Наконец течением их прибило к кассам, и они втеснились все трое в очередь. Тетка, нагнувшись, сунулась в окошечко и громко щелкнула застежкой, заранее разевая пасть здоровенного кожаного кошелька, какие некогда держали за пазухой армяка московские извозчики. Девочка и парень, охраняя ее, стали по бокам, как конвойные.
Тетка спросила себе билет до Киева. Когда кассирша назвала ей стоимость проезда, тетка досадливо крякнула и рассыпала из кошелька мелочь.
- Да нет, миленькая, мне бы подешевше какой-нибудь.
Издерганная кассирша, привыкшая грубить со второго слова, почему-то стала помогать ей подбирать рассыпавшуюся мелочь и терпеливо отвечала на вопросы тетки.
С приобретенным в конце концов билетом, они все трое отошли в сторону и принялись с любопытством рассматривать билет. И тут обнаружилось, что билет вовсе не до Киева, а только до Сум. Ровно насколько хватило денег.
- Теть Жень! Да вы совсем ополоумели! - ужасаясь, схватился за голову парень. - Чего вы там делать будете, в этих чертовых Сумах... без копейки денег!..
Тетка и сама была немножко смущена, но самоуверенно объявила, что ничего тут страшного нет, не может же быть, чтоб она не доехала до Киева, раз ее там ждет Поля. Все как-нибудь да обойдется, учить ее поздно, в особенности таким несмышленым чертенятам, как козявка Наташка и здоровенный балбес Митька.
До отхода поезда оставалось четыре с половиной часа. Побродив вдоль сплошь занятых пассажирами рядов деревянных диванов с резными спинками, они долго не могли отыскать свободного места. Наконец какой-то чернобородый дядька, спавший в обнимку с двумя набитыми мешками, вдруг проснувшись, вскочил, как встрепанный, с полузакрытыми глазами закинул связанные мешки на плечо и, приседая от тяжести, бросился куда-то напролом, расталкивая встречных.
Глядя ему вслед, тетка покачала головой и сказала, что хотя мужик скорее всего цыган, турок, а может, разбойник, но его, дурака, жалко, потому что, видно, мешки его скоро совсем придавят.
Посидели, постепенно успокаиваясь, разглядели расписной потолок. Тетка Женя, которая никому решительно, кроме Наташки, не была теткой, а просто звалась так всей улицей рабочего поселка при старой мануфактуре на Пресне, озабоченно выкопала из-под свертков в саквояже письмо с адресом, который ей предстояло разыскивать в Киеве, и перечла его вслух своим скрипучим голосом. Письмо было такое:
"Дорогая тетя Женя, со светлым праздником труда поздравляет вас Таланкина Евдокия, ваша Дуська, как вы себя чувствуете. Моего мужа Таланкина Васю в пятницу в девять часов вечера придавило буфером на сцепке не в трезвом состоянии. Такое горе. Меня в депо берут на работу, а ребят трое, и еще один скоро, а бабка лежит, все никак не помирает, не знаю, что и делать, задумала отравиться газом, но у нас обещают только на будущий год газ подвести. Если бы вы хоть немножко приехали до нас, все как-нибудь обошлось. Вася ведь тоже был вашего воспитания, помните, Васька Таланкин, Лопух. Поля".
Приготовились ждать, и тут оказалось, что всем хочется есть. Тетка опять раскрыла саквояж и сама с любопытством стала разбирать, чего ей соседи надавали в свертках и узелках на дорогу в последнюю минуту перед уходом из дому.
С одинаковым любопытством они развернули пакет газетной бумаги, в котором оказались два яйца, унылая морда и половина туловища печеного леща и соль в спичечной коробочке. В узелке были намазанные маслом ломти черного хлеба, переложенные кружочками краковской колбасы, жестянка судака в томатном соусе и баночка варенья из райских яблочек, закрытая бумажным колпачком, замотанным ниткой.
От нечего делать попробовали райских яблочек на ломтях хлеба, обкапались липким сиропом, смеха ради и леща попробовали и опомнились только, когда прикончили все припасы, кроме консервной банки. По очереди бегали, посмеиваясь друг над другом, под кран отмывать липучий сок.
При прощании на платформе, когда уже отыскали номер вагона, а где-то впереди угрожающе бухал паровоз, тетка Женя растерянно пробормотала:
- Ну, ты, Митька, без меня хоть... присматривай за ней, слышишь?..
- Чего, чего, чего? - взвилась Наташка. - Этот? За мной?.. Будет?.. - и чуть не захлебнулась от возмущения. - Еще чего!
- Да ну вас всех, чертенята! - прикрикнула тетка. - Приглядывайте друг за другом. Понятно?
Наташка вдруг скривила рот, сморщилась и заревела.
Тетка немедленно щелкнула ее по затылку своей твердой ладонью, звонко, точно фанеркой, как одна она только умела: не то чтобы больно, но чувствительно.
- Это кто тебя выучил нюни распускать! Марш домой, бесеныш! - грубо ткнувшись в щеку, поцеловала Наташку, странно заморгала покрасневшими глазами и без оглядки, бодро цепляясь за поручни, полезла по лесенке в вагон.
Вскоре после отъезда тетки, как-то под утро в смутном полусне Наташку стало дурманно покачивать в чем-то жарком. Она поняла, что, кажется, заболевает, и обрадовалась.
Скоро, как всегда, тетя Женя своим зычным скрипучим голосом ласково начнет ее будить, сперва потихоньку, потом погромче и наконец сердито закричит:
- Вставать сейчас же, чертенок лежебокий!.. Вот я иду, одеяло с тебя сдерну!
И тут грубым тревожным толчком ее выбросило из горячего полузабытья, затрясло ознобом, и она с ужасом и отчаянием, с мгновенной ясностью вспомнила все: тетки все нет, она в каком-то далеком Киеве, а она лежит совсем одна в пустой комнате и никого у нее нет. На свете никого... Только соседи по квартире.
Тетка Женя в Киеве... в Киеве... Да, зачем-то бросила ее и уехала в этот Киев. Даже открытку оттуда прислала в тринадцать слов: "Доехала благополучно. Тут задержусь, болеют дети. Занимайся, чертенок, приеду - проверю. Твоя любящая тетка".
Наташа в жару, в метании наваливающейся на нее болезни, лежала одна, вспомнила открытку и позабыла тут же... И Вий завыл: "Поднимите мне веки!" - и стал хватать воздух, стараясь поймать Наташу, было страшно, и она неловко увертывалась как могла, бежала куда-то и захлопывала за собой дверь, но Вий ломился за ней следом, прогрыз уже дырку, она собралась с силами и сказала: "Неправда, это дверь железная!", но это не помогло, и Вий опять завыл: "Поднимите мне веки!" Ей сдавило горло от ужаса, потому что веки стали собираться в гармошку и подниматься сами, все выше, вот-вот выглянут глаза, а дальше она уже знала, что будет, но тут наконец - счастье какое! - появилась тетя Женя, прекрасная как ангел, с желтым морщинистым лицом, пучком жидких волос, туго затянутых на затылке, со своими длинными желтыми зубами, - про них она сама смеясь говорила: "Зубы у меня, правда, немножко лошадиные, зато и лицо к ним подходящее", - и вот такой точно она возникла против Вия и угрожающе прикрикнула:
- Ах, ты опять за свое?
Вий капризно завыл, вытянулся высоко вверх, весь извиваясь, попробовал достать костлявыми руками Наташу из-за спины тетки и совсем уже доставал, а Наташа уже шевельнуться не могла, руки-ноги не слушались, она внушала себе: "Я бегу, я убегаю", но не двигалась с места, и тетка куда-то пропала, остался один Вий и целое полчище чертей... Они, собственно, были, кажется, пауки, и хотя она их не видела, но знала, чувствовала, как они мерзко кишат, копошатся, совсем рядом ползут друг через друга и вот-вот облепят ее со всех сторон. И тут снова появилась тетка.
- Это еще что за новости! Сколько мне тебе повторять!
То, что тетка ничуть не была встревожена и говорила с Вием, как с паршивым нахулиганившим мальчишкой, живой благодатной волной хлынуло в сон. Было еще очень страшно, но дышать стало свободнее.
- Ничего знать не желаю, ведать не ведаю! - нахально, плаксиво завыл Вий. - Ты в Киев уехала!
- Вот и выходишь дурак! - строго сказала тетка. - А билет-то у меня какой? До Киева, да?
И все волшебно изменилось.
- Конешно, конешно, в таком случае я очень извиняюсь... - виновато заморгал маленькими глазками Вий и засипел пьяным голосом вахтера Евсея. - Подобное не повторится! - попятился, неуклюже шаркая костлявыми куриными лапами.
Вот, значит, какие они бывают, ангелы! - в восторге подумала Наташа, чувствуя такой прилив нежности к тетке Жене, что во сне заплакала, но тут и сон исчез совсем. И опять вспомнила с отчаянием, что тетки Жени около нее нет... В комнате, где никогда не курили, носится густой табачный дым, слышны чужие голоса, наверное, это пришли какие-то люди занимать их комнату. Безучастно подумала, что, значит, она умирает, ее увезут в больницу, а чужие останутся жить в комнате. Ей было очень жарко, голова болела, но не кружилась, как прежде. Кружилась комната, покачивалась и неслась куда-то так, что глаза приоткрыть было тошно.
Громко жужжала и металась как очумелая, по комнате муха, проснувшаяся от жарко натопленной печки, а за окном пласт серого снега свисал с крыши, освещенной фонарем на деревянном столбе. И этот жаркий, душный, солнечный мушиный звук и одновременно вид глухой ночной зимы показались ей знаком чего-то зловещего, безнадежного, неотвратимого.
- Пришел мой смертный час!.. - тихонько объявила Наташа. Голос был тоненький, едва слышный, но отчетливый.
Митя, которого посадили на ночь дежурить около постели, нарочно поставил табуретку посреди комнаты, чтоб сразу свалиться на пол, если заснет, все-таки задремал и теперь вздрогнул, будто его холодной водой окатили. От страха он насмешливо, грубо заржал.
- Со святыми упокой, человек уж был такой! Завела шарманку! Вот сейчас машина за тобой приедет - и порядок!
- Пускай! - покорно и равнодушно отозвалась Наташа.
Сам Митя за себя, пожалуй, не очень уж испугался бы больницы. Но невыносимо было представить себе, что эту несчастную Наташку, с ее тоненькими ручками-ножками, с этими мокрыми от пота белесыми, растрепанными волосенками, разинутым как у рыбешки ртом, запекшимися вспухшими губенками, эту Наташку вдруг завернут в одеяло, сунут в машину и увезут в больницу, откуда в субботу Лизку Лузанову привезли домой в узеньком гробике, оклеенном внутри желтыми обоями.
Издалека, с улицы донесся шум приближающейся машины.
Митя бросился к двери, выскочил в сени и, когда машина прогремела мимо, вернулся на свое место.
- Машина не приедет! - с полной убежденностью тихонько объявила Наташа.
- Здрасьте пожалуйста, - презрительно фыркнул Митька. - Лежит, придумывает себе, понимаешь!
- Не приедет.
- Это опять почему? В телефон фактически ответили: приедут!
- Мне все равно эта машина не нужна... Другая. Такая, что Лизу Лузанову увезла.
"Ой, знает!" - внутренне ужаснулся Митя.
- Теть Женя приедет и меня не найдет... Она горевать будет... Ты мой задушевный товарищ или нет?
- Вот свинья какая! - возмутился Митя. - Еще спрашивает!
- Ну смотри! Ты никому ничего не говори, а сам все незаметно подсматривай... куда меня понесут и где положат... а ты заранее припаси четыре колышка и вбей по уголкам, когда все уйдут... чтоб другим незаметно, а ты мог отыскать... Теть Женя приедет, ты ее туда и поведешь... пускай одуванчиков желтеньких принесет, положит.
Она говорила непрерывно, монотонно, видно, об этом все время только и думала, и такая непреклонная убежденность была в ее слабом тягучем голоске, что Митя поначалу все пытавшийся ее бодрить и отвлекать, вдруг до того поддался, что даже кулаком себя стукнул в грудь:
- Чего, чего? Да неужели я! Тебе? Каких-то одуванчиков? Да я такую охапку всяких-всяких цветков, любым способом наберу... Будь я гад! Я каждый день тебе носить буду! Ты даже об этом не беспокойся!
- Ладно, носи, - согласилась она равнодушно. - Теперь достань тетрадку... в шкафчике... Вырви чистый листок, пиши, я буду диктовать... Старайся почище. Ты вот так начинай: "В твердом уме и ясной памяти я завещаю все мое имущество...", чтоб так, двоеточие. "Мою курточку-пальто и шапку под меховую с ушами - Муравьевой Тамарке".
- Это еще зачем? Тамарке еще!
- Нарочно. Я ее очень ненавидела... Она противная... А какое у нее пальто, ты видел? Пиши дальше. "Красного черта верхом на свинье... - или свинью с чертом на спине? - это я завещаю тебе. Пиши: - Мите Никитину". В шкатулке спрятан, там возьмешь. "Зеркальце с красной ручкой - Тоне Козловой..." Там еще золотой орех с маминой елки - это тете Жене пусть останется от меня память... Шкатулку достань из сундука, поставь на стол. Ключ надо. Календарь на стенке висит, а за ним - ключ, это секретное место у тети Жени. Да ты знаешь. Открой.
- Не полезу я в ее шкатулку. Чего еще придумала! Лучше мне черта не надо, я не возьму.
- Обязан, раз моя последняя воля.
Чертик лежал сверху, придавливая бумаги. Маленький, огненно-красный, он мчался верхом на розовом поросенке, нахально показывая нос растопыренной пятерней.
Вместе с поросенком они помещались в спичечной коробке. Митя осторожно вынул его. На ладони подержать и то приятно, такой он литой, тяжелый, как гирька. Мите всегда ужасно нравился этот чертик, и он отлично понимал, почему его так любит Наташа.
- Тут тетрадка какая-то сверху. Надписано - Сладковская Леля, ученица второго класса. Это что?
Наташа помолчала, собираясь с мыслями, потом ее непослушные, пересохшие губы тронула туманная, несмелая улыбка.
- Это моя мама... - как будто засыпая, выговорила она с закрывающимися глазами. Улыбка проступила радостная, но уже как-то почти бессмысленная. - Мама была маленькая... А я ее даже никогда... Не помню.
Некоторое время спустя Наташа после долгого молчания вдруг проговорила громко, бессвязно и прерывисто:
- В трезвом разуме... в толстой памяти... в трезвом памяти...
Машина увезла ее только утром, и, когда она через три недели, коротко остриженная под машинку, снова оказалась дома, она начисто, надолго все позабыла.
Внезапно они оба заметили, что перестали слышать шум дождя по крыше, его уже заглушил равномерный нарастающий гул медленно покатившихся колес тронувшегося поезда. Вагон незаметно сдвинулся и пошел, оставив дождь позади на станции, его стало понемногу потряхивать, мотать, поталкивать, гул колес становился все громче.
Далеко позади осталась станция с ее тишиной, неподвижностью и обыкновенностью ее будничного позднего вечера. Тысячеверстая насыпь железнодорожного полотна впереди пролегала по степи, по лесным просекам, разрезала холмы и поля. Прибитые большими костылями к тяжелым и толстым шпалам, тянулись бесконечными полосами две линии рельсов, влажных от дождя, остывающих от нагревшего их за день солнца. Гремели, бешено вращались, с грохотом мчались в темноте сплошные колеса, придавленные к рельсам тяжестью металлического основания вагона, и надо всем этим летело, качалось, поскрипывало, уютно светилось синей лампочкой хрупкое полированное купе с блестящими медными ручками, зеркалами и легкими занавесочками на колечках.
Странный мирок, где можно громко говорить и посторонние тебя не услышат. Да и сам в призрачном полусвете не видишь того, с кем говоришь. И еще это чувство, как будто ты нигде: тебя уже нет там, где ты был всего минуту тому назад, и там, где ты окажешься еще через минуту, ты сейчас же исчезнешь, унесешься дальше.
Далеко, впереди длинного состава, рассекая грудью ночной воздух, несся с шипением и грохотаньем паровоз сквозь притихшие луга с наползающими туманами, а в одном из сотен купе мирно позвякивал стакан, подъезжая от тряски к боржомной бутылке, и грохочущий гул движения казался только странной, особенной тишиной.
Едва дождавшись этой гремящей тишины, он заговорил торопливо:
- Тебе-то еще хорошо было: ты просто умирала. А вот мне каково! - он неловко хмыкнул и покачал головой. - Я ведь за тебя, кажется, молился.
- Как это так? Да ты и не умел небось!
- Конечно, не умел, а все-таки старался. Тужился как-то. Точно не помню уже сейчас... а вроде так: кулаки изо всех сил стисну, зажмурюсь, весь напрягусь и думаю: "Пускай я, а не она, пусть я подохну, пожалуйста, только Наташка пускай не помирает..." В таком роде, кажется.
- Этого ты мне никогда не говорил! Отчего же?
- Да я и сам не знал. Так... в последние годы только все само стало вспоминаться, вот и вспомнил.
- Никогда бы не подумала, - сказала она задумчиво. - А я тогда все беспокоилась, как это ты без меня останешься. Спиваться начнешь, как твой отец... Он ведь алкоголик был?
- Отец?.. Ну, в его время алкоголиков не считали. Пьянствовал он, конечно. Да и я по его тропинке одно время бойко пошел... Лучше не вспоминать... Нет, лучше не надо! Не будем!
- Это одни слова. Разве человек может не вспоминать, о чем не хочет?
- Так уж совсем? Нет, не может, конечно. Как же не знать того, что знаешь. Только все это далеко. Как во сне.
- А сейчас не во сне мы тут лежим под синей лампочкой и вдруг разговариваем?
- Во сне. Только это совсем другой сон. В нем все можно говорить, о чем промолчал полжизни, да?
- Не знаю... Наверное... - тихо согласилась она.
- Последние годы, знаешь, стал я к себе приглядываться. Прежде-то все почему-то некогда было. Не до того. А теперь все виднее. Вся моя жизнь лежит перед глазами у меня, вот именно, как на ладони, точно козявка какая-нибудь... божья коровка. И я пристально могу рассматривать, какие там у нее лапочки, какое рыльце или усики. Пятнышки на крылышках. Все наконец вижу. Обыкновенный такой букан, не хуже других, а гордиться нечем. И могу тебе сказать, раз уж мы оказались вместе во сне: если разобраться, одно, что у меня в жизни осталось утешительного, нетронутого, это ты, Наташа. Ты и твоя удивительная, такая удачная... нет, нет, удача - это слово случайное... Просто сказать, твоя сбывшаяся наяву жизнь. Не сразу, но ведь все-таки тебя поняли! Расслышали, и бедная твоя, в погреб затиснутая душонка взметнулась, восторжествовала, у всех на глазах расцвела. И вот люди тебя любят и понимают, кто только услышит... И мне за тебя делается как-то великолепно-радостно, - знаю, что выражаюсь я уж очень нелепо. Хорошо, что это во сне. Может, ты как-нибудь сама догадаешься, что именно я пытаюсь высказать.
- Догадываюсь... догадываюсь!.. - с суховатым и горьким смешком отозвалась она. - Спасибо тебе. То, что ты об этом помнишь, так это мне просто подарок. Только заслужен ли он? Я ведь так поздно начала, ты знаешь. А дело наше такое: поешь год, два, десять, и еще никто ничего не замечает... А еще пройдет десять лет?.. И надо все это кончать. Как в сказочке: "Скрип-скрип, скриповец, - тут и песенке конец".
- Да, пускай пройдут еще эти десять лет, и у тебя уже не будет того, что сейчас, не знаю, как это называется: успеха, славы, этих шумных концертов, когда все вскакивают с мест, орут и колотят в ладоши...
- Ты-то откуда это себе вообразил? Шум?..
- Откуда. В позапрошлом году - так мне как-то, знаешь ли, повезло. Попал на концерт. Прямо случайно, гляжу, на стене громадная афиша: не то последняя гастроль кончается, не то прощальный вечер, ну, как обыкновенно на афишах пишется для проформы. Зал переполнен, место мне паршивое досталось, далеко позади, сбоку, у самой колонны, но это не беда - все видел и слышал. Твою улыбку и голос. Столько цветов было!.. Люди хлопали в ладоши и улыбались, а глаза у них были такие... не знаю, как назвать... Будто их разбудили - и им это радостно, что проснулись...