– Вот как два новейшие французские романиста определяют истинную дружбу и любовь, и я согласился с ними, думал, что встречу в жизни такие существа и найду в них… да что! – Он презрительно махнул рукой и начал читать: "Любить не тою фальшивою, робкою дружбою, которая живёт в наших раззолоченных палатах, которая не устоит перед горстью золота, которая боится двусмысленного слова, но тою могучею дружбою, которая отдаёт кровь за кровь, которая докажет себя в битве и кровопролитии, при громе пушек, под рёвом бурь, когда друзья лобзаются прокопчёнными порохом устами, обнимаются окровавленными объятиями… И если Пилад ранен насмерть, Орест, энергически прощаясь с ним, верным ударом кинжала прекращает его мучения, страшно клянётся отмcтить и сдерживает клятву, потом отирает слезу и успокаивается…"
Пётр Иваныч засмеялся своим мерным, тихим смехом.
– Над кем вы, дядюшка, смеётесь? – спросил Александр.
– Над автором, если он говорит это не шутя и от себя, а потом над тобой, если ты действительно так понимал дружбу.
– Ужели это только смешно? – спросила Лизавета Александровна.
– Только. Виноват: смешно и жалко. Впрочем, и Александр согласен с этим и позволил смеяться. Он сам сейчас сознался, что такая дружба – ложь и клевета на людей. Это уж важный шаг вперёд.
– Ложь потому, что люди не способны возвышаться до того понятия о дружбе, какая должна быть…
– Если люди неспособны, так и не должна быть… – сказал Пётр Иваныч.
– Но бывали же примеры…
– Это исключения, а исключения почти всегда не хороши. "Окровавленные объятия, страшная клятва, удар кинжала!.."
И он опять засмеялся.
– Ну-ка, прочти о любви, – продолжал он, – у меня и сон прошёл.
– Если это может доставить вам случай посмеяться ещё – извольте! – сказал Александр и начал читать следующее:
"Любить – значит не принадлежать себе, перестать жить для себя, перейти в существование другого, сосредоточить на одном предмете все человеческие чувства – надежду, страх, горесть, наслаждение; любить – значит жить в бесконечном…"
– Чёрт знает, что такое! – перебил Пётр Иваныч, – какой набор слов!
– Нет, это очень хорошо! мне нравится, – заметила Лизавета Александровна. – Продолжайте, Александр.
"Не знать предела чувству, посвятить себя одному существу, – продолжал Александр читать, – и жить, мыслить только для его счастия, находить величие в унижении, наслаждение в грусти и грусть в наслаждении, предаваться всевозможным противоположностям, кроме любви и ненависти. Любить – значит жить в идеальном мире…"
Пётр Иваныч покачал при этом головой.
"В идеальном мире (продолжал Александр), превосходящем блеском и великолепием всякий блеск и великолепие. В этом мире небо кажется чище, природа роскошнее; разделять жизнь и время на два разделения – присутствие и отсутствие, на два времени года – весну и зиму; первому соответствует весна, зима второму, – потому что, как бы ни были прекрасны цветы и чиста лазурь неба, но в отсутствии вся прелесть того и другого помрачается; в целом мире видеть только одно существо и в этом существе заключать вселенную… Наконец, любить – значит подстерегать каждый взгляд любимого существа, как бедуин подстерегает каждую каплю росы, для освежения запёкшихся от зноя уст; волноваться в отсутствии его роем мыслей, а при нём не уметь высказать ни одной, стараться превзойти друг друга в пожертвованиях…"
– Довольно, ради бога, довольно! – перебил Пётр Иваныч, – терпенья нет! ты рвать хотел: рви же, рви скорей! вот так!
Пётр Иваныч даже встал с кресел и начал ходить взад и вперёд по комнате.
– Неужели был век, когда, не шутя, думали так и проделывали всё это? – сказал он. – Неужели всё, что пишут о рыцарях и пастушках, не обидная выдумка на них? И как достаёт охоты расшевеливать и анализировать так подробно эти жалкие струны души человеческой… любовь! придавать всему этому такое значение…
Он пожал плечами.
– Зачем, дядюшка, уноситься так далеко? – сказал Александр, – я сам чувствую в себе эту силу любви и горжусь ею. Моё несчастие состоит в том только, что я не встретил существа, достойного этой любви и одарённого такою же силой…
– Сила любви! – повторил Пётр Иваныч, – всё равно, если б ты сказал – сила слабости.
– Это не по тебе, Пётр Иваныч, – заметила Лизавета Александровна, – ты не хочешь верить существованию такой любви и в других…
– А ты? неужели ты веришь? – спросил Пётр Иваныч, подходя к ней, – да нет, ты шутишь! Он ещё ребёнок и не знает ни себя, ни других, а тебе было бы стыдно! Неужели ты могла бы уважать мужчину, если б он полюбил так?.. Так ли любят?..
Лизавета Александровна оставила свою работу.
– Как же? – спросила она тихо, взяв его за руки и притягивая к себе.
Пётр Иваныч тихо высвободил свои руки из её рук и украдкой показал на Александра, который стоял у окна, спиной к ним, и опять начал совершать своё хождение по комнате.
– Как! – говорил он, – будто ты не слыхала, как любят!..
– Любят! – повторила она задумчиво и медленно принялась опять за работу.
С четверть часа длилось молчание. Пётр Иваныч первый прервал его.
– Что ты теперь делаешь? – спросил он племянника.
– Да… ничего.
– Мало. Ну, читаешь, по крайней мере?
– Да…
– Что же?
– Басни Крылова.
– Хорошая книга; да не одну же её?
– Теперь одну. Боже мой! какие портреты людей, какая верность!
– Ты что-то сердит на людей. Ужели любовь к этой… как её? сделала тебя таким?..
– О! я и забыл об этой глупости. Недавно я проехал по тем местам, где был так счастлив и так страдал, думал, что воспоминаниями разорву сердце на части.
– Что же, разорвал?
– Видел и дачу, и сад, и решётку, а сердце и не стукнуло.
– Ну, вот: я ведь говорил. Чем же тебе так противны люди?
– Чем! своею низостью, мелкостью души… Боже мой! когда подумаешь, сколько подлостей вращается там, где природа бросила такие чудные семена…
– Да тебе что за дело? Исправить, что ли, хочешь людей!
– Что за дело? Разве до меня не долетают брызги этой грязи, в которой купаются люди? Вы знаете, что случилось со мною, – и после всего этого не ненавидеть, не презирать людей!
– Что же случилось с тобой?
– Измена в любви, какое-то грубое, холодное забвение в дружбе… Да и вообще противно, гадко смотреть на людей, жить с ними! Все их мысли, слова, дела – всё зиждется на песке. Сегодня бегут к одной цели, спешат, сбивают друг друга с ног, делают подлости, льстят, унижаются, строят козни, а завтра – и забыли о вчерашнем и бегут за другим. Сегодня восхищаются одним, завтра ругают; сегодня горячи, нежны, завтра холодны… нет! как посмотришь – страшна, противна жизнь! А люди!..
Пётр Иваныч, сидя в креслах, задремал было опять.
– Пётр Иваныч! – сказала Лизавета Александровна, толкнув его тихонько.
– Хандришь, хандришь! Надо делом заниматься, – сказал Пётр Иваныч, протирая глаза, – тогда и людей бранить не станешь, не за что. Чем не хороши твои знакомые? всё люди порядочные.
– Да! за кого ни хватишься, так какой-нибудь зверь из басен Крылова и есть, – сказал Александр.
– Хозаровы, например?
– Целая семья животных! – перебил Александр. – Один расточает вам в глаза лесть, ласкает вас, а за глаза… я слышал, что он говорит обо мне. Другой сегодня с вами рыдает о вашей обиде, а завтра зарыдает с вашим обидчиком; сегодня смеётся с вами над другим, а завтра с другим над вами… гадко!
– Ну, Лунины?
– Хороши и эти. Сам он точно тот осёл, от которого соловей улетел за тридевять земель. А она такой доброй лисицей смотрит…
– Что скажешь о Сониных?
– Да хорошего ничего не скажешь. Сонин всегда даст хороший совет, когда пройдёт беда, а попробуйте обратиться в нужде… так он и отпустит без ужина домой, как лисица волка. Помните, как он юлил перед вами, когда искал места чрез ваше посредство? А теперь послушайте, что говорит про вас…
– И Волочков не нравится тебе?
– Ничтожное и ещё вдобавок злое животное…
Александр даже плюнул.
– Ну, отделал же! – промолвил Пётр Иваныч.
– Чего же мне ждать от людей? – продолжал Александр.
– Всего: и дружбы, и любви, и штаб-офицерского чина, и денег… Ну, теперь заключи эту галерею портретов нашими: скажи, какие мы с женой звери?
Александр ничего не отвечал, но на лице у него мелькнуло выражение тонкой, едва заметной иронии. Он улыбнулся. Ни это выражение, ни улыбка не ускользнули от Петра Иваныча. Он переглянулся с женой, та потупила глаза.
– Ну, а ты сам что за зверь? – спросил Пётр Иваныч.
– Я не сделал людям зла! – с достоинством произнёс Александр, – я исполнил в отношении к ним всё… У меня сердце любящее; я распахнул широкие объятия для людей, а они что сделали?
– Что это, как он смешно говорит! – заметил Пётр Иваныч, обратясь к жене.
– Тебе всё смешно! – отвечала она.
– И сам я от людей не требовал, – продолжал Александр, – ни подвигов добра, ни великодушия, ни самоотвержения… требовал только должного, следующего мне по всем правам…
– Так ты прав? Вышел совсем сух из воды. Постой же, я выведу тебя на свежую воду…
Лизавета Александровна заметила, что супруг её заговорил строгим тоном, и встревожилась.
– Пётр Иваныч! – шептала она, – перестань…
– Нет, пусть выслушает правду. Я мигом кончу. Скажи, пожалуйста, Александр, когда ты клеймил сейчас своих знакомых то негодяями, то дураками, у тебя в сердце не зашевелилось что-нибудь похожее на угрызение совести?
– Отчего же, дядюшка?
– А оттого, что у этих зверей ты несколько лет сряду находил всегда радушный приём: положим, перед теми, от кого эти люди добивались чего-нибудь, они хитрили, строили им козни, как ты говоришь; а в тебе им нечего было искать: что же заставило их зазывать тебя к себе, ласкать?.. Нехорошо, Александр!.. – прибавил серьёзно Пётр Иваныч. – Другой за одно это, если б и знал за ними какие-нибудь грешки, так промолчал бы.
Александр весь вспыхнул.
– Я приписывал их внимательность к себе вашей рекомендации, – отвечал он, но уже без достоинства, а довольно смиренно. – Притом это светские отношения…
– Ну, хорошо; возьмём несветские. Я уж доказывал тебе, не знаю только, доказал ли, что к своей этой… как её? Сашеньке, что ли? ты был несправедлив. Ты полтора года был у них в доме как свой: жил там с утра до вечера, да ещё был любим этой презренной девчонкой, как ты её называешь. Кажется, это не презрения заслуживает…
– А зачем она изменила?
– То есть полюбила другого? И это мы решили удовлетворительно. Да неужели ты думаешь, что если б она продолжала любить тебя, ты бы не разлюбил её?
– Я? никогда.
– Ну, так ты ничего не смыслишь. Пойдём дальше. Ты говоришь, что у тебя нет друзей, а я всё думал, что у тебя их трое.
– Трое? – был когда-то один, да и тот…
– Трое, – настойчиво повторил Пётр Иваныч. – Первый, начнём по старшинству, этот один. Не видавшись несколько лет, другой бы при встрече отвернулся от тебя, а он пригласил тебя к себе, и когда ты пришёл с кислой миной, он с участием расспрашивал, не нужно ли тебе чего, стал предлагать тебе услуги, помощь, и я уверен, что дал бы и денег – да! а в наш век об этот пробный камень споткнётся не одно чувство… нет, ты познакомь меня с ним: он, я вижу, человек порядочный… а по-твоему, коварный.
Александр стоял, потупя голову.
– Ну, как ты думаешь, кто твой второй друг? – спросил Пётр Иваныч.
– Кто? – сказал с недоумением Александр, – да никто…
– Бессовестный! – перебил Пётр Иваныч, – а? Лиза! и не краснеет! а я как довожусь тебе, позволь спросить?
– Вы… родственник.
– Важный титул! Нет, я думал – больше. Нехорошо, Александр: это такая черта, которая даже на школьных прописях названа гнусною и которой, кажется, у Крылова нет.
– Но вы всегда отталкивали меня… – робко говорил Александр, не поднимая глаз.
– Да, когда ты хотел обниматься.
– Вы смеялись надо мной, над чувством…
– А для чего, а зачем? – спросил Пётр Иваныч.
– Вы следили за мной шаг за шагом.
– А! договорился! следил! Найми-ка себе такого гувернёра! Из чего я хлопотал? Я мог бы ещё прибавить кое-что, но это походило бы на пошлый упрёк…
– Дядюшка!.. – сказал Александр, подходя к нему и протягивая обе руки.
– На своё место: я ещё не кончил! – холодно сказал Пётр Иваныч. – Третьего и лучшего друга, надеюсь, назовёшь сам…
Александр опять смотрел на него и, кажется, спрашивал: "Да где же он?" Пётр Иваныч указал на жену.
– Вот она.
– Пётр Иваныч, – перебила Лизавета Александровна, – не умничай, ради бога, оставь…
– Нет, не мешай.
– Я умею ценить дружбу тётушки… – бормотал Александр невнятно.
– Нет, не умеешь: если б умел, ты бы не искал глазами друга на потолке, а указал бы на неё. Если б чувствовал её дружбу, ты из уважения к её достоинствам не презирал бы людей. Она одна выкупила бы в глазах твоих недостатки других. Кто осушал твои слёзы да хныкал с тобой вместе? Кто во всяком твоём вздоре принимал участие, и какое участие! Разве только мать могла бы так горячо принимать к сердцу всё, что до тебя касается, и та не сумела бы. Если б ты чувствовал это, ты не улыбнулся бы давеча иронически, ты бы видел, что тут нет ни лисы, ни волка, а есть женщина, которая любит тебя, как родная сестра…
– Ах, ma tante! – сказал Александр, растерянный и совсем уничтоженный этим упрёком, – неужели вы думаете, что я не ценю этого и не считаю вас блистательным исключением из толпы? Боже, боже! клянусь…
– Верю, верю, Александр! – отвечала она, – вы не слушайте Петра Иваныча: он из мухи делает слона: рад случаю поумничать. Перестань, ради бога, Пётр Иваныч.
– Сейчас, сейчас, кончу – ещё одно, последнее сказанье! Ты сказал, что исполняешь всё, чего требуют от тебя твои обязанности к другим?
Александр уже ни слова не отвечал и не поднимал глаз.
– Ну, скажи, любишь ли ты свою мать?
Александр вдруг ожил.
– Какой вопрос? – сказал он, – кого после этого любить мне? Я её обожаю, я отдал бы за неё жизнь…
– Хорошо. Стало быть, тебе известно, что она живёт, дышит только тобою, что всякая твоя радость и горе – радость и горе для неё. Она теперь время считает не месяцами, не неделями, а вестями о тебе и от тебя… Скажи-ка, давно ли ты писал к ней?
Александр встрепенулся.
– Недели… три, – пробормотал он.
– Нет: четыре месяца! Как прикажешь назвать такой поступок? Ну-ка, какой ты зверь? Может быть, оттого и не называешь, что у Крылова такого нет.
– А что? – вдруг с испугом спросил Александр.
– А то, что старуха больна с горя.
– Ужели? Боже! боже!
– Неправда! неправда! – сказала Лизавета Александровна и тотчас же побежала к бюро и достала оттуда письмо, которое подала Александру. – Она не больна, но очень тоскует.
– Ты балуешь его, Лиза, – сказал Пётр Иваныч.
– А ты уж не в меру строг. У Александра были такие обстоятельства, которые отвлекали его на время…
– Для девчонки забыть мать – славные обстоятельства!
– Да полно, ради бога! – сказала она убедительно и указала на племянника.
Александр, прочитав письмо матери, закрыл им себе лицо.
– Не мешайте дядюшке, ma tante: пусть он гремит упрёками; я заслужил хуже: я чудовище! – говорил он, делая отчаянные гримасы.
– Ну, успокойся, Александр! – сказал Пётр Иваныч, – таких чудовищ много. Увлёкся глупостью и на время забыл о матери – это естественно; любовь к матери – чувство покойное. У ней на свете одно – ты: от того ей естественно огорчаться. Казнить тебя тут ещё не за что; скажу только словами любимого твоего автора:
Чем кумушек считать трудиться,
Не лучше ль на себя, кума, оборотиться?
и быть снисходительным к слабостям других. Это такое правило, без которого ни себе, ни другим житья не будет. Вот и всё. Ну, я пойду уснуть.
– Дядюшка! вы сердитесь? – сказал Александр голосом глубокого раскаяния.
– С чего ты это взял? Из чего я стану себе портить кровь? и не думал сердиться. Я только хотел разыграть роль медведя в басне "Мартышка и зеркало". Что, ведь искусно разыграл? Лиза, а?
Он мимоходом хотел её поцеловать, но она увернулась.
– Кажется, я в точности исполнил твои приказания, – прибавил Пётр Иваныч, – что же ты?.. да: забыл одно… в каком положении твоё сердце, Александр? – спросил он.
Александр молчал.
– А денег не нужно? – спросил опять Пётр Иваныч.
– Нет, дядюшка…
– Никогда не попросит! – сказал Пётр Иваныч, затворяя за собою дверь.
– Что будет думать обо мне дядюшка? – спросил Александр, помолчав.
– То же, что и прежде, – отвечала Лизавета Александровна. – Вы думаете, что он говорил вам всё это с сердцем, от души?
– А как же?
– И! нет. Поверьте, что он поважничать хотел. Видите, как он всё это методически сделал? расположил доказательства против вас по порядку: прежде слабые, а потом посильнее; сначала выведал причину ваших дурных отзывов о людях… а потом уж… везде метода! Теперь и забыл, я думаю.
– Сколько ума! какое знание жизни, людей, уменье владеть собой!
– Да, много ума и слишком много уменья владеть собой, – задумчиво говорила Лизавета Александровна, – но…
– А вы, ma tante, вы перестанете уважать меня? Но поверьте, только такие потрясения, какие были со мной, могли отвлечь меня… Боже! бедная маменька!
Лизавета Александровна подала ему руку.
– Я, Александр, не перестану уважать в вас сердце, – сказала она. – Чувство увлекает вас и в ошибки, оттого я всегда извиню их.
– Ах, ma tante! вы идеал женщины!
– Просто женщина.
На Александра довольно сильно подействовал нагоняй дяди. Он тут же, сидя с тёткой, погрузился в мучительные думы. Казалось, спокойствие, которое она с таким трудом, так искусно водворила в его сердце, вдруг оставило его. Напрасно ждала она какой-нибудь злой выходки, сама называлась на колкость и преусердно подводила под эпиграмму Петра Иваныча: Александр был глух и нем. На него как будто вылили ушат холодной воды.
– Что с вами? отчего вы такие? – спрашивала тётка.
– Да так, ma tante: что-то невесело на сердце. Дядюшка дал мне понять меня самого: славно растолковал!
– Вы не слушайте его: он иногда и неправду говорит.
– Нет, не утешайте меня. Я теперь гадок самому себе. Презирал, ненавидел людей, а теперь и себя. От людей можно скрыться, а от себя куда уйдёшь? Так всё ничтожно: все эти блага, вся пустошь жизни, и люди, и сам…
– Ах, этот Пётр Иваныч! – промолвила с глубоким вздохом Лизавета Александровна, – он хоть на кого нагонит тоску!
– Одно только отрицательное утешение и осталось мне, что я не обманул никого, не изменил ни в любви, ни в дружбе…