- Нет, пока не надо, - возразил Бруно. - Я ещё не кончил говорить о себе. Я хочу познакомить вас с дальнейшими последствиями моей философской дилеммы. В доме, где я поселился, есть одна старуха, полупомешанная. Я вообразил, что жалею её. Жалел-то я, собственно, её дочь, а к этому примешалось ещё и любопытство и самодовольство, оттого что на меня взирают с молитвенным обожанием. Мне захотелось вмешаться в жизнь других людей, подчинить их своему влиянию. Я не подумал о том, что они будут переживать, когда я захочу уехать. Понимаете, я покинул Нолу, когда мне было одиннадцать лет, и с тех пор у меня нет дома. Самым счастливым для меня было время, которое я прожил в Лондоне в семье Кастельно. Он был в то время французским послом, а я служил у него секретарём. Его жена и дочь очень хорошо ко мне относились... Может быть, вторгшись в жизнь этих несчастных женщин, моих квартирных хозяек, я только бессознательно искал семейного уюта, а может быть, я мстил за отсутствие его в моей жизни. Как бы там ни было, я заварил изрядную кашу.
- Поделом вам! - вставил Герман.
- В объяснение всего этого я должен сказать, что некоторые вещи, происходящие в моей жизни, я стал замечать только недавно. Я всегда жил образами, созданными другими людьми, несмотря на то что я скиталец, несмотря на то, что я величайший из философов, живших на земле со времён египтян. Я всегда принимал идею цветка, но не замечал ярких мазков живых цветов. И тем не менее я презираю абстрактные идеи. Для меня существовала только Женственность, а теперь я желаю обыкновенных живых женщин. Я не воспринимал окружающего во всей его полноте, остроте индивидуальных особенностей, запахов, очертаний - и теперь я хочу воспринять всё это. Эта потребность росла во мне всё время, с тех пор как я окончательно постиг пустоту Идеи. Слыхали вы когда-нибудь об Антисфене?
- Нет.
- Я так и думал. Он никому не известен. Вы должны понять, что я изменяю всё направление мысли и морали, существовавшее почти две тысячи лет. Я замыслил нечто очень серьёзное... Ах, если бы до нас дошли сочинения Зенона и Антисфена!.. Ну, да ничего... Имейте в виду, что старуха пыталась прельстить меня. Я сам поощрил её тем, что оказывал ей самое целомудренное внимание. В том-то и заключается постыдная сторона всей этой истории. Мне просто было интересно увидеть, как она будет вести себя. Я думал, что тем дело и кончится.
- А чем оно кончилось?
- Меня удручает не моё моральное падение: мне жаль её дочери. Она - серьёзная девушка... Немного костлявая... Она разыгрывает роль перед самой собой и боится греха. Теперь я взвалил на себя всю ответственность. Ей безусловно следовало бы уйти в монастырь. Я ясно вижу, что с ней будет, если она не уйдёт в монастырь. - Он усмехнулся. - Знаете, я и той женщине на барже советовал постричься в монахини. Я начинаю совершенно уподобляться Святому Иерониму... Боюсь, что эта девушка, если падёт, то падёт низко. Говорил я вам, что она намерена спать со мной сегодня ночью?
- Не помню. Вы, кажется, сказали, что она костлява?
- Между прочим, я люблю её. Завтра я уеду в Падую.
- А сегодня ночью?
Бруно опустил голову, потом отхлебнул из стакана и сказал с весёлой беспечностью:
- А сегодня мы с вами сходим к женщинам. Быть может, вся беда в том, что я в последнее время был воздержан. Сегодня в первый раз за много лет... Но знаете, я не мог бы просто купить женщину. Мне понадобилось бы копаться в её душе - и вы видите, к чему это приводит.
- А она в самом деле очень костлява? - осведомился Герман меланхолическим тоном. - Вы не дадите мне её адрес? Если я войду в темноте, не зажигая свечи, она, может быть, примет меня за вас. У меня сердце нежнее, чем у вас. От вашего рассказа мне хочется плакать.
- Да вы же вдвое выше меня, - возразил Бруно. - Впрочем, если хотите, можете попробовать.
На один безумный миг план Германа показался ему великолепным выходом... Выходом из чего? Он закрыл глаза и сказал холодным, чётким голосом:
- Отец мой умер. Пятнадцать лет я не видел его, и вот месяц тому назад узнал о его смерти.
Он снова поник головой. И из всех воспоминаний тех детских лет в Ноле только одно ожило в нём в эту минуту - запах спалённых волос, когда Веста, жена Альбенцио, завивалась щипцами, и её манера при этом качать головой.
Шум внизу у лестницы усилился. Очнувшись от сонного оцепенения этого вечера без ласк, она подошла к дверям и посмотрела вниз. Лампа в нише освещала только полированные извилины перил, но женщина узнала громкий голос внизу и крикнула: "Впустите его". Потом, так как её не услышали, она повторила громче: "Пускай идёт наверх", поправила на шее тёплый жемчуг, отбросила складки юбок и выставила ногу вперёд - так, чтобы видна была лодыжка.
- Да он пьян, госпожа, - донёсся снизу грубый голос. - И привёл с собой ещё кого-то.
- Пускай оба идут наверх, - сказала женщина ровным, размеренным голосом. - И не шумите.
Она полюбовалась своей обтянутой шёлком лодыжкой, жался, что никто не увидит её в этой позе, ибо она не была намерена дожидаться посетителей на площадке. Здесь, в этом маленьком освещённом гроте над погруженной во мрак лестницей, она казалась себе заключённой среди бесчисленных зеркал, славивших её красоту. Мрак колебался, звеня своими эбеновыми зеркалами, сверкая подступавшими всё ближе колдовскими глазами, в то время как мужчины поднимались по лестнице к ней наверх. Мрак душил её, опутывая облаком чёрного шёлка. Она спаслась бегством обратно в свою комнату, где Иисус с картины в золотой раме благосклонно взирал вниз, на широкую постель. Спорящие голоса настигали её, щекотали, как прикосновение к телу колючей мужской бороды.
Спотыкающиеся шаги и сердитые голоса приблизились, дверь, только что закрытая ею, с силой распахнулась. Но к этому времени женщина успела уже сесть на кровать. Её платье из Дамаска, обшитое золотой бахромой, расстилалось вокруг неё, как стихия наслаждения, и казалось, что розы Дамаска цветут на её щеках, в тёмной меди волос, в тёплых золотистых зрачках, ещё светившихся испугом, который она выдумала для собственного удовольствия, и тревогой более глубокой, о которой она не подозревала. Мужчины, остановившись у дверей, видели перед собой пышную фигуру, перетянутую шестью золотыми шнурами, каждый в два дюйма шириной, - женщина предстала их ослеплённым взорам, словно защищённая золотой решёткой, издевавшейся над их тощим карманом.
- А она поёт? - спросил Бруно, понизив голос, словно говоря о каком-то чуде, о морской сирене в клетке. Женщина задвигалась, и он увидел край её красной камлотовой нижней юбки, также обшитой золотой бахромой. Мелькнул шёлковый чулок телесного цвета. Запах её духов разжигал кровь. Бруно видел качающиеся серьги и медно-рыжие волосы, уложенные в обычную причёску венецианок - два рога над лбом, а остальная масса волос завита и зачёсана назад. Видел жемчуга на шее, золотую цепочку с большим красным камнем, её лицо, обрамлённое высоким воротником из накрахмаленных кружев, открытую полную грудь, тугой корсаж. Ему пришло на память выражение Аретино: "Поэт - ваятель чувств".
- Это синьора Лукреция Фракастро, - сказал Герман и икнул.
- А кто ваш приятель? - спросила Лукреция своим мягким, заискивающим голосом.
Бруно выступил вперёд.
- Я отвечу вам сам. У меня много имён, но ни одно не объяснит вам, кто я такой. Проще будет сказать со всей скромностью, что я - величайший из людей во всём мире.
- И это совершённая правда, - восторженно подхватил Герман. - Он великий человек! И я тоже рассчитываю когда-нибудь стать великим.
- А чем вы замечательны, синьор со множеством имён? - спросила Лукреция, ласково усмехаясь.
- Я - первый человек, который до конца постиг устройство Вселенной, - сказал Бруно. Волосы упали ему на лоб, он отбросил их назад и при этом покачнулся. - Не хочу хвастать, но факты отрицать невозможно. В моих сочинениях я писал о себе так: "Ноланец - гражданин всего мира, ибо для истинного философа всякая страна - отечество. Ноланец - сын матери-земли и отца-солнца. Оттого что он любит мир слишком великой любовью, его удел - терпеть ненависть, проклятия, гонения, быть отверженным в этом мире. Но до самой своей смерти, перевоплощения, изменения да не будет он нерадивым и праздным в жизни".
- И как же устроена Вселенная? - спросила женщина без всякого недоверия в голосе, всё так же ласково усмехаясь.
- Я объясню вам это в двух словах. - Бруно сделал порывистое движение и опять пошатнулся. Герман, который тем временем уселся в кожаное кресло, захлопал в ладоши. Бруно отвесил ему поклон и повернулся к куртизанке: - То, чему учат все школы, университеты, лютеранские и католические священники, философы-эзотерики и прочие и прочие, - оказывается полнейшей и бесчестной ложью. Кое-кто из древних был близок к истине, и великий Коперник навёл меня на правильную мысль, которую я теперь и отстаиваю. Звёзды - это Солнца. Их бесконечное множество. Земля вращается вокруг Солнца, а Луна - вокруг Земли. На остальных бесчисленных планетах, которые вращаются вокруг бесчисленных солнц, несомненно, живут другие породы людей, то есть существа с достаточно развитым умом, чтобы постигать связь между причиной и следствием.
Лукреция пристально посмотрела на него.
- Вы бы лучше не говорили таких вещей. - Она нахмурила брови и бросила взгляд на закрытую дверь. - Вас убьют.
- Им необходимо убить меня, - отозвался Бруно ровным голосом. - Ведь говорил же я: ноланец любит мир так глубоко, что он отдаст за него на распятие не сына, а себя самого. Я пришёл в мир свидетельствовать истину.
- Вас убьют, - повторила женщина беспомощно и укоризненно.
- Вы умная, - сказал он, подходя ближе. - Мне до смерти надоели хнычущие бабы, Напрасно я бы стал искать обновления жизни в объятиях неоперившейся девственницы. Я хочу говорить с вами. Я ещё многое расскажу вам о себе. Я один способен примирить враждующие между собой секты безумцев, которые превращают в ад наш чудесный мир. Я могу низложить и Христа и Магомета и поставить на их место прекрасногрудую Природу. Раздорам и ненависти, скрытым во всех религиозных кодексах морали, я противопоставлю простую правду всеобщего братства. Я могу преобразить идеи добра и зла, как дневной свет преображает неверные тени сумерек. Вооружённый знанием, приобретённым на практике и на практике проверенным, я смогу наконец осуществить мечту об единстве людей.
- Отныне у него есть ученик, - воскликнул студент. - Это я, бедный Герман.
- У вас должно быть много сторонников, если вы хотите всего этого добиться, - заметила Лукреция с прежним выражением доброжелательного интереса.
Бруно расхохотался:
- У меня только я один.
- И бедный Герман, - настойчиво напомнил студент.
- Впрочем, нельзя сказать, чтобы у меня не было никакой поддержки, - продолжал Бруно. - Вот, например, Генрих IV, французский король. Я возлагаю на него некоторые надежды. Это человек в моём вкусе. Он ровно ни во что не ставит все поганые секты сумасбродов, этот бич, христиан, у которых всегда наготове подходящий текст Священного Писания, чтобы оправдать всё, что есть гнусного в них самих. Этих суеверных скотов, которые оскверняют нашу прекрасную землю. Мыс Генрихом сумеем покорить мир и утвердиться в нём.
- Вы богохульствуете, - сказала боязливо Лукреция, изменяя своей напускной безмятежности. И, не чувствуя себя больше в безопасности, повернулась к картине, изображавшей толстого младенца Христа на руках у матери. Картина висела над кроватью, под балдахином из чёрного и малинового бархата, расшитого золотой парчой, с бахромой малинового шёлка с золотом.
Герман зевнул.
- Он окаянный грешник, это несомненно. Но какое это имеет значение? Люди поднимают слишком много шума из-за вечных мук на том свете. Я лично верую в предопределение.
- Кальвин показал нам, к чему может привести абстрактная логика, - отозвался Бруно. - А жаль, что ада не существует. Он бы пригодился для таких людей, как Кальвин.
Служанка бесшумно принесла поднос с вином и поспешно удалилась. Мужчины начали пить и опять затеяли дружеский спор. Потом Герман задремал. Лукреция не сводила с Бруно широко раскрытых, испуганных глаз. Вначале она приняла его за самого обыкновенного пьяного хвастуна. Но потом он внушил ей мысль, что за его напыщенными фразами скрывается нечто серьёзное. Как знать, может быть, это какой-нибудь политический шпион на жалованье у Франции. Лукреция спрашивала себя, не следует ли ей пересказать своему духовнику его богохульные речи. Но затем решила не делать этого. Опасно впутываться в такое дело, как обвинение в ереси. Даже тот, кто только слушал слова еретика, уже компрометирован в глазах Святой Инквизиции. Духовник Лукреции был добродушный старый священник, который гладил её всякий раз по голове и бормотал: "Что поделаешь, жить же надо, жить же надо..." Лукреция всегда сердилась, когда при ней рассказывали о женщинах, совращённых священниками во время исповеди. Её духовник только гладил её, - а делал он это потому, что он такой добрый, ласковый старичок. Но когда дело шло о ереси, она даже ему боялась довериться.
Она опять внимательно уставилась на Бруно, удивляясь про себя безрассудству мужчин, которые под влиянием праведного гнева навлекали добровольно гибель на свою голову ради каких-то фантазий, ради слова, мысли.
- Но кто же вы всё-таки? - спросила она наконец. - Чего вы хотите?
Герман клевал носом. Крикливо-нарядная комната в мерцании свечей казалась призрачной.
- Окно надо бы закрыть, - заметила Лукреция, но не кликнула служанку. Она прилегла на малиновое шёлковое одеяло, и боясь этого человека и вместе с тем желая его.
- Я Джордано Бруно, - ответил он тихим, суровым голосом. - Друг покойного короля французского Генриха III, подлинного ценителя искусства. - Он достал из-под камзола тонкую книжку и подошёл к Лукреции. - Вот смотрите. - Непослушными пальцами перелистал несколько страниц, выбранился от нетерпения и наконец отыскал заглавный лист "Jordanus Brunus Nolanus de Umbris Idearum cum privilegio regis. 1582". Он опять стал перелистывать страницы, пока не отыскал три главы о мнемонике. - Вот взгляните! "Посвящается Генриху Третьему".
Волосы опять свесились ему на лицо. Лукреция ощутила его горячее дыхание, кислый запах вина, но не отодвинулась. Она надеялась, что наступает желанная минута. Но Бруно рассеянно дотронулся до местечка между её грудями и, отступив назад, продолжал торжественно:
- Джордано Бруно. Также друг королевы Елизаветы Английской, девственницы поневоле. Я много раз беседовал с нею, и со знаменитым, ныне покойным, сэром Филиппом Сиднеем, умным, но прыщавым мужчиной, и с недавно умершим герцогом Виттенбергским, который, хотя и был лютеранин, но обладал философским умом, и с герцогом Юлием Брауншвейгским, которому я посвятил надгробное слово, вызвавшее всеобщее одобрение. Много у меня таких знакомств. Сейчас я помышляю о том, чтобы приняться за Папу. Говорят, новый Папа не так уж непреклонен. Ведь он на себе испытал превратности судьбы, участь бездомного изгнанника. Судя по некоторым признакам, он стоит выше предрассудков, обычных у людей его круга. Весть о смерти Папы Григория отчасти расстроила мои планы. Но, обдумав всё, я пришёл к заключению, что, в сущности, эта перемена для меня - промысел Божий. Я поеду в Рим и спасу католическую церковь от разложения, которое началось в ней. Я использую её организацию, чтобы создать необходимую основу всемирного братства, а внутреннюю сущность её изменю так, чтобы она впредь держалась не пороком, неправдой и алчностью, а дружным единением и разумной справедливостью.