Он спросил у одного из зрителей, что сделали эти люди. Спрошенный не знал. Может быть, они украли что-нибудь у своих хозяев или говорили дурно о каких-нибудь видных сановниках. "Уж наверное в чём-нибудь да провинились, так что пусть пеняют на себя". Вот какой ответ услышал Бруно. А люди висели перед ним с истерзанными, трещавшими суставами, корчась от боли и в то же время стараясь не корчиться, потому что каждое движение только усиливало боль, а лица их налились тёмной кровью от ужаса и смертной муки. Да, он читал в их лицах ужас. Больнее всего их ранило открытие, что люди так жестоки. Быть может, позднее эта истина исчезнет из их сознания, быть может, и сами они будут жестоки. Но в этот момент острой муки они глядели в лицо правде, отрешившись от всего, бесповоротно осудив мир. То был день Страшного Суда - и никто не догадывался об этом. Ни один из толпившихся здесь зрителей не знал, что страдальцы судили их по неумолимому закону правды, судили и вынесли приговор. И вот эти осуждённые, у которых постоянно было на устах имя Христа, - они-то и распинали Христа снова и снова, если вообще можно верить в Христа. Несомненно только одно: введя поклонение образу мученика, люди увековечили и злое желание мучить беззащитных. Греки в своём стремлении к гармонии ставили перед глазами беременной женщины прекрасные статуи, для того чтобы новая жизнь рождалась такой же прекрасной, как то, что созерцала будущая мать, чтобы действие и созерцание могли слиться воедино в плоти будущего. А люди, доведённые до отчаяния собственной скверной, поставили перед глазами стонущего в родовых муках мира образ истерзанного тела. Взирая на него, чувствуешь, что твои собственные руки и тело искалечены жестоким миром, в который ты стучишься с тщетной, отчаянной настойчивостью. Ибо как одному понять, пока не поймут все? Какое может быть единение, если человек - не участник исторического процесса, ведущего к высшей органической свободе? "Я ничем не отличаюсь от других людей, - говорил себе Бруно. - А между тем я чувствую себя на необитаемом острове. Неужели я должен вернуться к Христу только для того, чтобы иметь право отречься от него, чтобы через меня и всё человечество получило право его отвергнуть, право на более счастливую и полную жизнь?"
Потом он подумал: "Я начинаю уставать от иронии, я вижу перед собой столько обнажённых грудей, что губы мои жаждут молока. Только молока, не более".
VI. Без выхода
Кто-то толкнул его. Сердито обернувшись, Бруно увидел немецкого студента, с которым разговаривал на барже, когда они плыли из Падуи в Венецию.
- Я так и думал, что это вы, - сказал студент. - Помните, месяц тому назад вы меня спасли, когда я тонул?
- Ничего подобного не было, - возразил Бруно, невольно улыбнувшись. - Но я вас не забыл.
- Нет, вы меня спасли от чего-то, я очень хорошо помню. Кажется, лодка тонула или что-то в этом роде. Или я с кем-то подрался. Во всяком случае несомненно то, что я чуть не утонул. Гондола погрузилась в воду, оттого что мы все разом прыгнули в неё. И к тому же у нас в желудке было слишком много вина, оно делало нас тяжелее... Ведь я, кажется, поклялся вам, что мы напьёмся вместе?
- Без сомнения, я не первый, кому вы давали такую клятву. - Бруно не знал, как ему быть - оставаться в обществе этого добродушного глупца или ускользнуть от него в толпу.
- А я ищу, где тут на колокольне торчит голова одного монаха, - сказал студент конфиденциальным тоном. - Говорят, он казнён за то, что сделал брюхатыми девяносто девять монахинь. Ему обещали помилование, если он сумеет довести их число до сотни, но на сотой он споткнулся, бедняга. Я думаю, ему нарочно подсунули самую безобразную девку, какая когда-либо остригала свои кудри и спасала душу в монастыре.
- Тише. Вы попадёте в беду, - предостерёг немца Бруно, кладя ему руку на плечо.
- Я хочу разыскать эту колокольню и помолиться перед ней, - упорствовал студент, ухмыляясь всем своим широким лицом. - Я заразился идолопоклонством, которое распространено в ваших краях. Но я не стану поклоняться святым Вавилона, этой колыбели разврата. Я склоню колени перед достойным монахом, который сделал всё, что может сделать мужчина, и больше сделать не мог. Жаль, что я не знаю его имени.
- Так вы всё это время были в Венеции? - спросил Бруно, зевая. Неподалёку от них стояли два купца, и ему хотелось послушать, о чём они толкуют между собой. Речь шла как будто о войне в России: два брата, царствовавшие в Москве, поссорились, великий татарский хан сделал набег на Россию, но был разбит и потерял восемьдесят тысяч человек. Упоминали о каком-то молдавском князе с караваном в сто повозок и двенадцать верблюдов, нагруженных золотом и драгоценными камнями. По-видимому, караван этого князя проходил где-то вблизи Турции, так как купцы говорили, что Великий Турок, услыхав о его богатстве, подстроил так, чтобы его удавили. Но этот человек с каким-то заморским именем "Питер" узнал о заговоре и успел бежать со всем своим добром. Странные на свете происходят вещи. А здесь в Италии сидят люди, которые всем этим управляют, - высохшие Люди в чёрных рясах, застёгнутых до горла. Даже их юные сыновья одеваются так же, как они. Хотя они рясой только прикрывают дорогие меха, вышитые кафтаны, полотняное нижнее бельё, и считают нужным соблюдать внешнее ханжество, какая бы греховная суетность ни разбирала их под этой рясой.
- Так, так, - неопределённо сказал студент, икнув. Затем он приложил ладонь к уху. - Слышите шум? Думаете, это вода шумит, всасываясь в сваи, или рыгают полчища монахов? Или купцы чмокают губами, сидя над своими торговыми книгами, или девушки жадно сосут апельсины? Нет, эти тихие, сочные звуки, преследующие вас в Венеции, отличающие се от всех городов на свете, - звуки постоянных и повсеместных возлияний Киприде при участии её жриц. Поверьте, я знаю, о чём говорю. Я вычислил точно. В этом городе вод живёт двадцать тысяч трясогузок, всегда готовых к услугам каждого мужчины. И налоги, которые они платят Сенату, идут на содержание десятка государственных галер... Вы спрашиваете, как я проводил время в Венеции? Выжидал и собирал все эти сведения. А теперь мы с вами напьёмся.
- Да вы и так уже пьяны.
- Ничего, я начну сначала.
Они вошли в первый попавшийся кабачок. Студент, имени его Бруно не помнил, потребовал вина. У столов мальчики с корзинками предлагали пряники и сладости. Посетители макали пряники в вино и ели.
- Красного! - скомандовал студент. - Только красное вино и стоит пить. Кто пьёт белое, у того и моча белая, а от красного у человека появляется румянец на лице. - Он ущипнул розовую щёку мальчика, протягивавшего им свою корзинку. - Ну и скупой же, мелочный народишко эти ваши венецианцы! По утрам вы встретите здесь в трактире богатых синьоров. Я наблюдал за ними. Они съедают дешёвый завтрак - несколько кусочков хлеба с вином - и больше ничего не едят до обеда. Но и падуанцы не лучше, те ужинают грошовой порцией рыбы. Ни те, ни другие никогда не угостят никого в ресторане. Они предпочитают встречаться и разговаривать под аркадами. Если они вас приглашают к обеду - это только формальность. При этом от вас ожидают, что вы откажетесь под предлогом, будто вы уже приглашены в другое место. Если же вы примете приглашение и явитесь в дом, вы на несколько недель выведете из строя их хозяйство и приобретёте репутацию нахала. Дам из общества вы не встретите нигде, разве только на какой-нибудь свадьбе или на крещении еврея. Вообще же порядочным женщинам разрешается выходить из дому только вечером для прогулки в гондоле - и то, разумеется, под усиленным конвоем. За всё время моего пребывания в Венеции мне пришлось разговаривать только с теми двадцатью тысячами жриц Венеры, о которых я уже упоминал. Впрочем, здесь наталкиваешься на множество любопытных вещей. Вот, например, совсем близко отсюда, вниз по каналу, находится приют для незаконных детей проституток. Нельзя сказать, чтобы таких детей было много, принимая во внимание, что все двадцать тысяч девок постоянно в ходу. Вам, как коллеге-латинисту, обладающему чутьём стиля, я могу привести цитату: nudantes nates nundinaticias. Лучшие плотники оставляют наименьшее количество обрезков. Чёрт возьми, у меня пересохло в глотке! Должно быть, погода виновата.
За вином дурное настроение Бруно рассеялось. В шумной болтовне студента, по крайней мере, чувствовалось неприятие мира, торгующего своей совестью. Бруно наклонился к нему.
- Мне не даёт покоя один вопрос, - начал он. - На языке философии его, пожалуй, можно формулировать как вопрос о соотношении между материей и оживляющим её началом, которое я называю мировой душой, заимствуя этот термин у неоплатоников. Задача состоит вот в чём... - Смочив палец в вине, он чертил на столе треугольники. Студент слушал с глубокомысленным видом. - Одухотворение материи предполагает её оформление. Если жизнь есть единство действия - а это самая заветная моя мысль - значит, материя сама себя оформляет. Мы только словесно отличаем понятие материи от понятия формы. Аристотель был не прав, утверждая, что форма приходит к материи извне. Но ошибались и эпикурейцы и атомисты, сводя образование материи к столкновению случайных атомов... На чём я остановился? - Он залпом выпил вино.
Комната медленно закружилась перед его глазами. Бруно подумал: "Не может быть, чтобы вино сразу так сильно подействовало на меня. Это - усталость и жара". Он пытался собрать мысли. Он чувствовал, что снова очень близок к открытию той истины, в которой только и заключался для него весь смысл жизни.
- Понимаете... Если мы будем исходить из животворящего начала, "мировой души", значит, вся материя одушевлена... Мы не умеем ещё по-настоящему объяснить образование материи... Мы возвращаемся при этом обратно к избитой мысли о Боге. Я пытался сочетать две теории: все вещи предопределяются мировой душой, всякая материя одинаково духовна, лишь дух обладает творческой силой, ничто не ново под солнцем, а с другой стороны - материальная форма, как результат столкновения органических сил, тождество противоположностей, постоянное появление чего-то нового, нового единства... Я не умею примирить эти две точки зрения. Они меня раздирают на части.
Студент слушал внимательно.
- Я не понимаю, - сказал он со вздохом. - Жизнь - курьёзная штука...
Бруно сделал новую попытку. На него давил гнёт неотвязных мыслей, казалось, он не в силах и руку поднять со стола.
- Но тут-то и начинается странность. Логически исходя из идеи духа, идеи телеологического творения и априорной трансцендентности, я прихожу к пустоте. Алогический путь от идеи материи, чистейшей самопроизвольности и абсолютной закономерности приводит меня к свободе, к жизненному единству, сочетающему в себе желание с необходимостью.
- В таком случае идите вторым путём, - сказал студент, понижая голос. - Я еретик, мне на всё наплевать. Но сейчас я готов умереть за вас!
- Беда в том, что я не могу найти диалектики всего этого. Когда я пробую выявить образование формы, различные её фазы, я невольно возвращаюсь к учению неоплатоников о категориях. Не знаю, каким другим путём избежать ошибок атомистической теории.
- Вы меня извините, - промолвил студент с такой простотой и искренностью, что Бруно простил ему непонимание. Уверенность в близости к окончательному разрешению задачи, окрылявшая Бруно всё время, пока он говорил, теперь исчезла. Но он не отчаивался. Снова выпил вина, затем продолжил:
- Я хочу вам сказать... Хотя это, собственно, не имеет прямого отношения ни к моим философским концепциям, ни к эмоциональным переживаниям... Я занимался анализом любви, полового чувства. Я хочу объективно подойти к этому вопросу, но только засушиваю себя и всё дальше отхожу от жизни. Однако намерения у меня разумные. Я хочу анатомировать то дивное вожделение, которое мы унижаем словом "любовь", словом, под которым скрывается подчас злоба или собственническая жадность ревности. А это вожделение можно превратить в музыку, звенящую как хрусталь.
Как бы в ответ на его слова, сверху донеслись звуки лютни, несколько звенящих нот. Бруно хотел сказать: "Пойдёмте наверх", но вместо этого промолвил:
- А вы мне нравитесь, Герман, - сейчас, когда он больше не делал усилий припомнить имя этого человека, оно вдруг всплыло в его памяти, - потому что вы сознаёте, что вы - зверь.
- Я зверь, - согласился Герман. - Но я - царственный зверь. Лев падалью не питается. Вот как говорит об этом мой любимый поэт. - Он стукнул кулаком по столу и стал читать нараспев по-латыни заключительные стансы "Исповеди" Архипоэта:
Овечки не обидит царь зверей,
И не боимся мы его когтей.
Примите льва закон, властители людей.
Нет в жизни сладости - так горечь глубже в ней.
- "Нет в жизни сладости, так горечь глубже в ней", - повторил Бруно. - Как странно бывает услышать чужие мысли, прозвучавшие вдруг эхом далёкого прошлого. Мы, в сущности, не понимаем жизни других людей... И точно так же я не могу разобраться в сложности наших впечатлений. Как я уже вам говорил, меня мучит не выношенная ещё мною гипотеза, которую я окрестил "Мировой душой". Эти терзания проявляются в том, что я засушиваю всё и пытаюсь подходить к страсти с хладнокровием анатома. Но скрытое под этим отчаяние становится таким высокомерным, что оно может выразиться лишь в смирении. Одна боль питает другую. Я хочу страданий, чтобы доказать, что сумею победить их. Я решил превзойти Христа, эту единственную в истории значительную личность, которая меня ни капельки не интересует. Я хочу восторга дерзаний, боевых песен, беспристрастного могущества знаний. В повседневной жизни я ничем не отличаюсь от любого монаха-картезианца, своё презрение к миру я выражаю в том, что веду жизнь истинно христианскую: ибо мир поклоняется Христу и вместе с тем денно и нощно издевается над ним, я же считаю так называемую христианскую мораль несомненно пагубной, ибо она калечит и насилует человеческую природу.
- Расскажите мне, что вы писали о женщинах, - попросил Герман.
- Пол - вовсе не та мерзость, которая представляется больному воображению святош. Пол - это то же самое, что волнение морских глубин, стихийные явления природы. Он - мгновенное слияние человека с единством органического мира. Он - высшее выражение закона притяжения и отталкивания, закона совпадения противоположностей, которым держится Вселенная. Рождение едино в мире - и, любя женщину, мы даём жизнь звёздам и замешиваем огненную субстанцию солнца, мы создаём поэму или плуг, бороздящий мать-землю для посева, вертящееся колесо, колесо поколений, колесо Фортуны, богини рождения, корабль, что качает нас посреди океана, ружьё, выпаливающее свой приговор - жизнь или смерть... все виды и формы познания. Понимаете, всё приходит сюда, к своему истоку, на всё кладёт печать пол. Ибо здесь мы соприкасаемся с творящим началом, которое вечно светит нам сквозь пространства, проникает в нас глубже и глубже...
- Я непременно хочу прочитать вашу книгу, когда она будет напечатана.
- Глупый человек, этого в моей книге нет. Это родилось во мне сейчас, под влиянием божественной минуты братского общения... истина, которую я никогда не смогу написать... К тому же, если даже допустить, что всё мною сказанное - правда, оно в жизни ничего не разрешает.
- Я вам назову одну из проблем, которых оно не разрешает, - сказал Герман, наваливаясь грудью на стол. - Это - язва, которую учёные называют "териома". В падуанской больнице я видел женщину с такой язвой. Она появляется на другой язве, она багрово-чёрная и смердит. Из неё течёт гной, тело в этом месте омертвевает, но зудит. Язва кровоточит, вызывает лихорадку и разрастается. Потом она переходит в то, что мы, медики, называем "разъедающей язвой", потому что она разъедает тело до кости, превращает его в липкую кашу, похожую на грязь, с невыносимым запахом. - Студент поднял на Бруно свои ярко-голубые глаза. - Вы ведь не воображаете, что я слишком чувствителен, а?
- Чем вызывается такая болезнь?
- Скверными условиями жизни, плохим питанием. Одним словом - нищетой.
Бруно опять залпом опорожнил свой стакан, подняв его сначала, как для заздравного тоста.
- За кого вы пьёте? - спросил Герман.
- За антихриста.
Наступило молчание, в которое через некоторое время опять брызнули сверху звуки лютни.
- Давайте свистнем какой-нибудь послушной девчонке, - предложил Герман.