Зона интересов - Мартин Эмис 14 стр.


Да, сюрприз, и весьма неприятный. Цыган еще с середины 20-х распихивали по исправительным домам, а подчиненное Рейхсфюреру СС Центральное управление по борьбе с цыганской угрозой занималось ими уже довольно давно (и, как я узнал лишь пару дней назад, этих людей лишали собственности и любых прав). Ясно, что рано или поздно нам придется избавляться от названной угрозы окончательно… В Кат-Зет 2 имелся цыганский семейный лагерь (бывшие циркачи, владельцы танцзалов и так далее), его обитатели считались интернированными лицами, им татуировали на предплечье номер, однако голов не брили и на работы не гоняли. Насколько я знал, Алиса была единственной цыганкой-заключенной во всей "Зоне".

– Да, понятно. И все же я сделаю для вас все, что смогу, Алиса.

– О, я знаю, Пауль. Когда меня перевели из женского барака, я поняла, что это ваших рук дело. Женский барак – это и вправду конец всему. У меня нет слов для его описания.

Выглядите вы вполне прилично, моя дорогая. И короткая стрижка вам очень к лицу. А это что, номер вашего телефона? Шучу. Нет? А ну-ка, Алиса, позвольте разглядеть вас получше. При такой температуре от вашего костюмчика толку мало. Надеюсь, вам выдали 2 одеяла? И паек смотрительницы вы получаете? Повернитесь на секунду. Ну, по крайней мере, веса вы не потеряли.

Голени у нее коротковаты, у нашей Алисы, но зад роскошный. Что касается всего прочего, грудей и так далее, тут сказать что-либо трудно, однако седалище у нее то еще, с этим не поспоришь.

– Знаете, здесь вам будет лучше, чем в лазарете. Не хотелось бы, чтобы вы работали в тифозном блоке. Или, уж коли на то пошло, дорогая, в дизентерийном.

– Нет, здесь совсем неплохо. Я ведь выросла в деревне. А свиньи такие милые.

– И я надеюсь, Алиса, надеюсь, для вас будет подспорьем священная память штурмшарфюрера. Вашего Орбарта. Он отдал жизнь за свои убеждения, Алиса. А чего еще можно просить от мужчины?

Она отважно улыбнулась. И вновь на какой-то миг ее осенил благодатный свет – священная аура германского мученичества. Пока она, обхватив себя руками и стуча зубами, возносила хвалы своему безгрешному мужу, я думал о том, как трудно бывает оценить фигуру женщины, пока ее не разденешь. Я хочу сказать, столь многое в ней может оказаться неправильным.

– Послушайте, Алиса. Я должен кое-что передать вам от госпожи моей супруги. Она хочет, чтобы в воскресенье вы пришли на виллу.

– На виллу?

– Ну, возможно, это вызовет 1–2 вопроса. Однако я – Комендант, и у нас имеется для вашего визита оправдание. Пони моих девочек. У него чесотка! Приходите и проведите у нас 2-ю половину дня.

– Что же, если вы считаете это дозволенным, Пауль.

– У Ханны есть кой-какие женские вещи, которые она хочет отдать вам. – Чтобы защититься от ветра, я запахнул шинель поплотнее. – Я заеду за вами на машине. Вас ожидают бифштекс, картофель и зелень.

– О, это было бы прекрасно!

– Сытный ужин. О да! А еще вы сможете понежиться в горячей ванне.

– Оох, Пауль, как я буду этого ждать.

– Стало быть, в воскресенье в полдень. Ну бегите, девочка моя. Бегите.

На Лугу я нынче бываю редко. Как и Шмуль. Ну, он время от времени заглядывает туда в полночь, дабы убедиться, что обработка идет, как ей следует, а затем возвращается к своим обязанностям встречающего. И теперь, чтобы переговорить со Шмулем, его приходится ловить на перроне.

С первым составом уже было покончено, и зондер сидел на чемодане, прямо под слепящим светом дугового прожектора, за которым никто не присматривал, – сидел и грыз клинышек сыра. Я подошел к нему сзади, наклонился и спросил:

– Почему ты оказался в самом 1-м транспорте из Лицманштадта?

Его челюстные мышцы перестали работать.

– В 1-м транспорте ехали нежелательные элементы, господин. А я был нежелательным, господин.

– Нежелательным? Мелкий занудливый школьный учитель вроде тебя? Или ты баловался и преподаванием политической теории?

– Я украл дрова, господин. Чтобы купить немного репы.

– Купить немного репы, господин. – Теперь я стоял над ним, выпрямившись, расставив ноги в бриджах. – Что ты думал о месте твоего назначения? Германия? Полагал, что тебя везут на работу в Германию? Верил в это?

– Нам поменяли деньги, которые ходили в гетто, на рейхсмарки, господин.

– Ооо. Это было умно. Твоя жена с тобой не поехала, верно, зондер?

– Нет, господин. Освобождена по причине беременности, господин.

– Я слышал, сейчас в гетто рождается мало живых детей. Другие дети у тебя есть?

– Нет, господин.

– Выходит, ту, довольно неэлегантную Акцию в Кульмхофе она пропустила. Встать.

Он встал, вытер сальные ладони о засаленные брюки.

– Ты был в Кульмхофе. В "Хелмно", как вы его называете. Ты был там… Замечательно. Ни один еврей из Кульмхофа живым не вышел. Полагаю, тебя сохранили из-за твоего немецкого. Скажи, был ты там в День молчаливых мальчиков?

– Нет, господин, – солгал он.

– Жаль… Та к вот, зондер. Известно тебе, кто такой Хаим Румковский?

– Да, господин. Председатель, господин.

– Председатель. Царь гетто. Я так понимаю, он та еще "персона". Вот, смотри. – Я достал из кармана письмо, которое получил нынче утром из "Лодзи". – Видишь марку? Это его портрет. Разъезжает по гетто в коляске, которую таскают тощие битюги.

Шмуль кивнул.

– Интересно, доживешь ли ты, зондеркоммандофюрер, до возможности принять его здесь.

Он отвернулся.

– Твои губы. Они всегда напряжены и поджаты. Всегда. Даже во время еды… Ты намерен убить кого-то, не так ли, зондер? Хочешь убить меня? – Я вынул мой "люггер" из кобуры, надавил дулом на выносливый лоб Шмуля. – О, не убивай меня, зондер. Прошу тебя, не надо. (Прожектор с треском погас.) Когда придет твое время, я точно скажу тебе, что делать.

В ночи появился желтый глаз 2-го состава.

– Вы знаете, – задумчиво сказал я, – вы знаете, на мой взгляд, 9 ноября нам следует предпринять нечто особенное.

Вольфрам Прюфер заморгал, изображая полное внимание, губы на его круглой физиономии напучились.

– Торжественная церемония, – продолжал я, – и воодушевляющая речь.

– Хорошая мысль, штурмбаннфюрер. Где? В церкви?

– Нет. – Я скрестил руки на груди. Он имел в виду собор Св. Андрея в Старом Городе. – Нет. Под открытым небом, – постановил я. – В конце концов, они, Старые Бойцы, сделали это под открытым небом…

– Да, но то был Мюнхен, а Мюнхен – практически Италия. А мы, штурмбаннфюрер, находимся в Восточной Польше. И в самом-то Святом Андрее холодно, как в леднике.

– Бросьте. Если говорить о географической широте, разница не так уж и велика. Будет идти снег, значит, будет. Натянем над оркестровым помостом брезент. Холод взбодрит нас. Укрепит нашу мораль. – Я улыбнулся. – Ваш брат на Волге, гауптштурмфюрер. Надеюсь, он не предвидит каких-нибудь чрезмерных осложнений?

– Нет, мой Комендант. Поражение в России – это биологическая невозможность.

Я приподнял брови:

– Знаете, Прюфер, а это неплохо сказано… Ну-с, что бы нам приспособить под урны?

В воскресенье вечером я отправился в Старый Город на церемонию в пивном погребке "Ратхоф" (в последние месяцы значительно расцветшем за счет серьезной клиентуры из "ИГ"). Увы, это было, в основном, еще одно "мероприятие Фарбен" – мы прощались с Вольфгангом Больцем, который возвращался, поработав здесь, во Франкфурт. Обстановка была довольно мрачная, мне пришлось прилагать усилия, чтобы сдержать мою веселость (визит Алисы Зайссер оказался безоговорочно успешным).

Так или иначе, я поговорил (или послушал их) с 3 средней руки инженерами, Рихтером, Рюдигером и Вольцем. Разговор, как обычно, вращался вокруг низкого уровня усердия (и прискорбно малых достижений) рабочей силы "Буны", того, как быстро рабочие обращаются в проклятие всего моего существования здесь – в объекты: в презренно массивные, неизменно тяжеловесные и косные смрадные мешки, зловонные бомбы, готовые того и гляди взорваться.

– Заключенные и так уж изнурены, мой господин. Почему они должны таскать на себе в Шталаг окровавленные тела своих товарищей? – спросил Вольц.

– Почему мы не можем посылать трупную команду, чтобы их собирала она, господин? Либо ночами, либо с раннего утра? – спросил Рюдигер.

– Нам говорят, что трупы необходимы для переклички, господин. Но ведь число мертвецов можно получать и от трупной команды, а там уж и вносить его в учетные книги, – сказал Рихтер.

– Прискорбно, – рассеянно согласился я.

– Бога ради, их же можно и подвозить.

– Тем более что носилок так и так не хватает.

– А уж о чертовых тачках и говорить не приходится.

– Дополнительные тачки, – сказал я (пора было уходить). – Хорошая мысль.

У двери стоял Томсен, надменно разглагольствуя о чем-то с Мебиусом и Зидигом. Мы встретились взглядами, он не то улыбнулся, не то усмехнулся, показав мне свои женские зубки. А затем в тревоге посторонился, и я, приметив в его белесых глазах проблеск страха, грубо толкнул дверь плечом и вышел на свежий воздух.

19.51. Прюфер, несомненно, был бы счастлив подвезти меня до дома на своем мотоцикле, тем паче что подмораживало и было еще довольно светло, однако я предпочел пройтись пешком.

В пору 1936–39 в Мюнхене ежегодно проводилось шествие, которое благосклонно оплачивалось Государством, – Ночь Амазонок, так оно называлось (я вспомнил о нем, проходя мимо места, где стояла взорванная нами 2 года назад синагога). Колонны обнаженных по пояс германских девиц двигались по улицам верхом на лошадях, затем девицы, исполняя со вкусом поставленные танцы, разыгрывали исторические сцены – прославляли наше Тевтонское Наследие. Говорят, сам Избавитель однажды терпеливо просмотрел весь этот прославленный нагой балет. Таков, сами понимаете, обычай германцев. Германец всегда полностью управляет своими желаниями. Он может набрасываться на женщину подобно пурпурному гению, а с другой стороны, когда того требуют обстоятельства, он довольствуется цивилизованным взглядом – но не испытывает побуждения прикоснуться…

Войдя в "Зону", я остановился, дабы подкрепиться несколькими глотками из фляжки. Хорошая прогулка мне всегда по нутру, какой бы ни была температура. Наверное, так я воспитан. Я чем-то похож на Алису, ибо остаюсь в душе деревенским пареньком.

Великоватые сиськи, подобные сиськам моей жены, можно назвать красивыми, для маловатых, как у Валтраут и Ксондры, годится характеристика "милые", а сиськи среднего размера можно обозначить как – как? Прелестные? Вот у Алисы сиськи как раз такие. Прелестные. И волнующе темные Brustwarzen. Надо же, в какое игривое настроение она меня приводит!

Надо будет взглянуть. Но не прикасаться. Кара за осквернение расы, хоть она и налагается несколько беспорядочно, может быть довольно суровой (случается, повинным в нем и головы рубят). Да и в любом случае Алиса никогда не возбуждала во мне ничего, кроме чувств самых нежных и возвышенных. Я думаю о ней как о "подросшей" дочери, которую должно защищать, лелеять и смиренно почитать.

Минуя старый крематорий и приближаясь к садовой калитке, я обдумывал предстоящее рандеву с фрау Долль и ощущал приятное тепло уверенности, что согревает и щекочет тебя во время игры в 2-карточный покер (куда более сложной, чем кажется с 1-го взгляда): ты оглядываешь стол, подсчитываешь свои очки и удовлетворяешься тем математическим фактом, что партия осталась за тобой. Ханна не знает, что мне известно о переданном ею Томсену письме. Не знает, что известно мне и о послании, которое он вручил ей. Не знает, что я собираюсь "согнуть ее в бараний рог". Интересно будет понаблюдать за ее лицом.

Когда я поднялся по ступеням крыльца, Майнрад, наш пони, тихо заржал.

Ханна сидела на кушетке у камина и читала двойняшкам "Унесенных ветром". Когда я опустился на вращающийся табурет, никто на меня не взглянул.

– Послушай меня, Сибил, послушай, Полетт, – сказал я. – Ваша мать – очень порочная женщина. Очень.

– Не говори так!

– Дурная женщина.

– Что это значит, папочка?

Я неторопливо состроил гримасу еще более мрачную.

– Отправляйтесь по постелям, девочки.

Ханна хлопнула в ладоши:

– Марш отсюда. Я поднимусь через 5 минут.

– Через 3!

– Обещаю.

Когда они встали и направились к двери, я сказал:

– Хо-хо. Хо-хо-хо. Боюсь, времени у нас уйдет немного больше.

В свете каминного огня глаза Ханны казались похожими цветом и текстурой на пеночку, покрывающую крем-брюле.

– Я знаю нечто, тебе не известное, – сказал я, неторопливо поводя подбородком из стороны в сторону. – Знаю такое, о чем тебе не известно, что я его знаю. Хо-хо. Хо-хо-хо. Я знаю, что ты не знаешь, что я…

– Ты имеешь в виду герра Томсена? – живо осведомилась она.

Признаюсь, мгновение я не мог найтись с ответом.

– Да. Герра Томсена. Ну давай, Ханна, расскажи, какую игру ты затеяла. И знай. Если ты не…

– О чем ты говоришь? У меня больше нет причин для встречи с ним. И я, прежде всего, жалею о том, что навязала ему эту миссию. Он вел себя достаточно воспитанно, но я видела – все, что с ней связано, возмущает его.

И опять-таки я не сразу нашел слова.

– Правда? И что же это за "миссия"?

– Ни о чем, кроме "Буна-Верке", он и думать не может. Поскольку считает, что она определит исход войны.

– Ну, в этом он не ошибается. – Я скрестил руки. – Нет, постой. Не так быстро, девочка моя. Письмо, которое ты велела Гумилии передать ему. Да, о да, она рассказала мне об этом. Есть, видишь ли, люди, которые понимают, что такое нравственность. Итак, письмо. Не будешь ли ты добра осведомить меня о его содержании?

– Если хочешь. Я просила его о встрече у Летних домиков. На детской площадке. И там он без всякой охоты согласился узнать для меня о судьбе Дитера Крюгера. Я наконец получила возможность обратиться к человеку с самого верха. Имеющему настоящий вес.

Я вскочил на ноги, получив при этом от каминной доски скользящий удар по макушке.

– Будьте добры не дерзить мне, юная фрау!

Она помолчала, затем покаянно кивнула. Однако оборот, принятый нашей беседой, мне нисколько не нравился. И я сказал:

– А 2-е послание – то, что он тайком передал тебе в наездницкой школе?

– Оно содержало его ответ, разумеется. Полный отчет.

3 минуты спустя Ханна сказала:

– Я не стала тебе говорить. Понимаешь? Не стала. А теперь, если не возражаешь, я хочу выполнить обещание, которое дала дочерям.

И выплыла из комнаты… Нет. Наш недолгий разговор прошел совсем не так, как было задумано. Некоторое время я смотрел на решетку камина – на тщедушно ударявшие в нее язычки пламени. Затем взял бутылку того или этого и направился в мое "логово", дабы предаться там поверочным размышлениям.

В ту ночь я проснулся и обнаружил, что мое лицо онемело – полностью: подбородок, губы, щеки. Как будто его пропитали новокаином. Я скатился с дивана и 1½ часа просидел, опустив голову ниже колен. Не помогло. И я подумал: если какая-то девушка или женщина поцелует мои резиновые щеки или резиновые губы, я ничего не почувствую, совсем ничего.

Как омертвелая нога или рука. Омертвелое лицо.

3. Шмуль: Дыши глубже

Вдобавок ко всему нас осмеивают, что не очень, если можно так выразиться, приятно. Осмеивают и профанируют. Потолок герметичной камеры украшен Звездой Давида. Коврики для ног, которыми нас снабдили, – это обрывки талесов. Щебнем, использованным при строительстве рабами Транзитного маршрута IV – шоссе, ведущего от Пшемысля в Тернополь, были дробленые остатки взорванных синагог и еврейских надгробий. А кроме того, существует "календарь Геббельса": ни один наш праздник не обходится без Акции. И самые крутые "меры" приберегаются для Йом-Киппура и Рош ха-Шана – наших Дней трепета.

Еда. Думаю, мне удастся это объяснить.

Из пяти наших чувств вкус – единственное, какое мы, зондеры, можем контролировать, хотя бы отчасти. Остальные уничтожены, мертвы. Особенно странно обстоит дело с осязанием. Я переношу, отволакиваю, пихаю, хватаю – и занимаюсь этим всю ночь. Но ощущения прикосновения у меня больше нет. Я кажусь себе человеком, у которого руки заменены протезами, – человеком с искусственными руками.

А вспомнив, что нам приходится видеть, слышать и обонять, вы не станете отрицать нашу нужду в контроле над вкусовыми ощущениями. Знаете, какой вкус стоял бы в наших ртах, не будь у нас еды? Едва мы проглатываем прожеванное, он приходит, этот вкус, он возвращается – вкус нашего поражения, вкус полыни.

Я разумею поражение в войне с еврейством. Войне односторонней – в любом мыслимом значении этого слова. Мы ее не ожидали и слишком долго с подлинным неверием взирали на невероятную ярость Третьей Германии.

Приходит транспорт из Терезиенштадта – с немалым числом поляков. Во время трехчасовой задержки, вызванной непоявлением дезинфекторов, я завожу разговор с семьей пожилого инженера-технолога (состоявшего одно время в Еврейском совете Люблина). Я успокаиваю его дочь и внуков, обещая им обильную пищу и удобное жилье – здесь, в Кат-Зет, – после чего инженер проникается ко мне доверием, отводит меня в сторонку и рассказывает ужасную историю недавних событий в Лодзи. Историю о всесилии голода.

4 сентября на площади Пожарника собирается большая толпа. Плачущий Румковский оглашает последнее требование немцев: выдать для депортации всех взрослых старше шестидесяти пяти и всех детей младше десяти. На следующий день старикам и детям предстоит покинуть город…

Мне удается выговорить:

– Наверное, с ними все в порядке. Как будет и с вами. Посмотрите на меня, разве я выгляжу хотя бы наполовину изголодавшимся?

Но разумеется, на этом его история не заканчивается. В тот же день люди узнают, что в гетто доставлен для раздачи немалый запас картошки. И по улицам гетто прокатывается волна эйфории. Темой всех разговоров и помыслов становится не исчезновение взрослых старше шестидесяти пяти и детей младше десяти, но картошка.

– Не убивай меня, убей кого-нибудь другого. (Эти разговоры доставляют Доллю все большее удовольствие.) Я же не чудовище. Я не пытаю людей развлечения ради. Укокошь чудовище, зондеркоманденфюрер. Убей Палича. Убей Бродневича. Укокошь чудовище.

Иногда он говорит (и я обнаруживаю, что даже посреди всего происходящего свойственная ему манера выражаться оскорбляет меня):

– Убей кого-нибудь наделенного властью. Я же ничто. У меня нет власти. Я и власть? Куда там. Я – винтик огромной машины. Я – хлам. Я – мудак. Говно.

Назад Дальше