблюдаем мы крупнейшую, паче прочих, свинью с пометом ее и знаем несомненно, что силою Непостижимого и Неизъяснимого Закона оная свинья раньше или позже превзойдет размерами слона; равно как ведаем мы, наблюдая сорняки и тому подобные одуванчики, разросшиеся в саду, что они рано или поздно вырастут выше труб и поглотят дом с усадьбами, - точно так же мы знаем и научно признаем, что если в некий период времени политика нечто оказывает, то это нечто будет расти и возрастать, покуда не достигнет небес".

Что правда, то правда: новейшие пророки и предвещатели сильно помешали человекам, занятым старинной игрой в Натяни-нос-пророку. Вот уж куда ни плюнь, оказывалось, что плюешь в пророчество.

А все-таки было в глазах и у каменщиков на улицах, и у крестьян на полях, у моряков и у детей, а особенно у женщин что-то загадочное, и умники прямо-таки заходились от недоумения. Насмешка, что ли, была в этих глазах? Все им предсказали, а они чего-то скрытничали - дальше, видать, хотели играть в дурацкую игру Натяни-пророку-нос.

И умные люди забегали, как взбесились, мотались туда и сюда, вопрошая: "Ну так что? Ну так что? Вот Лондон - каков он будет через сто лет? Может быть, мы чего-нибудь недодумали? Дома, например, вверх тормашками - а что, очень гигиенично! Люди - конечно же, будут ходить на руках, ноги станут чрезвычайно гиб… ах, уже? Луна упадет… моторы… головы спрячут…?" И так они мытарились и приставали ко всем, пока не умерли; а похоронили их с почестями.

Все остальные ушли с похорон, облегченно вздохнули и принялись за свое. Позвольте уж мне сказать горькую-прегорькую правду. И в двадцатом столетии тоже люди натянули нос пророкам. Вот поднимается занавес над нашей повестью, время восемьдесят лет тому вперед, а Лондон такой же, каким был в наши дни.

Глава II
Мужчина в зеленом

В двух словах объясню, почему Лондон через сто лет без малого будет тем же городом, что… да нет, раз уж я, заодно с прорицателями, перешел в приснопрошедшее время, то - почему Лондон к началу моей повести был так похож на город, в котором проходили незабвенные дни моей жизни.

Вообще-то хватит и одной фразы: народ напрочь утратил веру в революции. Революции, они, как известно, все держатся на догмах - Великая Французская, например, или та, которая одарила нас христианством. Ведь куда как ясно, что нет возможности разрушить порядок вещей, опрокинуть верования и переменить обычаи, если не иметь за душой иной веры, надежной и обнадеженной свыше. Так вот, англичане двадцатого столетия во всем тому подобном разуверились. Они теперь верили в нечто, именуемое, в отличие от революции, "эволюцией", верили и приговаривали: "Все, какие были, преображения мысли захлебывались кровью и утыкались в полную безысходность. Нет, если уж мы станем изменяться, то изменимся неспешно и степенно, наподобие животных. Подлинные революции вершит природа, и хвосты пока никто не отстаивал".

Но кое-что все-таки изменилось. Чего в мыслях не было, то теперь и на ум не шло. Что бывало нечасто, исчезло начисто. Вот, положим, солдатня или полиция, бывшие управители страны, - их становилось меньше и меньше, а под конец и вообще почти не стало. Какие остались полицейские, с теми восставший народ справился бы за десять минут: но зачем бы это с ними справляться, какой толк? В революциях все как есть разуверились.

И демократия омертвела: пусть его правит, решили все, раз ему охота, правящий класс. Англия стала деспотией, но не наследственной. Какой-нибудь чиновник становился королем, и никому не было дела ни как, ни кто именно. По сути дела, и не монархом он становился, а генеральным секретарем.

И сделался Лондон спокойней спокойного. Лондонцы и раньше-то не любили ни во что мешаться: как, мол, оно шло, так пусть и дальше идет; а теперь и вовсе перестали - не вмешивались, да и только. Вчерашний день прожили - ну, и нынче проживем, как вчера.

Ну, и в это ветреное, облачное утро три молодых чиновника, всегда ходившие на службу вместе, должны были вроде бы прогуляться по-обычному. В те будущие времена все стало делаться само собой, а уж о чиновниках и говорить нечего: они всегда являлись где следует в положенный час.

Эти три чиновника неизменно ходили втроем, и вся округа их знала: двое рослых, один низенький. Однако в тот день коротышка припозднился на секунду-другую, и рослые прошагали мимо его калитки. Чуть он поднажми - и запросто догнал бы своих привычных спутников, а мог бы и окликнуть. Но он не поднажал и не окликнул.

По некой причине, каковая останется втайне, доколе все и всяческие души не будут призваны на Страшный суд (а они, кто их знает, может, и не будут призваны - тогда подобные верования стали считаться дикарскими) - так вот по этой некой причине он, коротышка, отстал от своих, хотя и последовал за ними. День был серый, и они были серые, и все было серое; и все же, сам не зная отчего, он от них поотстал и пошел позади, глядя им в спины, которые превратились бы в лица при одном звуке его голоса. А в Книге Жизни, на одной из ее темных, нечитанных страниц значится такой закон: гляди и гляди себе девятьсот девяносто девятижды, но бойся тысячного раза: не дай Бог увидишь впервые. Вот и коротышка-чиновник - шел и поглядывал на фалды и хлястики своих рослых сотоварищей: улица за улицей, поворот за поворотом, и все хлястики да фалды, фалды да хлястики - и вдруг ни с того, ни с сего он увидел совсем-совсем другое.

Дальше