Перекоп - Олесь Гончар 23 стр.


XXII

Обезумевший от взрыва бомбы, Гаркуша опомнился лишь в доброй версте от села, куда он успел ускакать на своей таратайке. Остановился в придорожных бурьянах, обалдело оглянулся на Чаплинку. Удирая, он потерял шапку, и теперь кобыла пугливо косилась на старика, то ли не узнавая его без шапки, то ли просто удивляясь странному кустику седого, развеваемого ветром ковыля на Гаркушином черепе.

Где-то в центре села, в том месте, где обрушилась бомба, поднимался дым, что-то горело. На околице группа красноармейцев стоя била из винтовок по удаляющемуся в направлении Крыма уже еле заметному аэроплану.

Гаркушу охватило какое-то мальчишеское, радостное неистовство.

- Ага, поделили? Поделили? - приплясывая у воза, размахивал он обломком измочаленного о спину кобылы кнутовища. - Списки написали, а печать пристукнуть забыли? Вот он вам и припечатал!

Вскоре на дороге появилась Наталка. Ожидая ее, Гаркуша подошел к кобыле и, стиснув зубы, принялся покрепче затягивать рассупонившийся хомут.

Наталка прибежала сердитая, запыхавшаяся.

- Нате! - бросила деду шапку, подобранную по дороге. - Бежали так, что и голову потеряли.

- А куда ж это ты запропастилась? - виновато молвил старик, так как, удирая с площади, слышал, как Наталка звала его.

- А вы будто и не знаете… Свою шкуру скорее спасать, а меня так бросили, пускай бомбой разорвет.

- Здорово, здорово ахнуло. Куда попало? - напяливая шапку, оживленно расспрашивал хозяин. - Волость, кажется, горит?

- Это мешки ваши с семечками горят. Целились в волость, да в маслобойню попали…

Гаркуша, видимо, был несколько разочарован этой вестью.

- А из тех никого и не зацепило?

- Кого - тех?

- Да тех же, которые делят?

- Живехоньки! - сказала Наталка радостно и, поправив шаль, уселась на возу.

Гаркуша тронул вожжи.

- Но забыл, не забыл Слащев о вас, наведывается в гости, - оборачиваясь в сторону Чаплинки, снова забубнил он. - В прошлом году штаны шомполами посек, а теперь как придет, то посечет вам, граждане, и подштанники… Заранее нашивайте на задницу лемехи!

Потянулись поля. Ветер веял с моря, и, возбужденная только что пережитым, Наталка подставила ему свои раскрасневшиеся щеки. Дым над Чаплинкой рассеивается, пожар уже, верно, потушили, не видно и того заморского коршуна в небе: вспугнув сходку, он снова ушел куда-то в сторону Крыма. До каких пор они будут тут летать? Когда же дадут людям покой и мир? Теперь бы, кажется, жить да жить: и бедноте счастье улыбнулось - права дают, землю будут нарезать…

Земля со всех сторон подступает к Наталке непаханая, незасеянная, в курае да чертополохе и все же до боли родная, ближе, дороже, чем когда бы то ни было… Натерпелась и земля за последние годы! Кто только не разгуливал по этим бескрайним просторам! Вдоль и поперек истоптана степь копытами, изрыта снарядами! Куда ни глянь - дикие бурьяны шелестят; солнце все выше и выше, скоро обогреет всю эту степь по-весеннему - зазеленеешь, зацветешь ты из края в край!

Где же ей, Наталке, выпадет среди этих просторов надел? Там ли, где лиса рыжим клубком метнулась, исчезая в кураях, или, может, как раз над ее нивой отзывается сейчас жаворонок с высоты?

- Так-так… Выходит, и ты, Наталка, теперь с землей, - примирительно кашлянул, нарушив молчание, хозяин. - Только как же ты думаешь обрабатывать свой пай?

- Да уж как-нибудь обработаю.

- А чем?

- Говорят, что армия поможет тяглом.

- Ну, с теми много хлеба соберете. А то, может, и собирать не, придется. Ненадолго этот дележ, вот попомнишь мое слово… Не дольше ваша власть, как до пятницы.

- Долгой будет наша пятница…

- А вот увидим.

- Увидим.

Вдали уже показался Гаркушин ветряк. Ободранный, искалеченный войной, одиноко торчит он в открытой степи, подняв кверху обломок крыла, напрасно ожидая ветров, которые вдохнули бы в него жизнь. Хуторские заунывные ветры, как они опостылели девушке в зимние жуткие ночи! Всеми голосами завывали, протяжно скулили в трубе, с грохотом рвали проржавевшую кровлю. Собаки спущены, двери на запоре, в хате тревожный мрак. В углу шепчет молитвы монашка Минодора, Гаркушина свояченица, которая, бежав из разгромленного монастыря, осела на хуторе. У окна всю ночь караулит хозяин с топором, всю ночь ему чудится конский топот экспроприаторов-лопатников, которые будто бы имеют обычай, подъехав к самому окну, требовать: "Подавай, хозяин, деньги на лопате"…

А с утра хозяина гонят в обоз, монашка садится за святое писание, и все хозяйство остается на ее, Наталкиных, плечах. Надо напоить, почистить коров и свиней, сделать все по дому. Так иной раз целый день ничего, кроме хрюканья свиней, не услышишь.

По праздникам к Минодоре вороньем слетаются такие же попрятавшиеся по хуторам монашки, приносят разные слухи, шушукаются о приходе антихриста, который якобы сейчас тайно живет в Париже под охраной тридцати юнкеров Керенского.

Тоска, одиночество. Не с кем словом перемолвиться, за зиму смеяться разучилась. И вот теперь снова туда же? После воли и солнца чаплинской сходки - снова в свинарники, чуланы, амбары? Работай и работай, а что заработала? Даже эту шаль и то хозяин дает ей лишь тогда, когда на люди посылает, потом снова прячет в сундук, запирает на ключ. Но не вечная же она у него пленница, ведь когда-нибудь должен наступить всему этому конец! Знакомые девчата говорили уже сегодня о каком-то новом союзе, который будто бы объединит всех батраков и батрачек, объединит и будет защищать их права.

- Так-так… С землей, значит, - снова заговорил хозяин, которому Наталкина земля, видно, не давала покоя. - А может, со мной в супрягу? С половины, а? Или ты уже, может, на стороне сеяльщика себе заприметила?

- Может, и заприметила…

Отвернувшись, она улыбнулась своим мыслям. О, как часто он приходит к ней в мечтах, певучий, веселый ее сеяльщик! Вечером раскинет монашка карты - нет его, а ночью он уже является Наталке - живой, смеющийся, душа нараспашку…

"Нет, не убит я, Наталка, не убит. Нельзя меня убить".

Чаще всего видит ого таким, каким был он в ту прощальную лунную ночь в Чаплинке, когда, разгоряченный ласками, обнял ее, а потом, легко вскочив на коня, в последний раз оглянулся, в последний раз подарил ей свою белозубую мальчишескую улыбку. Все ждет его, все верит, что рано или поздно он вернется и вызволит ее из Гаркушиной неволи. Его, ее веселого Данька, - вот кого бы ей сеяльщиком на свою ниву! И, словно наяву, видит она уже, как идет и идет он полем - до самого края земли, и сеет, сеет… Без конца, до горизонта тянется, разворачивается их радостная нива!

Все ближе ветряк. Поднял в небо торчок недоломанного крыла, будто грозит оттуда Наталке, будто подает какой-то тайный знак недобрым крымским ветрам.

XXIII

Кто это мерным шагом идет вдоль вспаханного, весенним солнцем пригретого поля и так старательно, со всего размаху бросает зерно?

Рано на зорьке, в одно время с опытными криничанскими хлеборобами, вышел Яресько засевать материнскую ниву. Будто и нехитрое дело, а меж тем сперва не давалось, пока дядьки-соседи, посмеявшись над ним, не подошли да не показали кавалеристу, как нужно становиться да как руку держать, чтобы ровно ложилось зерно.

Данько сеет, сестра боронует.

И борону и коня пришлось занять у зятя. Славно идет работа, нравится она Даньку. Взмах сюда, взмах туда, полукругом ложатся в теплую влажную землю семена, остаются на пройденном сеяльщиком пути, чтобы потом подняться здесь, зашуметь тяжелым обильным колосом…

Людей в поле - муравейник. На сходках все кричали, что нечего в землю бросить, а пришла весна - каждый откуда-то наскреб кто проса, кто гречихи, а кто и пшеницы. Снуют и снуют в дымке по полям, вдоль большака, у опушки леса. Кажется, никогда еще не работали криничане с таким жаром, как в эту весну: впервые на собственной, отвоеванной у господ земле. Женщины, проходящие дорогой с завтраком в узелке для своих тружеников, издалека кричат Яресько:

- Бог в помочь!

И дальше, через все поле, катится вдоль леса это веселое, радостное приветствие:

- …По-мо-очь!..

В свежевыстиранной расстегнутой гимнастерке, с мешком зерна через плечо, идет и идет Данько вдоль нивы, ступая размеренно, торжественно, будто каждым шагом, каждым взмахом руки совершает какое-то священнодействие.

Вот засеет матери ниву, и тогда… На днях ходил с комсомольцами на собрание в волость и встретился там с бывшим военкомом Левченко, который после внезапного понижения в должности стал начальником всевобуча. Разговорились. Яресько расспрашивал о своем полке. Выяснилось, что его Таврийский повстанческий полк давно уже переформирован в бригаду и переброшен куда-то на запад против белополяков, но куда именно, об этом и военкомату точно неизвестно. Узнав, что парню не терпится снова сесть на коня, Левченко одобрил это намерение, но тут же и охладил: пока, мол, не рыпайся. Когда нужно будет - позовем…

Вот и сидит. А тут еще секретарем комсомольской ячейки избрали, циркуляры уже поступают к нему на тонкой папиросной бумаге, на такой тонкой, что даже махорки не держит. Раскуривает с хлопцами циркуляры да, как застоявшийся конь, ждет боевого сигнала. А может, его и не будет? Может, вот так и замирение наступит на фронтах, и уже на другие, на трудовые дела революция позовет?

Все легче становится мешок - все меньше в нем зерна, зато все больше семян ложится в плодородную землю. Сколько ни идет, все слышит, как звенит и звенит жаворонок где-то вверху, над ним: он такой же неутомимый, такой же голосистый, как и тот, которого они в прошлом году слушали в Чаплинке вместе с Наталкой. Дух перехватывает при воспоминании о ней. Не забыла ли о нем? Дождется ли его возвращения?

Дойдя до опушки, Данько снимает мешок с плеча и садится передохнуть. Солнце пригревает, всюду на опушке кучками лежит зимняя крестьянская одежда - в одних рубашках ходят по полю сеяльщики. Пашня сверху быстро подсыхает, за Вутанькиной бороной-скоропашкой уже поднимается легкий клубочек пыли. Приблизившись к брату, Вутанька остановила коня, выбрала из зубьев бороны бурьян да комья земли и, выбросив все это на межу, подошла к Даньку.

- Устал?

- Только во вкус вошел, - закуривая, пошутил брат. - Свое засею и другим помогать пойду.

Вутанька тоже присела на меже и, в задумчивости ломая в пальцах сухой стебелек травы, загляделась на подернутые дымкой хутора, разбросанные далеко по ту сторону большака.

- Встревожили меня, Данько, вчера эти песенки зареченские… Как ты думаешь, кто бы это мог быть?

Данько молча попыхивал цигаркой. Понятна была ему озабоченность сестры. Вчера поздно вечером целой гурьбой вышли они из Народного дома. Возбужденные после репетиции, с шутками и смехом перешли запруду, выгон и остановились у самого обрыва над Пселом, там, где, как говорил дед Харитон, была для них "каша закопана". Светила луна, внизу тихо плескалась речка. Нонна-поповна, прислонившись к плечу Данька, стала медленно, нараспев читать стихи. Так хорошо было вокруг, что и по домам не хотелось расходиться. Стояли, притихнув, на берегу, как вдруг там, за речкой, за лесом, кто-то раскатисто запел в лугах:

Ой, яблучко,
Та-ех! - із листочками -
Прийде батько Махно
Із сыночками…

Голос был незнакомый, басистый, сильный; издалека докатываясь до села, он, казалось, похвалялся силой, угрожал криничанам своей песней.

Яресько не остался в долгу. Набрав полную грудь воздуха, он ответил ему за речку тем же "Яблочком", только куда звонче:

Ех, яблучко,
Куди котишся?
Попадешся в руки к нам -
Не воротишся!

Потом снова спел тот, а Яресько снова ему ответил - звонко, задорно, голосисто! - так и перестреливались они песней через речку, через лес, пока тот не умолк. Долго потом Нонна хохотала, восхищаясь этим песенным поединком. Вчера все это казалось шуткой, а вот теперь Вутанька почему-то вдруг вспомнила, заговорила об этом с затаенной тревогой в голосе. В самом деле, кто б это мог быть? Чей это голос?

Данько не хотел придавать этому значения.

- Пустяки. Стоит ли беспокоиться, - вставая, махнул он рукой. - Просто кто-то из хуторских глотку драл.

- Хорошо, если просто.

Вутанька тоже встала. Только она шагнула к коню, как по всему полю поднялась непонятная тревога: дядьки засуетились, забегали, те, кто был с лошадьми, поспешно отцепляли постромки и опрометью бежали к лесу.

"Банда!" - мелькнула у Вутаньки мысль, и в тот же миг прокатилось над полем:

- Банда! Банда!

Данько, забыв о своем мешке с зерном, стоял, напряженно вытянувшись на меже, и смотрел куда-то в сторону большака. Там, версты за две от них, из лесу галопом вылетал на дорогу отряд с черным развевающимся флагом на передней тачанке.

XXIV

Теперь уже было не до работы: оставив недосеянные поля, люди со всех ног бросились по домам. Заторопилась домой и семья Яресько.

На полпути встретила их мать, запыхавшаяся, бледная.

- Я уже думаю, не стряслось ли, помилуй бог, чего. Да еще Данько в этом галихве… Банда ж была!

- Чья? - насупился Данько.

- Да чья же… Ганнины головорезы.

Немного отдышавшись, мать повернула вместе с детьми, стала на ходу рассказывать. Налетели внезапно откуда-то, уж не с Буняковых ли хуторов, нежданной бедой свалились людям на голову. Не иначе кто-то указал им, потому как, нигде не останавливаясь, галопом пролетели прямо к амбарам, где в это время брали хлеб продотрядовцы, троих изрубили на месте, а их товарищей под саблями стали принуждать, чтоб зерно из сусеков, как из корыт, ели. Однако не захотели те, наотрез отказались. "Вы, - говорят, - сякие-перетакие бандюги", - и по матери их!.. Возле амбаров как раз лежал ворох пустых мешков, свежих, новеньких, их продотрядовцы только что со станции привезли. "Это Москва столько для нашего хлеба нашила? - накинулись на них Сердюки. - Это вы вместо манухвактуры нам привезли? - и кричат своим: - А ну-ка, в мешки их, как котов!" Еще и глумиться над сердешными стали: "Говори "паляныця""! Который, дескать, вымолвит "паляныця", того отпустим, а у кого "паланица" получается, тому тут и аминь: в мешок - и в воду… Всех до единого казнили, всех в Псел покидали.

- А Ганна? - волнуясь, спросила Вутанька. - Она… тоже?

- Ох, эта Ганна… Дивчина была как дивчина, а до чего дошла, во что превратилась! В шапке кубанской, с плеткой в руке, нечесаная, пьяная… Разлеглась в тачанке, непотребно ругается, родную мать едва узнала. - Яресьчиха на ходу утерла глаза фартуком. - Теперь Лавренчиха там волосы на себе рвет, на все село плачет да причитает, говорит: "Кабы знала, малой бы в зыбке удушила!"

Данько, шагая рядом с матерью, стал расспрашивать, чем вооружены бандиты да много ли среди них здешних, хуторских.

- Сердюки, Сердюки наши там, больше всех орудовали, - рассказывала мать. - Кооперацию разграбили, в сельсовете все вверх дном перевернули, все Андрияку искали. - Оглянувшись, мать вдруг понизила голос: - У попа, говорят, пересидел!

- Да неужто они и Федора могли бы зарубить? - невольно вырвалось у Вутаньки. - Забыли уже, как вместе на каховском шляху ноги били? Как в одном курене над Днепром ютились?

- На людей уже не похожи: морды пораспухли, глаза кровью заплыли. "Всех коммунистов, - орут, - посечем, одну чистую Советскую власть оставим!"

Но больше всего потрясли Вустю не Сердюки, а то, что она услышала от матери о Ганне. До чего же докатилась! Пьяная, окруженная головорезами, в бандитской махновской тачанке… Та самая Ганна, с которой они вместе росли, с которой когда-то делили и горе и радость. О таинственной, воспетой кулаками "банде Ганнуси" Вутанька слыхала и прежде, однако до сегодняшнего дня тень какого-то сомнения - может быть, это вовсе не та Ганна - еще жила в сердце Вутаньки. Не хотелось верить слухам, не укладывалось в сознании, что криничанская певунья, ее ровесница, и таинственная бандитка Ганна - это один и тот же человек. Теперь не оставалось места сомнениям: "Ганнуся" сама заявилась в Кринички родной матери на позор и людям на горе. До чего же ты, Ганна, дошла, с кем свою долю связала? Кажется, еще совсем недавно рядом с Вутанькой в церковном хоре чистым сопрано заливалась, а теперь, видно, и голос пропила, охрипла от кулацких вонючих самогонов…

- Та́к вот, ни за что людей замучить, - убивалась мать. - Где-то там дома, на заводах, их с хлебом святым ждут, а они и сами домой не вернутся…

Всех продотрядников Вутанька знала в лицо, еще вчера в Нардоме видела их - веселых, дружных, в фабричных кепках, и вот теперь их уже нет. Просто не верилось, что лежат они зарубленные, завязанные в мешки и брошенные на дно речки. И все это Ганна? Такой грех не побоялась на душу взять? Свалилась как снег на голову, принесла столько горя и вновь канула неведомо куда, подхваченная темными махновскими вихрями!..

Уже у самого седа встретил их зять Прокоп.

- А я за конем, - сказал он, вытирая рукой обильный пот, выступивший на лбу. - Коли не догадаются, думаю, спрятать в лесу - амба! В Буняках вон, говорят, махновцы всех коней у хуторян забрали.

- Да они сами поотдавали, - буркнул Данько.

- Ну, не видал - так не говори, - предостерег Прокоп, взяв у Вутаньки повод. - А то теперь брякнешь вот так что-нибудь, а потом…

- Что - потом? - ощетинился вдруг Данько.

- Ты не кричи. Ты как себе знаешь, - расставаясь с ними на перекрестке, бросил Прокоп, - а я в политику не мешаюсь: у меня грыжа.

Все село еще клокотало, взбудораженное налетом. Где-то голосили женщины, по берегу ходили мужики с длинными баграми, прощупывали дно, искали убитых.

- Теперь найдешь их, - печально сказала мать. - Выплывут, может, где-нибудь аж в Потоках.

Не доходя до дому, разошлись: Вутанька с матерью направились к хате, а Данько, передав им мешок с оставшимися семенами, повернул к реке.

Подойдя к сгрудившимся над обрывом и молча орудовавшим баграми мужикам, Данько некоторое время угрюмо наблюдал за их работой. Потом, взяв у одного из них багор, стал сам прощупывать дно возле кручи. Вытаскивал какие-то водоросли, ворочал под водой корневища вербы, шаг за шагом продвигаясь дальше: утопленных нигде не было.

А за спиной шел гомон:

- Вот вам и Ганна… Кто бы мог подумать, а?

- Ганна у них там, говорят, больше за куклу в отряде, а всем верховодит, сказывают, тот, который в хренче.

- Полюбовник он ей или кто?

- Кой там черт полюбовник… Просто петлюровский офицер, от шляхты к банде подосланный.

- Так что же, они хотят ее из махновской да в католическую веру перетянуть?

К Яресько, все дальше уходившему с багром вдоль берега, подошел Андрияка.

- А они тут и тобой, Яресько, интересовались, - шевельнул он своей разорванной губой. - Не забыли, видать, Сердюки каховских твоих насмешек… Ну да ладно, посмотрим еще, кто будет смеяться последним!

Назад Дальше