XXIV
В районе Каховки килигеевцы вошли в соприкосновение с деникинскими авангардами. Завязались бои. Сдерживая противника, рвавшегося вперед, чтобы захватить днепровские переправы, отряд повстанцев не только оборонялся, но и сам наносил удары, в результате чего ему удалось выбить противника из нескольких степных хуторов за Каховкой.
Неудержимо, как степной, подгоняемый ветром пожар, надвигалась беда. С каждым днем главные силы деникинцев подходили все ближе.
Как-то под вечер бригада генерала Ревина ворвалась в Серогозы. Застигнув не успевший отступить красноармейский лазарет, размещенный в тени акаций возле школы, казаки с налету стали топтать лошадьми живые тела, лихо приканчивали шашками тяжело раненных, не способных даже подняться бойцов. При этой оказии чуть не зарубили заодно и молодую учительницу Светлану Ивановну Мурашко, которая, не помня себя, кинулась защищать раненых, безоружных людей и которую поэтому озверелые рубаки сгоряча приняли за сестру милосердия.
- Сестра? - И уже трещит белая блузка под обжигающими ударами нагаек.
- Комиссарка? - И чей-то дымящийся свежей кровью клинок взвился над девичьей головой.
Спасли учительницу школьники. С криком окатились к ней с крыльца насмерть перепуганным табунком, облепили, заслоняя, как мать родную.
- Это не сестра! Это учительница наша!!!
- Сестра я, сестра! - рыдая, выкрикивала учительница, исступленно кидаясь на оторопевших вояк. - Убивайте, рубите и меня, звери вы, палачи, изверги…
Подъехал калмык-есаул, и казаки, насупившись, молча расступились перед ним.
- Закопать! - указал есаул нагайкой на зарубленных и, гарцуя на коне, приблизился к учительнице. - Ну-с, чего нюни распустила, красотка? Жалко? Милосердие душит? А если б наши головы здесь валялись? Нюнила б, пролила б по мне слезу, а?
- Не трогайте! - отчаянно крикнул кто-то из ребят. - Это учительница наша, Светлана Ивановна.
Есаул как будто только сейчас заметил детвору.
- А вам что здесь надо? Кыш отсюда, комбедовское отродье!
И для пущего эффекта сделал вид, что вытаскивает из ножен саблю.
Дети бросились врассыпную.
Светлана с красным, распухшим от слез лицом повернулась к есаулу:
- Герои… Раненых добиваете, с детьми воюете!
- Испугалась? - захохотал есаул, все наступая на девушку на своем гарцующем коне и вытаскивая саблю. - Да я же шучу! Я не страшный!.. Кто посмеет обидеть эту прелестную золотую головку? - И, перегнувшись с седла, он ловко поддел кончиком сабли у самого уха Светланы золотистый завиток. - Позволь чикнуть себе на память этот хорошенький локон…
Девушка отшатнулась, гневно выпрямилась:
- Не для вас мои локоны!
- Да-а? - Есаул на миг осекся. - Не для нас? А для кого же?
И не успела девушка отскочить, как сабля мелькнула у ее груди легким, молниеносным росчерком. Посыпались пуговицы.
Казачня захохотала.
- Поняла, как у нас делается? - пряча саблю, победоносно выпрямился в седле есаул. - И сорочка цела, и блузка цела, а кнопки все сразу расстегнуты! Возьмешь такого молодца на постой?!
Светлана, бледная, прикрыла руками грудь:
- Сырая земля тебя возьмет…
Видели дети, как есаул подал знак своим спешившимся головорезам и они, подкравшись из-за спины, схватили учительницу за руки и с гоготом повели-поволокли по ступенькам в школу…
В это время к школе подъехал со своим штабом генерал, командир бригады.
- Что за бесчинство? - указал он на груду тел. - Снять бинты! Сжечь! Мы раненых не убиваем!
А услышав донесшийся из школы девичий крик, сердито послал адъютанта узнать, в чем дело.
- Здесь будет мой штаб, - кинул, соскакивая с седла, и, не ожидая возвращения адъютанта, торопливым шагом направился к зданию.
Белая акация цветет вокруг школы. И хотя пышные, сверкающие кисти заметно привяли за день, покрылись поднятой копытами пылью, к вечеру они снова неудержимо заструили свой густой, пьянящий аромат. Из открытых окон несется рев граммофона, ему подтягивают пьяные голоса:
…Дам коня, дам кинжа-ал,
Дам винто-о-овку сво-ю…
Веселится, гуляет офицерье.
А когда совсем стемнело и пьяный рев стал еще громче, от штабной коновязи под акациями у школы незаметно отделился всадник, неслышно выскользнул в степь и устремился куда-то в сторону Днепра. Мелькнул, как тень, бесследно растаял во мраке теплой июньской ночи.
Далеко в степи старые пастухи видели потом этого необычного всадника: девушка сидела в седле.
Проскакав мимо них, мимо их пригасшего костра, на миг придержала коня, спросила:
- На хуторе Терновом кто?
- Покуда наши.
- Вы точно знаете?
- Точно, дочка, точно. Врать не станем.
- Спасибо!
И снова ринулась сквозь тьму дальше - прямиком к хутору Терновому - на добром калмыцком скакуне.
Глухой ночью той же степью по направлению к Серогозам беззвучно двигалась конная колонна. Шли на рысях, однако ни стука, ни топота не слышно было: как по мягкому ковру, ступали кони, бесшумно катились пулеметные тачанки. Присмотревшись, можно было заметить, что копыта лошадей старательно обернуты войлоком, колеса тачанок - сеном и шерстью.
На одной из тачанок, кутаясь в грубый крестьянский платок, сидит Светлана Мурашко. Бойцам, едущим за тачанкой, даже сквозь ночную темь видно, как смертельно бледно ее лицо. Съежившись, будто ее знобит, равнодушная ко всему, застыла в немом, суровом оцепенении. Широко открытыми, налитыми горем глазами смотрит на степь, на далекие зарева, неподвижно багровеющие слева и справа в необъятном море тьмы.
То, что пережила Светлана в эти последние несколько часов, казалось ей немыслимым, кошмарным сном, все живое в ней словно выветрилось, осталась лишь пустая оболочка. Ее сил, ее возмущения, ее страшного горя хватило только, чтоб вырваться от деникинцев, чтоб, добравшись до своих, передать им все, что она не могла им не передать… Затем наступила эта опустошенность, полное оцепенение души, равнодушие к себе и другим. Рассказывая Баржаку о зверстве беляков, отвечая на вопросы разведчиков о том, что ей своими глазами довелось увидеть в деникинском штабе, Светлана будто передала другим и тяжесть своей боли, и огонь своей девичьей мести.
Что ей теперь остается? Как она теперь будет жить? Стать красной маркитанткой? Сестрой милосердия? Или наган в руки и воевать? Еще вчера ей в голову не могло прийти воевать, никогда не думала об этом, считая, что всякое убийство - преступление. Всем сердцем полюбила школу, полюбила детвору - им, таким жадным к знанию мальчикам и девочкам, хотела посвятить свою жизнь. Серогозы - глухое, закинутое в степь село, с ним связала она свою судьбу… Легендами, из уст народных услышанными, увлеклась… Рассказывают, когда-то, в давние времена, появился на Сечи какой-то испанский гранд, еле спасшийся из захваченной маврами Сарагосы. Здесь, на Сечи, стал набирать рыцарей-запорожцев, чтоб помогли выгнать вон мавров, вернуть Сарагосу испанцам. Несколько сотен их согласилось поплыть на байдах через море в далекие, невиданные края. Поплыли, напали ночью на завоевателей, выгнали из города. А вернувшись на Сечь, все они, герои Сарагосы, вместе поставили зимовники в степи и назвали их в память похода: Серогозы. Легенда? Но молодой учительнице хотелось верить в нее.
Там, в сельской, вьюгами исхлестанной школе, прошла для Светланы первая трудовая зима. Волки воют в степи, буран сечет землю, бьет в окно снегом пополам с песком… А ты до поздней ночи сидишь, склонившись над тетрадками и книгами, и тебе так хорошо-хорошо. Теперь все это светлое где-то в прошлом, как в прошлом осталась и она сама, энергичная, веселая, полная кипучей жизни, мечты, идеалов. Все промелькнуло, как сон, скрылось за черным кошмаром, на все сейчас смотрит она безучастно с высоты своего непоправимого горя.
Подхваченная волной, целиком отдалась течению событий. Иногда словно просыпалась, выходила на миг из своей окаменелости. Это, верно, какое-то недоразумение, что она вдруг едет степью в пулеметной тачанке, что она идет… в бой? Первая пуля, может, ее уже поджидает? Никакого страха она не испытывала, а сознание того, что эта ночь может быть для нее последней, смертной ночью, как-то даже успокаивало ее.
Пожилой боец-пулеметчик, покачивающийся рядом в тачанке, попробовал было заговорить со своей неожиданной пассажиркой, но Светлана не проявила ни малейшей охоты поддерживать беседу, и боец, вздохнув, в конце концов оставил ее в покое. Пускай, может, она дремлет?
Данько Яресько, высланный с разведкой вперед, всю дорогу поддерживал связь с Баржаком и командиром эскадрона. Съехавшись, некоторое время двигались рядом.
Тишиной встречала их степь.
- Не нравится мне что-то эта тишина, Яресько, - говорил, вслушиваясь в степь, Баржак. - Что, если прямо на засаду скачем, а? Не заведет ли нас твоя учительница в ловушку?
Данько, как всегда перед боем, был заметно возбужден, взволнован. Весь этот в полной тайне снаряженный ночной рейд на Серогозы, бесшумные тачанки, только шуршащие в траве, беззвучные копыта, обмотанные войлоком, таинственность и острота момента - все это так отвечало пылкому характеру Данька! Но подозрительное отношение командира к Светлане обидело его.
- Послушаешь вас, товарищ командир, так на свете никому и верить уже нельзя!
- Что поделаешь, такие времена. Могла ж она перед тем в контрразведке ихней побывать?
Рассудительные, холодные слова командира заставили Данька призадуматься. И в самом деле, так ли уж хорошо он знает Светлану, так ли уж уверен в ней? Далеким, солнечным маревом поплыло перед глазами батрачье детство. Праздничный июньский день; полный солнца, полный лазури небесной. Взявшись за руки, идут они, трое маленьких друзей, целинной асканийской степью, и светлые ковыли пенятся вокруг них ласковыми, текучими шелками, и невидимые жаворонки мирно журчат ручейком в воздухе… Дива дивные раскрывает перед ними степь. Тут постоят над птичьим гнездом, притаившимся в траве, там подивятся каменной скифской бабе на степном кургане, заглядятся на овечек, бредущих в дальнем мареве, как по воде… И снова идут вперед, искать свое сказочное море, свою счастливую мечту. Но если не верить даже им, самым светлым мечтам детства, то чему же тогда верить?
- Насчет другого кого еще подумал бы, а за нее… ручаюсь, - говорит Яресько Баржаку.
- Смотри, хлопче, - предостерегает командир эскадрона. - Здесь не до шуток.
- Знаю, что не до шуток. Но если что - она ж возле меня будет: сам вот этой рукой порешу!
- Стоп! - насторожился вдруг Баржак. - Слышите?
Где-то далеко впереди в темноте чуть слышно запели петухи.
XXV
Заслышав петухов, Светлана встрепенулась: Серогозы!
Нервная дрожь пробежала по телу.
Рядом уже звучали приглушенные слова команды, колонна стала быстро таять, разворачиваясь двумя крыльями от шляха в степь. Светлана догадалась: заходят, чтоб со всех сторон охватить село. Из темноты все яснее выступали круглая белая церковка в глубине села, ветряк на пригорке, силуэты школьных акаций.
Перед тачанкой вдруг выросло несколько бойцов, и один из них, в черной, как ночь, папахе, перегнулся с седла к Светлане. Данько! Такое недоброе, хищное у него было сейчас лицо, что Светлана невольно отшатнулась.
- Чего пугаешься? - кинул почти глумливо, жестко. - Показывай, где тут она, твоя школа?
Светлана протянула руку к темным куполам акаций:
- Вот.
Яресько рванул коня в ту сторону. Светланина тачанка, окруженная конниками, понеслась за ним. Все ближе школа. Вот уже повеяло навстречу медовым теплым духом акаций.
- Стой! - донеслось вдруг из-под дерева. - Пропуск!
И угрожающе щелкнул затвор.
- Ты что, пьян, чертова кукла? - выругался Яресько. - Своих не узнаешь? - И смело продолжал двигаться вперед прямо на часового. - Раненого полковника везем!
- Откуда?
- Из Непытайки!
И вслед за тем прошелестели ветки, послышался хруст, хрип, и Светлана закрыла глаза. Чей-то разгоряченный конь уже похрапывал перед ней, и сильная рука - рука Яресько! - грубо встряхнула ее за плечо:
- Веди!
Ей было непонятно: отчего он сегодня с ней так груб? Однако это оказало на Светлану удивительное действие. Силы ее точно сразу вернулись к ней, и она упруго, легко выскочила из тачанки:
- Идем!
Яресько уже спешился.
Обогнав ее, он ловко, по-кошачьи, скользнул, исчез под колючими акациями. Светлана, пригибаясь, едва поспевала за ним.
- Данько, - прошептала она, - вон еще, кажется, у крыльца часовой…
- Это уже наш стоит… Где то окно?
- Сюда… Вон, открытое… Крайнее слева…
Где-то на другом конце села поднялась вдруг страшная суматоха: затрещали выстрелы, диким лаем залились собаки. Данько оттолкнул Светлану:
- Беги! Тикай отсюда!
И, зажав бомбу в руке, одним махом вскочил на подоконник и скрылся внутри.
Светлану подхватила волна бегущих к дому бойцов. На крыльце, где с вечера бессменно стояли часовые, сейчас никого уже не было, двери настежь, на пороге темнела куча порубленных тел. Внутри школы все ходуном ходило: топот, брань, выстрелы. Когда Светлана, на миг заколебавшись, перебралась через темную груду и очутилась в набитой повстанцами учительской, там один из бойцов уже держал над головой горящий бумажный жгут, а напротив, припертые штыками к стене, стояли, подняв руки, штабисты. Среди них Светлана сразу узнала приземистую фигуру генерала Ревина в подтяжках и другого, сухопарого, перед которым они все так лебезили, - английского инструктора при штабе. Долговязый, как гусак, с презрительным выражением на лице, он стоял перед Яресько без пояса, широко расставив ноги в блестящих крагах и неловко подняв руна над головой. Он пытался застрелиться, но не успел - револьвер был выбит у него из рук.
- Что, осечка? - насмешливо спросил Яресько, подымая с пола револьвер англичанина.
Ткнув револьвер себе за пояс, он принялся обыскивать инструктора.
- Ну ты ж, брат, и сухоребрый, - сказал он, не слишком деликатно поддавая англичанину под бок. - Харч там у вас слабый, что ли?
Англичанин молчал.
Рядом сопел генерал. Его как раз обыскивали, когда он вдруг заметил в толпе повстанцев Светлану.
- Ваша работа? - прохрипел он, наклоняя вперед, как для удара, свою квадратную, стриженную ежиком голову. - Я вас спас от бесчестья, а вы…
Светлана смело взглянула ему в глаза:
- Я тоже спасла вас, генерал…
- От кого?
- От бесчестья командовать бандитами… От проклятий народных…
Генерал тяжело опустил голову.
- Готово! - закончив обыск, сказал Яресько. - Выводите, хлопцы, их во двор. Только глаза, Грицко, этому лордику завяжи, а то еще сглазит нам Украину.
В глубине села еще похлопывали выстрелы, а школьный двор уже быстро заполнялся повстанцами. Тут назначен был сбор. У сарая, где стоял генеральский автомобиль, слышался гомон, смех - повстанцы пробовали завести мотор.
Светлана, остановившись в стороне под акациями, потрясенная всем пережитым, зарылась пылающим лицом в свежие прохладные кисти цветов. Скоро они, как обильной росой на рассвете, заблестели чистыми девичьими слезами. Сама толком не знала, отчего плачет, но чувствовала, как все легче становится на душе, словно изливалась вместе со слезами и печаль, словно половину горя, ее девичьих обид, по-сестрински брала, перекладывала на свои плечи эта нежная, любимая ею с детства акация - белая колючая королева юга.
Здесь, под этим жилистым, отягченным цветами деревом, вскоре и нашел Светлану Яресько.
- Светлана, - а я думаю, где ты! - обратился он к девушке, сияющий, полный бурной радости, и стал вытирать своей кудлатой шапкой потное лицо. - Хочешь на антонобиле прокатиться? С ветерком, а?
- Чего вдруг?
- Субчика того… английского инструктора повезем, командир поручил.
- Куда?
Данько, плутовато оглянувшись, понизил голос:
- В Каховку. А там, может, и дальше, в Херсон. Сдадим, - потому ты его, считай, тоже брала, - а там как хочешь… Антонобилем, представляешь! Хвиат!
Светлана не удержалась от улыбки: перед ней опять был тот самый Данько, охочий до всяких выдумок, веселый, задорный парнишка, кидавшийся, бывало, с целой ватагой ровесников на дорогу вслед за промчавшимся барским автомобилем, чтобы понюхать пыль…
- Ну так как, Светлана? Едем?
- Ладно. Едем.
Выбираясь из-под акаций, Данько на ходу потерся щекой о тяжелую, прохладную, густо усыпанную белым цветом ветку.
- Здорово пахнет, верно? - И засмеялся.
На рассвете, когда заря на востоке загорелась и пастухи выгоняли на пастбище скот, мчался степью по направлению к Днепру открытый блестящий автомобиль. Напрямик, без дороги, видно, мчался - измятые стебли репейника, васильки и ковыль висели на нем, забились во все щели. На переднем сиденье, рядом с водителем, откинувшись, сидела золотоволосая круглолицая девушка, а позади нее сверкали улыбками навстречу пастухам хлопцы-повстанцы в лохматых шапках, с саблями наголо. Между ними вытянулся, словно аршин проглотил, какой-то долговязый, с завязанными тряпицей глазами.
Удивлялись пастухи, ломали в догадках головы:
- Кто он?
Верно, важная птица, если и сабли наголо, и глаза ему завязали, чтобы не сглазил расстилающуюся вокруг степь, чтоб не увидел ни золотых хлебов, ни румяных вишен, ни синевы Днепра…