Обыкновенная история - Иван Игоревич Гончаров 18 стр.


– Вас не умели ценить, – промолвила тётка, – но поверьте, найдётся сердце, которое вас оценит: я вам порука в том. Вы ещё так молоды, забудьте это всё, займитесь: у вас есть талант: пишите… Пишете ли вы что-нибудь теперь?

– Нет.

– Напишите.

– Боюсь, ma tante…

– Не слушайте Петра Иваныча: рассуждайте с ним о политике, об агрономии, о чём хотите, только не о поэзии. Он вам никогда об этом правды не скажет. Вас оценит публика – вы увидите… Так будете писать?

– Хорошо.

– Скоро начнёте?

– Как только могу. Теперь на одно это и осталась надежда…

Пётр Иваныч, выспавшись, пришёл к ним, одетый совсем и со шляпой в руках. Он тоже посоветовал Александру заняться делом по службе и по отделу сельского хозяйства для журнала.

– Постараюсь, дядюшка, – отвечал Александр, – но вот я обещал тётушке…

Лизавета Александровна сделала ему знак, чтоб он молчал, но Пётр Иваныч заметил.

– Что, что обещал? – спросил он.

– Привезти новые ноты, – отвечала она.

– Нет, неправда; что такое, Александр?

– Написать повесть или что-нибудь…

– Ты ещё не отказался от изящной литературы? – говорил Пётр Иваныч, обирая пылинки с платья. – А ты, Лиза, сбиваешь его с толку – напрасно!

– Я не вправе отказаться от этого, – заметил Александр.

– Кто ж тебя неволит?

– Зачем я самовольно и неблагодарно отвергну почётное назначение, к которому призван? Одна светлая надежда в жизни и осталась, а я уничтожу и её? Если я погублю, что свыше вложено в меня, то погублю и себя…

– Да что вложено в тебя такое, растолкуй мне, пожалуйста?

– Этого я, дядюшка, не могу растолковать вам. Надо понимать самому. Воздымались ли у вас на голове волосы от чего-нибудь, кроме гребёнки?

– Нет! – сказал Пётр Иваныч.

– Ну, вот видите. Бушевали ли в вас страсти, кипело ли воображение и создавало ли вам изящные призраки, которые просились воплотиться? билось ли сердце особенным биением?

– Дико, дико! Ну, так что ж? – спросил Пётр Иваныч.

– А то, что с кем этого не бывало, так тому и растолковать нельзя, почему хочется писать, когда какой-то беспокойный дух твердит и днём и ночью, и во сне и наяву: пиши, пиши…

– Да ведь ты не умеешь писать?

– Полно, Пётр Иваныч: сам не умеешь, так зачем же мешать другим? – сказала Лизавета Александровна.

– Извините, дядюшка, если замечу, что вы не судья в этом деле.

– Кто ж судья? она?

Пётр Иваныч указал на жену.

– Она – нарочно, а ты веришь, – прибавил он.

– Да и сами вы в начале моего приезда сюда советовали писать, испытывать себя…

– Ну, так что ж? попробовал – не выходит ничего: и бросить бы.

– Неужели вы никогда не нашли у меня ни дельной мысли, ни удачного стиха?

– Как не найти! есть. Ты не глуп: как же у неглупого человека в нескольких пудах сочинений не найти удачной мысли? Так ведь это не талант, а ум.

– Ах! – сказала Лизавета Александровна, с досадой повернувшись на стуле.

– А биение сердца, трепет, сладостная нега и прочее такое – с кем не бывает?

– Да с тобой, я думаю, первым! – заметила жена.

– Ну, вот! А помнишь, я, бывало, восхищался…

– Чем это? не помню.

– Все испытывают эти вещи, – продолжал Пётр Иваныч, обращаясь к племяннику, – кого не трогают тишина или там темнота ночи, что ли, шум дубравы, сад, пруды, море? Если б это чувствовали одни художники, так некому было бы понимать их. А отражать все эти ощущения в своих произведениях – это другое дело: для этого нужен талант, а его у тебя, кажется, нет. Его не скроешь: он блестит в каждой строке, в каждом ударе кисти…

– Пётр Иваныч! тебе пора ехать, – сказала Лизавета Александровна.

– Сейчас.

– Отличиться хочется? – продолжал он, – тебе есть чем отличиться. Редактор хвалит тебя, говорит, что статьи твои о сельском хозяйстве обработаны прекрасно, в них есть мысль – всё показывает, говорит, учёного производителя, а не ремесленника. Я порадовался: "Ба! думаю, Адуевы все не без головы!" – видишь: и у меня есть самолюбие! Ты можешь отличиться и в службе и приобресть известность писателя…

– Хороша известность: писатель о назёме.

– Всякому своё: одному суждено витать в небесных пространствах, а другому рыться в назёме и оттуда добывать сокровища. Я не понимаю, отчего пренебрегать скромным назначением? и оно имеет свою поэзию. Вот ты бы выслужился, нажил бы трудами денег, выгодно женился бы, как большая часть… Не понимаю, чего ещё? Долг исполнен, жизнь пройдена с честью, трудолюбиво – вот в чём счастье! по-моему, так. Вот я статский советник по чину, заводчик по ремеслу; а предложи-ка мне взамен звание первого поэта, ей-богу не возьму!

– Послушай, Пётр Иваныч: ты, право, опоздаешь! – перебила Лизавета Александровна, – скоро десять часов.

– В самом деле, пора. Ну, до свидания. А то вообразят себя, бог знает с чего, необыкновенными людьми, – ворчал Пётр Иваныч, уходя вон, – да и того…

II

Александр, возвратись домой от дяди, сел в кресло и задумался. Он припомнил весь разговор с дядей и тёткой и потребовал строгого отчёта от самого себя.

Как, в свои лета, позволив себе ненавидеть и презирать людей, рассмотрев и обсудив их ничтожность, мелочность, слабости, перебрав всех и каждого из своих знакомых, он забыл разобрать себя! Какая слепота! И дядя дал ему урок, как школьнику, разобрал его по ниточке, да ещё при женщине; что бы ему самому оглянуться на себя! Как дядя должен выиграть в этот вечер в глазах жены! Это бы, пожалуй, ничего, оно так и должно быть; но ведь он выиграл на его счёт. Дядя имеет над ним неоспоримый верх, всюду и во всём.

"Где же, – думал он, – после этого преимущество молодости, свежести, пылкости ума и чувств, когда человек, с некоторою только опытностью, но с чёрствым сердцем, без энергии, уничтожает его на каждом шагу, так, мимоходом, небрежно? Когда же спор будет равен и когда наконец перевес будет на его стороне? А на его стороне, кажется, и талант, и избыток душевных сил… а дядя является исполином в сравнении с ним. С какою уверенностью он спорит, как легко устраняет всякое противоречие и достигает цели, шутя, с зевотой, насмехаясь над чувством, над сердечными излияниями дружбы и любви, словом, над всем, в чём пожилые люди привыкли завидовать молодым".

Перебирая всё это в уме, Александр покраснел от стыда. Он дал себе слово строго смотреть за собой и при первом случае уничтожить дядю: доказать ему, что никакая опытность не заменит того, что вложено свыше; что как он, Пётр Иваныч, там себе ни проповедуй, а с этой минуты не сбудется ни одно из его холодных, методических предсказаний. Александр сам найдёт свой путь и пойдёт по нём не робкими, а твёрдыми и ровными шагами. Он теперь не то, что был три года назад. Он проник взглядом в тайники сердца, рассмотрел игру страстей, добыл себе тайну жизни, конечно не без мучений, но зато закалил себя против них навсегда. Будущее ему ясно, он восстал, окрылился, – он не ребёнок, а муж, – смело вперёд! Дядя увидит и в свою очередь разыграет впоследствии перед ним, опытным мастером, роль жалкого ученика; он узнает, к удивлению своему, что есть иная жизнь, иные отличия, иное счастье, кроме жалкой карьеры, которую он себе избрал и которую навязывает и ему, может быть, из зависти. Ещё, ещё одно благородное усилие – и борьба кончена!

Александр ожил. Он опять стал творить особый мир, несколько помудрее первого. Тётка поддерживала в нём это расположение, но тайком, когда Пётр Иваныч спал или уезжал на завод и в английский клуб.

Она расспрашивала Александра о занятиях. А уж как это нравилось ему! Он рассказывал ей план своих сочинений и иногда, в виде совета, требовал одобрения.

Она часто спорила с ним, но ещё чаще соглашалась.

Александр привязался к труду, как привязываются к последней надежде. "За этим, – говорил он тётке, – ведь уж нет ничего: там голая степь, без воды, без зелени, мрак, пустыня, – что тогда будет жизнь? хоть в гроб ложись!" И он работал неутомимо.

Иногда угасшая любовь придёт на память, он взволнуется – и за перо: и напишет трогательную элегию. В другой раз жёлчь хлынет к сердцу и поднимет со дна недавно бушевавшую там ненависть и презрение к людям, – смотришь – и родится несколько энергических стихов. В то же время он обдумывал и писал повесть. Он потратил на неё много размышления, чувства, материального труда и около полугода времени. Вот наконец повесть готова, пересмотрена и переписана набело. Тётка была в восхищении.

В этой повести действие происходило уже не в Америке, а где-то в тамбовской деревне. Действующие лица были обыкновенные люди: клеветники, лжецы и всякого рода изверги – во фраках, изменницы в корсетах и в шляпках. Всё было прилично, на своих местах.

– Я думаю, ma tante, это можно показать дядюшке?

– Да, да, конечно, – отвечала она, – а впрочем… не лучше ли отдать напечатать так, без него? Он всегда против этого: скажет что-нибудь… Вы знаете, это кажется ему ребячеством.

– Нет, лучше показать! – отвечал Александр. – Я после вашего суда и собственного сознания не боюсь никого, а между тем пусть он увидит…

Показали. Пётр Иваныч, увидя тетрадь, немного нахмурился и покачал головой.

– Что это, вы вдвоём сочинили? – спросил он, – что-то много. Да как мелко писано: охота же писать!

– Ты погоди качать головой, – отвечала жена, – а прежде выслушай. Прочтите нам, Александр. Только ты выслушай внимательно, не дремли и скажи потом свой приговор. Недостатки везде можно найти, если захочешь искать их. А ты будь снисходителен.

– Нет, зачем? будьте только справедливы, – прибавил Александр.

– Нечего делать; я выслушаю, – сказал Пётр Иваныч со вздохом, – только с условием, во-первых, не после обеда вскоре читать, а то я за себя не ручаюсь, что не засну. Этого, Александр, на свой счёт не принимай; что бы ни читали после обеда, а меня всегда клонит сон; а во-вторых, если это что-нибудь дельное, то я скажу своё мнение, а нет – я буду только молчать, а вы там как себе хотите.

Стали читать. Пётр Иваныч ни разу не вздремнул, слушал, не сводя глаз с Александра, даже редко мигал, а два раза так одобрительно кивнул головой.

– Видишь! – сказала жена вполголоса. – Я тебе говорила.

Он и ей кивнул.

Читали два вечера сряду. В первый вечер, после чтения, Пётр Иваныч рассказал, к удивлению жены, всё, что будет дальше.

– Ты почему знаешь? – спросила она.

– Мудрёно! Идея уж не новая, – тысячу раз писали об этом. Дальше и читать бы не нужно, да посмотрим, как она развилась у него.

Когда на другой вечер Александр дочитывал последнюю страницу, Пётр Иваныч позвонил. Вошёл человек.

– Приготовь одеться, – сказал он. – Извини, Александр, что перервал: тороплюсь, – опоздаю в клуб к висту.

Александр кончил. Пётр Иваныч проворно пошёл вон.

– Ну, до свиданья! – сказал он жене и Александру. – Я уж не заеду сюда.

– Постой! постой! – закричала жена, – что ж ты ничего не скажешь о повести?

– По уговору не следует! – отвечал он и хотел идти.

– Это упрямство! – сказала она. – О, он упрям – я его знаю! Вы не смотрите на это, Александр.

"Это недоброжелательство! – подумал Александр. – Он меня хочет втоптать в грязь, стащить в свою сферу. Всё-таки он умный чиновник, заводчик – и больше ничего, а я поэт…"

– Это из рук вон, Пётр Иваныч! – начала жена чуть не со слезами. – Ты хоть что-нибудь скажи. Я видала, что ты в знак одобрения качал головой, стало быть, тебе понравилось. Только по упрямству не хочешь сознаться. Как сознаться, что нам нравится повесть! мы слишком умны для этого. Признайся, что хорошо.

– Я качал головой потому, что и из этой повести видно, что Александр умён, но он неумно сделал, что написал её.

– Однако ж, дядюшка, суд такого рода…

– Послушай: ведь ты мне не веришь, нечего и спорить; изберём лучше посредника. Я даже вот что сделаю, чтоб кончить это между нами однажды навсегда: я назовусь автором этой повести и отошлю её к моему приятелю, сотруднику журнала: посмотрим, что он скажет. Ты его знаешь и, вероятно, положишься на его суд. Он человек опытный.

– Хорошо, посмотрим.

Пётр Иваныч сел к столу и наскоро написал несколько строк, потом передал письмо Александру.

"Я, на старости лет, пустился в авторство, – писал он, – что делать: хочется прославиться, взять и тут, – с ума сошёл! Вот я и произвёл прилагаемую при сём повесть. Просмотрите её, и если годится, то напечатайте в вашем журнале, разумеется, за деньги: вы знаете, я даром работать не люблю. Вы удивитесь и не поверите, но я позволяю вам даже подписать мою фамилию, стало быть, не лгу".

Уверенный в благоприятном отзыве о повести, Александр покойно ожидал ответа. Он даже радовался, что дядя упомянул в записке о деньгах.

"Очень, очень умно, – думал он, – Маменька жалуется, что хлеб дешёв: пожалуй, не скоро пришлёт денег; а тут оно и кстати получить тысячи полторы".

Прошло, однако же, недели три, ответа всё не было. Вот, наконец, однажды утром к Петру Иванычу принесли большой пакет и письмо.

– А! назад прислали! – сказал он, лукаво взглянув на жену.

Он не распечатал записки и не показал жене, как она ни просила. В тот же день вечером, перед тем, как ехать в клуб, он сам отправился к племяннику.

Дверь была не заперта. Он вошёл. Евсей храпел, растянувшись в передней диагонально на полу. Светильня страшно нагорела и свесилась с подсвечника. Он заглянул в другую комнату: темно.

– О, провинция! – проворчал Пётр Иваныч.

Он растолкал Евсея, показал ему на дверь, на свечку и погрозил тростью. В третьей комнате за столом сидел Александр, положив руки на стол, а на руки голову, и тоже спал. Перед ним лежала бумага. Пётр Иваныч взглянул – стихи.

Он взял бумагу и прочитал следующее:

Весны пора прекрасная минула,
Исчез навек волшебный миг любви,
Она в груди могильным сном уснула
И пламенем не пробежит в крови!
На алтаре её осиротелом
Давно другой кумир воздвигнул я,
Молюсь ему… но…

– И сам уснул! Молись, милый, не ленись! – сказал вслух Пётр Иваныч. – Свои же стихи, да как уходили тебя! Зачем другого приговора? сам изрёк себе.

– А! – сказал Александр, потягиваясь, – вы всё ещё против моих сочинений! Скажите, дядюшка, откровенно, что заставляет вас так настойчиво преследовать талант, когда нельзя не признать…

– Да зависть, Александр. Посуди сам: ты приобретёшь славу, почёт, может быть, ещё бессмертие, а я останусь тёмным человеком и принуждён буду довольствоваться названием полезного труженика. А ведь я тоже Адуев! воля твоя, обидно! Что я такое? прожил век свой тихо, безвестно, исполнил только своё дело и был ещё горд и счастлив этим. Не жалкий ли удел? Когда умру, то есть ничего не буду чувствовать и знать, струны вещие баянов не станут говорить обо мне, отдалённые века, потомство, мир не наполнятся моим именем, не узнают, что жил на свете статский советник Пётр Иваныч Адуев, и я не буду утешаться этим в гробе, если я и гроб уцелеем как-нибудь до потомства. Какая разница ты: когда, расширяся шумящими крылами, будешь летать под облаками, мне придётся утешаться только тем, что в массе человеческих трудов есть капля и моего мёда, как говорит твой любимый автор.

– Оставьте его, ради бога, в стороне; что он за любимый автор! Издевается только над ближним.

– А! издевается! Не с тех ли пор ты разлюбил Крылова, как увидел у него свой портрет? A propos! знаешь ли, что твоя будущая слава, твоё бессмертие у меня в кармане? но я желал бы лучше, чтоб там были твои деньги: это вернее.

– Какая слава?

– А ответ на мою записку.

– Ах! дайте, ради бога, скорее. Что он пишет?

– Я не читал; прочитай сам, да вслух.

– И вы могли утерпеть?

– Да мне-то что?

– Как что! Ведь я ваш родной племянник: как не полюбопытствовать? Какая холодность! это эгоизм, дядюшка!

– Может быть: я не запираюсь. Впрочем, я знаю, что тут написано. На, читай!

Александр начал читать громко, а Пётр Иваныч постукивал палкой по сапогам. В записке было вот что:

"Что это за мистификация, мой любезнейший Пётр Иваныч? Вы пишете повести! Да кто ж вам поверит? И вы думали обморочить меня, старого воробья! А если б, чего боже сохрани, это была правда, если б вы оторвали на время ваше перо от дорогих, в буквальном смысле, строк, из которых каждая, конечно, не один червонец стоит, и перестав выводить почтенные итоги, произвели бы лежащую передо мною повесть, то я и тогда сказал бы вам, что хрупкие произведения вашего завода гораздо прочнее этого творения…"

У Александра голос вдруг упал.

"Но я отвергаю такое обидное подозрение на ваш счёт", – продолжал он робко и тихо.

– Не слышу, Александр, погромче! – сказал Пётр Иваныч.

Александр продолжал тихим голосом:

"Принимая участие в авторе повести, вы, вероятно, хотите знать моё мнение. Вот оно. Автор должен быть молодой человек. Он не глуп, но что-то не путём сердит на весь мир. В каком озлобленном, ожесточённом духе пишет он! Верно, разочарованный. О боже! когда переведётся этот народ? Как жаль, что от фальшивого взгляда на жизнь гибнет у нас много дарований в пустых, бесплодных мечтах, в напрасных стремлениях к тому, к чему они не призваны".

Александр остановился и перевёл дух. Пётр Иваныч закурил сигару и пустил кольцо дыму. Лицо его, по обыкновению, выражало совершенное спокойствие. Александр продолжал читать глухим, едва слышным голосом:

"Самолюбие, мечтательность, преждевременное развитие сердечных склонностей и неподвижность ума, с неизбежным последствием – ленью, – вот причины этого зла. Наука, труд, практическое дело – вот что может отрезвить нашу праздную и больную молодёжь".

– Всё дело можно бы в трёх строках объяснить, – сказал Пётр Иваныч, поглядев на часы, – а он в приятельском письме написал целую диссертацию! ну, не педант ли? Читать ли дальше, Александр? брось: скучно. Мне бы надо тебе кое-что сказать…

– Нет, дядюшка, позвольте, уж я выпью чашу до дна: дочитаю.

– Ну, читай на здоровье.

Назад Дальше