Сам Дмитрий, оказывается, учился в ФЗО, а потом одним из первых был принят на летно-планерную станцию. А так как ни семьи, ни родных у него нет, то и живет он здесь - открывает и поздно вечером закрывает ангар, следит за порядком, выкатывает с ребятами из стартовой команды планер (АК-1 последней модели!), в общем, работы хватает.
Между тем планедром постепенно оживал, там и тут раздавались голоса парней. И в тот же день ему посчастливилось увидеть, как бежит по зеленой дорожке, кренясь то одним, то другим крылом, великолепный планер. Ребята, человек десять, ухватив концы амортизатора, бежали от планера, все сильнее, сильнее натягивая концы (как рогатку натягивают, подумал Якуб), и тут - команда "Старт!", планер двинулся, побежал.
- Эй-эй! Ты куда?.. - услышал он и стал как вкопанный. Он, оказывается, бежал за уносящимся планером, а ребята смеялись и кричали ему…
Вечером у арки появились братья Батурины. Они очень удивились, когда увидели здесь Якуба. Старший сообщил, что брат его не прошел медицинскую комиссию, а оба они отвергнуты мандатной. У младшего был жалкий, хныкающий вид, старший бодрился.
- Я еще приеду, - сказал он, - на следующий год. А пока дай, думаю, погляжу, что это за планедром.
А младший хныкал и повторял:
- Да поедем. Чего тебе еще?..
Братья стали собираться - им надо было поспеть на поезд. Долго стоял он и смотрел им вслед, пока не поднялись они на пригорок и не пропали на той его стороне. Скоро уехали и ребята на скрипучем фургоне о двух лошадках, Якуб крикнул им, чтобы они подвезли братьев Батуриных.
А потом он разговаривал с начальником станции Горненко. Они с Дмитрием только-только закрыли ангар - тут и подошел Горненко. Лицо у него было сухое и загорелое, сам поджарист, а костюм - брюки из тонкого, обтертого на коленях материала, пиджак, застегнутый на все пуговицы, - как бы еще подчеркивал, как суха его фигура, что в ней нет ничего лишнего, а только связки мускулов для резких и верных движений.
По годам, пожалуй, ровня был он Якубу, но пристальные суховато-серые глаза делали его старше, умудренней.
- Я всю жизнь мечтал… - произнес Якуб, и Горненко тут же кивнул, так что Якуб даже приумолк: стоит ли говорить, если тому все известно. Он все же повторил: - Мечтал… я в Маленьком Городе занимался спортсекциями, а еще раньше в земотделе работал. О планерах мы понятия не имели, то есть такое, чтобы взять и построить. Но мы, - тут он усмехнулся как о давнем, детском, - но мы соорудили колесницу…
- Колесницу? - переспросил Горненко, и во взгляде его мелькнуло любопытство.
- Да. И с парусом.
- И что же, ездили под парусом?
- О-о!
- Интересно, - сказал Горненко. - Значит, ты должен знать столярное дело. Или, например, обтягивать перкалем…
- Перкаль?
- Это льняное полотно…
- Да, да! - сказал он истово.
Глаза Горненко лукаво на него глянули:
- В четверг медицинская комиссия. В пятницу пойдешь на мандатную. Это в здании "Вулкана", на Кооперативной.
- Знаю, - сказал он, - я знаю!
Прощаясь, Горненко протянул руку, и он так ее стиснул, что Горненко опять глянул на него лукавыми, все понимающими глазами.
Он жил новой удивительной жизнью, полной беспрестанных дум, почти беспрестанных движений, жизнью, которая ни одной своей минутой не была праздной. Ночью, когда он лежал на нарах в мастерской, возбужденный дневными страстями, перед ним мелькали дни и годы его прежней жизни, похожей на тихую, не пасмурную, но монотонную затяжную осень. И он смеялся, что все это в прошлом, в прошлом!
Они вставали рано, умывались колодезной водой, пили чай с сухарями и сахаром, затем подметали ангарную площадку, раскатывали по сторонам створчатые двери ангара, затем в мастерской готовили материалы и инструменты для ребят, которые, корпели над новым планером.
Втихомолку он пробирался на занятия, которые вел Горненко, слушал и повторял шепотом восхитительной силы и обаяния слова: нервюры, лонжерон, шпангоуты…
- Шпанго-у-у-ут, - шептал он и ощущал, как губы непривычно вытягиваются и складываются в трубочку, так что он чувствует движение кожи на лице. Там, где кожа натягивалась, сухая, обожженная зноем и горячим ветром, чувствовалась боль. И это тоже было отметиной, знаком его принадлежности к новой жизни…
Вечерами, когда опустевал планедром, Дмитрий уходил в мастерскую и ложился на нары, а он сидел на порожке в тишине подступающей ночи, улыбаясь счастливой улыбкой, смотрел на звезды. Однажды он сочинил ей письмо. Он тут же и написал бы его, но здесь не было лампы, так что он сидел и повторял его про себя, а утром перенес на бумагу все, что сочинил вчера. Это было задорное, отважное письмо. Он писал, что вот на днях они будут испытывать новый планер, а потом отправятся на состязание планеристов - и он полетит! Ведь в сущности он хочет только одного - летать! Пусть она потерпит и ждет… И тут он понес хулу на городок, не потому, что городок, сделал ему что-нибудь плохое, а только за то, что он мог ведь остаться в нем и отмеривать череду скучных, монотонных дней и лет, пока не превратился бы в старого самодовольного старикашку, рассказывающего на завалинке разные небылицы о караванных дорогах, конях, купцах и прочей ерунде. Это было как бы еще одним ударом по городку, который уронил себя в глазах Якуба окончательно…
А в мастерской тем временем полным ходом шла работа, ребята делали планер. Каждый из них, кроме отчаянного желания летать, имел еще кое-что: одни отменно столярничали, другие знали токарную работу, и знания эти многим стоили нескольких лет труда на заводе. Он бы тоже кое-что смог, ведь он как-никак строил колесницу, но он не смел браться - он просто наблюдал их работу, а затем сгребал подкопившиеся опилки и стружки, нагружал ими огромный ящик и, взвалив его на плечи, тащил из мастерской и высыпал в овражек, где полным-полно было всякого лома и щепы (видать, ребята делали не первый планер и не один уже разбили).
Когда были закреплены бруски лонжерона, ему поручили подобрать и распилить фанеру, а потом он вместе с другими наклеивал ее по бокам к верхней и нижней полкам лонжерона.
Он только жалел, что не может одновременно быть и там и тут - наблюдать работу краснодеревщиков и токарей. У токарей тоже было интересно: они вытачивали стальные крепления, чтобы закрепить лонжерон к ферме фюзеляжа. Он ухитрялся и тут поотираться и подносил, когда нужно, то крепления, то подкосы.
И опять носил полные ящики опилок и стружек, а вечером подметал в мастерских, в ангаре, затем шел по дорожкам, подбирая просыпанные стружки, окурки, металлические обрезки. И, наконец, оглядев все поле, задвинув двери ангара и наложив огромный замок, падал навзничь на травку перед ангаром, и глаза его сами собой закрывались. Когда он открывал глаза, то видел над собой тихое шевеление звезд. Он улыбался и вновь чувствовал себя свежо и бодро. Он выходил за арку и шел в поле. И, окончательно устав, возвращался в мастерскую и падал на нары. Запахи свежеструганного дерева, клея дурманили его, и засыпал он крепким, счастливым сном.
В ночь перед тем как идти на комиссию, он вдруг проснулся и ясно, совсем не сонным голосом сказал в темноту:
- Ведь завтра мне на медицинскую комиссию! Теперь уже не завтра, а сегодня. - И он ощупал свои руки, грудь, помял лицо, как бы удостоверяясь, что он здоров и все члены целы.
Он уже как бы заранее знал, что все тут у него обойдется хорошо, еще до того как стал он перед длинным столом и доктора глянули на него оживленно, видя стройного, жилистого, загорелого парня с веселыми, дерзкими глазами.
Такой же ясный, верующий стал он перед мандатной комиссией, готовый отвечать на любой вопрос, а если надо, то и рассказать, как давно мечтал он попасть сюда, что строил колесницу под парусом, - он и об этом готов был рассказать, если спросят. Но тут ему сказали "нет". То есть не сразу, ему-то как раз ничего и не сказали, он уж после узнал.
А до того как узнать, он просидел на крыльце широкого кирпичного особняка часа два или три, пока не разошлись все до одного члены комиссии, - тут он поднялся и вошел в здание. В коридоре возле списков толпились ребята. Он просунулся поближе к доске, пробежал список глазами, но не увидел своей фамилии. Он отошел в сторонку, дождался, пока ребята разойдутся, и опять подошел и стал читать про себя каждую фамилию. Его фамилии не было.
Он вышел на крыльцо и сел. Ждать уже было нечего, но он чувствовал сильную усталость.
"Почему, ну почему? - думал он. - Почему я такой несчастливый? Ведь у других все получается. Вот Горненко…"
Сын кузнеца в паровозном депо, Горненко закончил семилетку и поступил в ФЗО "Вулкан", а после учебы работал помощником машиниста. Потом его направили во Всесоюзную летно-планерную школу в Феодосию, а теперь он вернулся на Урал начальником летно-планерной станции. Пока Якуб работал в земотделе, пока мучился и страдал, выдумывая, строя колесницу под парусом, его сверстники занимались таким восхитительным делом. Он запоздало чувствовал небрежение, обиду, почти ненависть к городку, в котором ему суждено было родиться. Проклятие принадлежности к городку, оказывается, уже висело над ним с самого рождения.
Он, казалось, был отрешен от всего, что не относилось к его поражению. Странное оцепенение охватило его, и он, наверное, мог бы просидеть здесь и весь остаток дня, и вечер, и ночь. Но что-то словно подтолкнуло его, и он поглядел на часы: не опаздывает ли на планедром, ведь сегодня рулежка и надо выкатывать АК-1, а потом с ребятами из стартовой команды тянуть концы амортизатора.
Он побежал по жарким улицам города и полем бежал - до самого планедрома.
Возле ангара он столкнулся с Горненко.
- Ну? - сказал тот.
- Меня, кажется, не приняли, - сказал он как бы между прочим, не глядя на Горненко, а выискивая глазами ребят из стартовой команды. - А что, будет сегодня рулежка? - спросил он.
- Да, - сказал Горненко, удивленно глядя на него. - Слушай, - сказал он минуту спустя, - нынче поступает много ребят с железной дороги, заводских много, ты понимаешь? Но этот год может оказаться небесполезным для тебя. Как ты сам думаешь?
Наконец до него дошло.
- Так, значит, я остаюсь? Значит, я не поеду в Маленький Город?
- Дмитрия мы со временем переведем инструктором, - продолжал Горненко. - Может быть, тебя сделать хозяином ангара? Ты будешь делать то, что и делал, получать ставку сторожа. Тебя это не обижает?
- Что вы! И я, значит, остаюсь в стартовой команде?
- Ну конечно, - сказал Горненко.
- Так… будет сегодня рулежка? - почти крикнул он.
Горненко рассмеялся.
А он побежал в ангар, крича ребятам: - А ну, давайте, братцы, пошли! Поживей! - и они вытолкнули планер, подкатывать стали на стартовую площадку. Пока ребята закрепляли хвост, он уже накинул на пусковой крючок кольцо и побежал, волоча конец амортизатора.
И этот, и последующие дни они занимались "рулежкой" - стартовая команда тянула концы, инструктор командовал "старт", и планер устремлялся вперед, они едва успевали отбежать в сторону и видели планер в хвост - как бежит он, кренясь то одним, то другим крылом.
Интересно. И все же ребятам, кажется, наскучило это занятие. Им хотелось летать, но Горненко говорил непререкаемо:
- Надо научиться держать крыло. Балансировать, балансировать!
Однажды Дмитрий сказал:
- Сегодня, кажется, я пробежался почти без крена. Так что балансировать я умею, а?
- Да, - согласился Якуб. И вдруг, подавшись к Дмитрию, заговорил горячим, умоляющим шепотом: - Тебе осточертело рулить и рулить, а я… ты меня пойми, Дмитрий, я ведь тоже смог бы не хуже. Ведь это ж вроде как шкоты травить… позволь мне, а? Вон Горненко оставляет меня здесь, значит, надеется…
Назавтра они вдвоем уговорили инструктора, и место за рулем занял Якуб. Вот ребята похватали концы и побежали увесистой рысью, затем точно щелкнула команда: "Старт!" - и надо было моментально отсоединить замок, а он медлил, так что планер все еще стоял закрепленный на стоянке, а ребята все бежали, и амортизатор растягивался все сильнее, Наконец он двинул рычажок, планер оторвался и побежал. Ребята кинулись врассыпную, планер бежал дальше, дальше, и, прежде чем он оторвался от земли, Якуб с ужасом и ликованием подумал: "Я лечу!.." Поле качнулось перед его глазами, качнулось небо, и вдруг машина сильно накренилась, затем резко завалилась на другой бок - земля, кажется, загрохотала, приблизясь к его глазам. Он услышал треск ломаемых планок и реек, скрежет проволоки, что-то оборвалось, шаркнуло напоследок по земле и остановилось. И в наступившей тишине он услышал точно звуки пронзительной боли в правом бедре.
Но когда ребята подбежали к нему, то не увидели в его глазах боли; ни боли, ни испуга, ни раскаяния и стыда - а только возбуждение, упрямство, которое тушевалось выражением удовлетворения, почти счастья. Когда ребята, кое-как скрепив остов планера и сложив в кабину осколки, приготовились тащить машину к ангару, а он стоял в стороне, поддерживаемый с боков инструктором и Дмитрием, тут кто-то сказал:
- К тебе приехали. Слышь, тебя спрашивают.
И он увидел: стоит приземистый человек в тройке, фетровой шляпе, подняв на уровне груди руку, между пальцами дымится папироса, за спиной приземистого человека - парнишка с громоздкой треногой.
- Моя фамилия Фараонов, - сказал человек, - я из "Городского листка". Я должен снять тебя. - И тут же парнишка выставил вперед треногу.
- С чего это вы вздумали? - прошептал он спекшимися губами. Боль захватывала все его члены, и теперь он уже не помнил, где она возникла впервые.
- Мы должны пропагандировать летное дело, - сказал Фараонов. - Ты учти, приятель, ты - первый из горожан, поднявшийся в небо. Эй-эй, - закричал он ребятам, - вы не трожьте ее, пока машина совсем не развалилась! - Он рассмеялся и, подбежав к ребятам, стал отталкивать их от останков планера. Потом он стал оглядывать Якуба с такою профессиональной проницательностью, что совсем не замечал его внутренних страданий. Он только видел, что Якуб в простой рубахе с закатанными рукавами, в мятых брюках, простоволос.
- Может, у тебя гимнастерка есть? Или сапоги? Или очки, а?
Ребята уже похихикивали, но потом притащили очки, буденовку с голубой звездой - это была буденовка инструктора. Дмитрий с инструктором, поддерживая его по бокам, помогли ему напялить на голову буденовку и нацепить очки. Потом изобразили дружеское объятие втроем, и в этот момент Фараонов щелкнул аппаратом, затем стремительно собрал треногу и подхватил ее под мышку.
- Пару слов для читателей городка!
- Можете писать все, что угодно. Не пишите только, что это я свалился вместе с планером. Опустите меня… - прошептал он из последних сил.
Товарищи мягко опустили его на траву, он лег, закрыл глаза, и в ту же минуту ему показалось, что он умер.
10
А потом он вдруг объявился в городке. Пока он медленно, колченого шел по перрону, брал у лотка пирожки с требухой и стоя ел, пока спускался в котловину, где лежал городок, от дома к дому, опережая его, летела вдохновенная молва: "Ему оставалось учиться еще года полтора, а ему, значит, невтерпеж стало - и он сел в эту дымную машину и полетел. А машина, как на грех, застряла в густом облаке и ни туда, ни сюда. Весь бензин отработала, а потом грохнулась. Надо быть нашей породы, чтобы с такой высоты свалиться и не отдать богу душу! Он только покалечил ногу, и теперь нога у него сантиметров этак на десять короче. Но и с такой ногой, хе-хе, можно будет шить шапки! И наплодить с пяток будущих шапочников или лошадников вместе с Хеметовой дочкой - это можно делать и с короткой ногой…"
Он заявился в дом к Хемету как ни в чем не бывало, С собственным отцом было порвано давно и безвозвратно. Он вошел в переднюю, коротко поздоровался и, не задерживаясь ни на миг, двинулся в комнаты и в угловой, точно ведомый запахом младенца, нашел своего сына.
- Похож, - сказал он, глянув на спящее личико ребенка, как будто до этого еще сомневался в том, что это его сын, а тут наконец признал: да, мой.
Спортсекции теперь назывались Осоавиахимом, и опять он здесь стал за главного, и опять вокруг него собиралась ребятня, и опять он забывал о существовании Айи и ребенка, дневал и ночевал на бывшей усадьбе хлеботорговца, не замечая, как терзается противоречиями неуемный городок.
Когда он удрал в первую же ночь после свадьбы, городок возмутился таким кощунством, как если бы Айя была его, городка, дочерью. Когда бы сотни глаз его глянули одновременно на Якуба, он был бы испепелен ненавистью. Но он был далеко, а Айя продолжала жить среди них - Айя, знаменующая их позор и слабость, - к ней относились и как к отступнице, позволившей себе грех с проклятым инсургентом, и как к жертве, потерпевшей от негодяя. Ее пока что мало беспокоило мнение городка, а Якуб недосягаем был для горожан, в чем с непререкаемой точностью убеждала фотография в "Городском листке". Он стоял в буденовке со звездой, в рубахе с подвернутыми рукавами, в пилотских очках, а рядом явно было обозначено крыло планера, острым концом обращенное к небу. И облачко было ухвачено. Легкое, перистое, оно висело над его головой, застывшее с манящей легкостью, как бы готовое в любую минуту откачнуться и поплыть, когда струи воздуха двинут его… Она терпеливо сносила насмешки и сама смеялась над дремучим невежеством, пустопорожней молвой и, может быть, завистью.
И вдруг он возвращается с почерневшим от горя и телесных страданий лицом, хромой, навсегда распростившийся с мечтой о небе. И городок, как будто забыв, что вчера только проклинал его за побег и приобщение к чуждой, неведомой им жизни, сегодня самолюбиво вопрошал: почему он вернулся? Значит, у него не хватило ума и достоинства представлять нас там? И зачем только он поспешил прежде времени сесть в эту трескучую машину? Городок видел теперь в Якубе незадачливого своего сына, познавшего чужую, не принявшую его жизнь и приобретшего печальную загадочную судьбу. Почему он, усталый, истерзанный болями, не живет в семье? Ведь он прямо с вокзала пошел в Хеметов дом, чтобы только глянуть на ребенка… Поглядеть-то он поглядел, но тут же и сказал: "Кого это мне подсунули? Ведь это не мой сын".
Про нее пели скабрезные песенки, улюлюкали вслед, говорили, что ежели она останется жить в городке и учить их детей, те скоро научатся в подолах приносить неведомо чьих отпрысков. Что касается песенок и молвы, тут ничего не изменилось, так было и прежде, когда Якуб запропал в большом городе. Но его равнодушие к ней и ребенку, какая-то беспредметная надежда на реванш, какое-то злобное вдохновение - все это пугало ее, лишало сил и грозило неверием.
И однажды, оставив ребенка у родителей, она уходит из городка. Она не таясь уходит, зная, что недреманное ухо городка, его зоркий каверзный глаз - все видят и все слышат. Изгибаясь под тяжестью ноши, идет она по пыльной улочке, подымающейся к вокзалу, слышит тарахтение повозок за спиной, смешки, щелканье кнута, ее обдает запахами конского пота, сыромятной упряжи, самогонного перегара…