- Мне пожить бы без замков и задвижек, с открытыми окнами, с открытой душой... всю жизнь мне так тебя не хватало... Тебя жизнь позвала в твою сторону, ты правильно сказала: "Иду!" Мне был сигнал: в другую сторону, я тоже ведь не уклонился. Да теперь-то жизнь прошла. Близко к краю. Услышу еще сигнал, не испугаюсь, уже смотрел в ту сторону и глаз не отводил. Отвечу: "Иду!" Но пока осталось у нас хоть сколько-то времени, неужели мы не заслужили оба, для себя, провести его хоть рядом, хоть в синем свете, хоть через занавеску, да рядом, чтоб руку можно протянуть и прикоснуться... Послушай, я ведь выслужил все сроки, могу хоть завтра совсем освободиться. Знаешь?.. Или... на Волге мне, пожалуй, теплоход дадут, их много сейчас выпускают, буду капитаном. Пойдем до Астрахани, а?
- О милый, да ведь ее нет больше, той Волги, нет той воды, пароходов, людей и, главное, нас самих, тех, какими мы там были... Пароход!.. опять Волга, Ярославль... Елабуга и Астрахань, это все уже неправда, ничего этого не будет, а хорошо на минуточку притвориться, что веришь...
- Все это правда, отчего же не верить?
- Да ведь пройдет еще десять лет... И все опять изменится. Если б человеку дано было семь жизней прожить, как тосковал бы он, верно, по восьмой!
- Пускай пройдут эти десять, не отвернемся, встретим... Только мне кажется, есть что-то у тебя на душе: какие-нибудь неприятности, а? Ведь я ничего не знаю, даже не представляю себе, что это за жизнь у тебя, а сам лезу, втираюсь с суконным рылом. Все о себе рассуждаю... Я даже не умею себе представить, какие бывают у вас эти... неприятности? Ты бы мне хоть что-нибудь рассказала. Бывают, а? Это, конечно, самое пошлое представление, что у вас там только успех, слава, всякие букеты, цветочки, аплодисменты. Конечно, тяжелая, упорная работа, какие-то там поиски и так далее, только я себе этого ничего не могу представить... Я полежу тихо, а ты расскажи.
- Да, я тебе кое-что расскажу, ладно... ладно, а ты лежи себе и слушай потихоньку. Только не будет ничего захватывающего. Успех? Да, правда, был успех! - она заговорила неожиданно жестко, отчетливо. - Могу сознаться, большой успех... Ничего, в общем, я его перенесла с достоинством, это честно могу тебе про себя сказать. Немножко шумело в голове, но не до опьянения.
- С достоинством? А разве?..
- Да, редко кто умеет перенести его с трезвой головой. А многие от первого газетного успеха, наивно принимаемого ими за "славу", пьянеют, точно кошки от валерьянки, просто смотреть совестно, как они показываются в своем нетрезвом виде и начинают перекатываться с боку на бок, мурлыча от самодовольства, забывая, что скоро газета станет вчерашней, позавчерашней... прошлогодней... Все шло очень хорошо, но ведь в самом основном мне не повезло: вот если бы мне встретиться с микрофоном лет на десять раньше!.. Сейчас мне это, право, уже все равно. Я понимаю: опоздала к эпохе микрофонов. Или она опоздала для меня, - в общем, мы не сошлись с ней вовремя, когда я была в расцвете моих силенок, вот и все. Не повезло? Но ведь я могла вообще всю жизнь прожить, когда на свете вовсе не было микрофонов. Правда? Значит, повезло. Ты знаешь, как случайно и поздно у меня все началось, но ведь долго после этого всерьез на меня никто не обращал внимания. Постепенно я стала нравиться, ко мне привыкли. Я пошла в ход. Меня поощряли. Немножко полюбили, но все, что я делала, было перепевами старого. Я пела, что пели все другие, может быть, не совсем похоже, но все привычное и что в общем нравилось всем. Годилось всем, как сшитое на средний рост платье. И я однажды это поняла и попробовала хоть немножко переломить. А такое даром не обходится. Мне стали говорить: не сворачивайте с дороги, не дурите, к вам привыкли, вас уже полюбили, так не портите себе крови...
Я стала понемногу менять репертуар, пробовать петь по-новому, но люди так не любят непривычного, пока к нему не привыкнут. А тогда уж их от него не оторвать!.. Однажды решила я спеть перед комиссией новую песенку... Три вдумчивых, доброжелательных лица в приятном ожидании уставились на меня. И ждут, что сейчас я лирично и трогательно исполню что-нибудь про девичью весну, и березку, и радугу, и прочее, про что написано полдюжины хороших и сто дюжин плохоньких песенок... И вот я спела... И наступило тягостное молчание, и вижу я перед собой три тоскливых и хмурых лица членов комиссии. Видимо, им очень неловко за меня, и с трудом один из них начинает высказываться, не помню уж точно:
"Что же это вы, Наталья Павловна милая, нашли в этом тексте?.. Ведь это прямо пошловато, неужели вы сами этого не чувствуете, и слова даже вроде не вполне грамотные... Зачем это вы вдруг стали выкапывать обязательно что-нибудь странное, когда есть в вашем стиле столько прекрасных мягких лирических или бодрых мажорных песен. Поете вы как всегда... м-м, выразительно и, конечно, своеобразно, но давайте вместе проглядим текст одними глазами, без музыки, вы сами поймете!"
Я подаю листок. Один член комиссии держит листок перед глазами и циркулярным, беспристрастным голосом читает вслух.
"Если, друг, тебе сгрустнется - Ты не дуйся, не сердись - Все с годами пронесется - Улыбнись и разгрустись!" - поправляет очки и с недоуменной улыбкой пожимает плечами, вопросительно оглядывая остальных. Листок он тут же, как-то даже грустно, откладывает в сторону. И с состраданием смотрит на меня. Я молчу. Очень томительная пауза. И тут другой член комиссии нерешительно берет листок в руки и уже обычным человеческим голосом дочитывает все до конца... ну, там кончается так: "Сердце глупое творенье - Но и с сердцем можно жить. - И безумное волненье - Можно также укротить", музыка такого-то, слова... хм... ха... М. Ю. Лермонтова. Так-с... Ну, давайте прослушаем еще разок!" - Вот тебе для развлечения рассказик, со счастливым концом.
- Так мы же ее все знаем!
- Конечно. Потом она им даже стала нравиться. Но всегда лучше, чтоб все-таки сперва стояла фамилия Лермонтова.
- До чего же это глупо: бездумно воображать про другого, что ему досталась красивая, удачливая, благополучная жизнь, не то что твоя собственная, самая обыкновенная. Выходит, просто мы не слышим, когда другим больно. Я так легко утешался всегда: вот уж до чего у Наташи все складно и замечательно получилось: она поет, а мы слушаем с наслаждением... А было?
- Была жизнь как жизнь, а про нее никогда не скажешь - счастливая она или не очень-то. Поэтому-то в романах истории жизней чаще всего так ловко не досказывают до конца. Все истории, досказанные до конца, это грустные истории. Ты спрашиваешь про мою, и я не знаю, что тебе ответить... Если начать подсчитывать, как чеховский гробовщик, одни убытки от того, что ты мог бы заработать, да не заработал, можно и расхныкаться...
По этому гробовщицкому счету убытков, правда, было много: было и трудно, и несправедливо, а то и подло, и очень больно, все было... Ты думаешь, уже не бывает, что начнет вдруг возноситься какая-нибудь... ну, назовем, артистка. Не то чтоб она была плохая. Но вокруг нее еще дюжина таких, как она. И из дюжины - две ее намного талантливее. Но возносится именно она. Такое случайное везение. И муж у нее, тоже случайно, директор или главный режиссер. Что делать? Улыбнись и разгрустись!.. Была такая со мной история - тоже самая обыкновенная. Зарубежная поездка, фестиваль и... ты знаешь, мне обеспечена была лучшая премия. Я прилетела. Репетиция. Поздравления. Номер в гостинице - как в кино, только жарко... ну, и к утру я охрипла. Простудилась совсем немного, но голос сел. И я улетела домой с завязанным горлом. А второго такого случая в жизни уже не было... по разным причинам. Ну, не было!..
- Тем более ты молодец! Просто молодчина! Да, это убыток. Ну, мы его списали, но ведь самое главное сбылось: ты пела и поешь!
- Да... да... я, бывало, поплачу и все повторяю себе: наверное, это самое главное, а все остальное ерунда. Очень малое, но все-таки главное, что выпало на мою долю.
- Да откуда ты это так решать можешь? Малое или очень не малое. Ты ведь себе не судья... Ты Герцена помнишь?
- Я?.. Ну да, помню, конечно... Как мне странно, что ты про него меня спрашиваешь. Прости, что я тебя прервала. Ты не помнишь, как когда-то ты мне написал, что Афоня немножко успокоился, сделался не такой акрысивный, как прежде...
- Правда?.. Вообще здорово я грамотный был. Хотя по смыслу-то не так плохо. Акрысивный? Это, наверно, оттого, что он чуть что, сразу так и окрысится.
- Что же Герцен? К чему нам пример великих вспоминать!
- Да ведь и они такие же, как мы. Наверное, ты мечтала и рвалась совершить что-то неизмеримо большее, чем выпало на твою долю. И вот теперь тебе кажется, что этого мало. Но только пойми, ты себе не судья... Мы все люди как люди. Одним удается больше, другим меньше, но я как-то не принимаю такого распределения: этот великий, а этот, значит, маленький?.. Все равно самая главная мечта жизни человека недосягаема. Она не фонарь маяка, а свет далекого созвездия, до которого никогда не доплыть, хотя всю жизнь держишь на него верный курс. Ах да - Герцен! Да ведь он после всей его удивительной жизни, многолетней могучей борьбы, после "Колокола", подводя итоги, писал своему другу... не помню как... в общем... с печальной улыбкой возьмемся за руки и пойдем под уклон, не сбылись наши надежды, мечты и желания! Это у Герцена-то не сбылись!.. Но он тоже был себе не судья и ошибался!.. А ты так чувствительна ко всем обидам и всякой боли. Теперь все позади, но ведь и у нас в руках было счастье! И еще будет!
- И мы вдруг позабудем, сколько лет, сколько долгих лет прошло с тех пор?
- Ничего я не забываю. Просто я очень устал жить без тебя, так устал, если бы ты знала! Без тебя я исправный работник, но до чего я стал сухой, скучный человек... Мне даже во сне не снились такие слова, которые я тебе сегодня говорю... Что ты все молчишь?
- Странно, что в то время, когда человек счастлив, он этого не замечает, только потом вдруг ахнет: боже мой, да ведь это было тогда счастье!
- Ты это прямо про меня сказала! Ты всегда лучше умела выговаривать вслух, что я думаю... Да, да, это так...
- Какое-то напряженное ожидание счастья. Какой-то страх, что вдруг его не достанется на твою долю. И вдруг взрыв надежды... Точно внезапное ослепительное прозрение возможности счастья, обжигающая близость его приближения. Наверное, это и есть счастье, - а добраться до счастья, разлечься на нем, как на диване, и успокоиться? Овладеть им навсегда, насовсем? Нет... Этого, я думаю, не бывает. Все равно что попытаться взлететь и застыть на высшей точке взрыва... нет, взрыв - это очень плохо сказано, ведь после счастья не остается ни развалин, ни гари в душе, а только свет и благодарность... и великая жалость к бедности тех, у кого этого не было в жизни.
- Но ты сама-то признаешь, что я тебя люблю, вот сейчас! Ты признаешь!
- Да, признаю, я знаю. Я ведь сама тебя любила... Да, люблю.
- Вот ты сама во всем призналась, больше мне ничего и не нужно... Знаешь, если я на минутку вдруг задремлю, ты не обижайся. Это проклятые шарики, черт меня дернул наглотаться перед самым твоим появлением... Они очень зверские, а я, кажется, три штуки - и вот они меня тянут, и я могу... в ожидании завтрашнего утра... Я во сне буду смеяться от ожидания моего утра, великого нового утра. Ах, как же это глупо... черт дернул... три штуки... лошадиная доза... Думал: только бы уж наверняка ни о чем не думать, окаянные лепешки... ты простишь меня... завтра и навсегда. Фор эвер...
- Ты во сне по-английски разговариваешь? - тихонько засмеялась она.
- Нет, так... просто приятно... пускай англичаны чувствуют: голубчики, фор эвер!.. и точка.
Он сопротивлялся сну, бормотал, но сон, тяжкий, искусственный, насильно завладевал им.
Она перестала прислушиваться, лежала, спокойно сложив руки на отвороте простыни, и широко открытыми глазами смотрела в сумеречно освещенный потолок. Громыхая по своему стальному пути, мерно раскачиваясь и изгибаясь дугой на повороте, мчалась цепочка вагонов, наполненных сотнями людей, уснувших на своих подрагивающих полках в ожидании завтрашнего утра, которое обманет или оправдает их малые и великие надежды, опасения. Ночь... глухая, глубокая ночь непрерывно убегала назад в грохоте поезда, несущегося во времени...
Она слышала, как ровное дыхание его оборвалось, полупроснувшись, он тихонько охнул, пробормотал невнятно, тревожно: "Наташа?.." - и умиротворенно: "Наташа..." - и снова ушел в глубокий сон.
Она уже совсем успокоилась, В путанице мыслей вспомнила себя, сидящей у рояля в шуме аплодисментов, которыми осыпали Эсмеральду, в ожидании, когда та великодушным жестом укажет публике на свою аккомпаниаторшу, и надо будет чуть привстать, коротко поклониться и поскорее сесть на свою табуретку у рояля, чтоб не отвлекать на себя внимания. Увидела мельком Захара Аркадьевича с его свисающими фруктово-румяными щечками и заметила, что он, оставаясь таким же мерзким, сделался для нее безвреден и безразличен.
"Ну что ж, пройдет еще десять лет! десять лет!.. - безустанно повторяли, отстукивали колеса... - Десять лет!.."
"Да, пройдет, - ответила она им. - Все идет своим постоянным, вечным путем. Наше поколение проходит, скоро уже пройдет. Мы тоже жили в городах, выстроенных другими. Новые будут жить в городах, которые мы оставим для них. И они сами будут строить для тех, кто придет к ним на смену. Бывает больно и очень грустно, но все это правильно. Мы родимся с глупым чувством, что все, созданное прежде, города, машины, книги, театры, - все готовилось к нашему приходу. Как наследство, которым мы теперь завладели навсегда. И начинаем хныкать, убедившись, что все нам доставшиеся блага - только эстафета, которую мы должны принять и передать дальше!"
"Пройдет... еще... десять... лет..." - с неумолимым упрямством складывали по слогам колеса.
Она вспомнила, что живет в той части города, где еще в середине ее жизни были огороды и ржаные поля, деревни, где кричали петухи. И все продолжает меняться у нее на глазах: на том месте, где только в прошлом году ютились домишки с садиками, построили какой-то институт. От всего переулка сохранился один кусок развалившегося забора. Пешеходы, срезая угол, протоптали дорожку напрямик через изрытый экскаваторами садик, где еще доживала век почему-то нетронутая цепочка состарившихся вишневых деревьев с черными и тонкими веточками. Весной эти, давно одичавшие, заброшенные, кругом обломанные мелкие веточки вдруг зачем-то покрылись редкими цветочками. Однажды она увидела под деревом девочку лет пяти. Еле дотягиваясь на цыпочках до надломленной ветки, она неумело обматывала место свежего слома маленьким носовым платком. Пыхтя и постанывая от натуги, как от боли, она изо всех сил старалась затянуть потуже узелок и угрожающе приговаривала: "Ты будешь у меня держаться, сволота такая!.. Держись!.."
Теперь нежное, полузабытое воспоминание об этой девочке, упрямо боровшейся за жизнь сломанной ветки, как-то слилось с ощущением удивительной перемены, с ликующим чувством наполненности ее жизни жизнью другого человека, который спит в том же тесном отсеке каютки-купе, прямо под ней. Давным-давно не испытанное, позабытое, упоительное чувство неодиночества.
Минутами начинала задремывать от усталости, и тогда возникали обрывки сна. Так часто ей снился этот разноцветный сон: всегда она выходит из сумрака спутанной чащи леса на ярко освещенную солнечным светом полянку, где толпится множество смеющихся девушек, чем-то возмущенных мужчин и опечаленных женщин, и все они, не замечая ее, заняты своим делом: жарко спорят, затаенно перешептываются, поют о вечной любви, ссорятся, произносят длинные монологи - и вдруг все начинают сторониться, отодвигаться в стороны, освобождая для нее место в самой середине солнечного пятна... Ей страшно одной, но почему-то все ее любят и уступают ей место, ей надо запеть, и ее охватывает счастье обладания этой общей любовью, она слышит издали звук, похожий на морской прибой, но это вовсе не обычные аплодисменты - это ответная волна общения на ее робкий вопрос: "Разве вы меня слышите?" - и в ответ - не восторг, не поклонение, а только: "Мы слышим!", и возникает лицо первой девушки из Астрахани, неотступно всю жизнь меняющееся, не покидавшее ее лицо с широко раскрытыми, позабывшими себя глазами, с закушенной губой, и вот уже медленно, с обеих сторон двигается обыкновенный, столько раз ею виденный с изнанки занавес, и сон кончается.
Всегда сдвигается занавес, и всегда публика расходится по домам. Но разве кончается жизнь музыки в ту минуту, когда дирижер опустил руки и отложил на пюпитр свою палочку?.. Может быть, только тут и начинается ее настоящая новая жизнь. Одна из бесчисленных ее жизней! Слушатели, не оглядываясь, расходятся в разные стороны, но они уносят с собой отражения отзвучавших образов слов и звуков, преображенных в собственные их чувства. И вот твое единственное сердце, так долго тлевшее в одиночестве ожидания, наконец-то вступило в контакт с чьим-то чужим, единственным сердцем или многими сердцами. Возникла и стала явью, реальностью самая неуловимая, неверная и единственно прочная на всем белом свете связь: от сердца к сердцу. И незамысловатая твоя бедная мелодийка запела вдруг всеми скрипками и трубами оркестра, и твоя первая девушка уже услышала тебя...
В том легком полусне, когда окружающая реальность только приглушена и затуманена, а отдельные мысли приобретают особенную ясность и ничем не управляемые бегут своим путем, она вдруг совсем проснулась, похолодев от страха. Она ведь может опоздать. Надо что-то делать, а не тратить время на размышления и воспоминания.
Осторожно, чтоб не скрипнуть пружиной, плавными движениями она стала одеваться. Неслышно, настороженно и торопливо, с замирающим сердцем, точно собираясь бежать, обокрав соседа, спустилась вниз, надела пальто.
За окном, сквозь щели занавески давно уже пробивался белый свет утра.
Бестолково порывшись в сумочке рукой, дрожащей от спешки, нащупала наконец помятый листок прошлогоднего календаря и тут вспомнила, что писать-то ей нечем! Преодолевая мучительную неловкость, она сунула руку в карман его жителя. Нащупала табачные крошки и надломленную посредине спичку. Вынула ее и осмотрела очень внимательно, почти с нежностью. Это была его спичка, которую он унесет с собой. Спичка останется с ним. Она бережно уложила ее на прежнее место.
Шариковый карандаш оказался в верхнем кармане.
Торопливо, крупными буквами начала писать, сейчас же заметила, что так у нее почти ничего не уместится, и тщательно стала выводить узкие, маленькие буковки. Дописав, подсунула листок под край стакана и только после этого вздохнула с облегчением. Страх, безотчетный и мучительный, какой бывает при тайном побеге или настигающей погоне, отпустил ее наконец.