В середине мая за мной приехала бабушка. Родители должны были ехать в дом отдыха неделей позже. Они провожали нас с бабушкой. Отчим помог бабушке взобраться по ступенькам в тамбур, провел в вагон и нашел нам место. Мама окликала меня, пока я шел за бабушкой и отчимом, окликала робко, с грустными и безнадежными интонациями, а я только задерживал шаги, чтобы продлить мстительное наслаждение слышать ее кроткий, покаянный голос. Они так легко согласились оставить меня!
Когда поезд тронулся, бабушка подошла к окну. Я выглянул из-за ее плеча и увидел их, идущих по перрону вслед движущемуся поезду. Они шли, будто их тянули вперед, вниз, к серой тверди бетонки, их собственные тени. Потом они отстали, разом остановившись, и как-то стыдливо взялись за руки. И тут мне стало так жалко их, что я чуть не заревел. Я чувствовал себя куда богаче и тверже, чем они, у меня была моя бабушка, которую я любил без памяти, и она меня любила, и мы никогда не ссорились, не знали взаимного отчуждения.
Мы приехали в городок в полдень. Бабушка, приложив руку козырьком ко лбу, оглядела привокзальную площадь и едва заметно ухмыльнулась. Она, пожалуй, выглядывала отца. Потом мы сели в автобус и поехали по колдобинам узких улиц, в окна резкими порывами залетала пыль и запахи цветущей сирени, ветки желтых акаций скреблись в стекла, точно кистью смазывая яркую суматоху в автобусе; но когда отлетала их мимолетная тень, в автобусе становилось еще ярче. Я вспомнил, как прошлой осенью мы с Алешей и его тетей возвращались с вокзала. И подумал: у Алеши есть его тетя, а у меня бабушка.
И вот мы входим в наш двор, и отец сбегает с крыльца, широко раскинув руки, и забирает в объятия бабушку. Потом он схватывает меня под мышки, вскидывает над широким восторженным лицом, и я успеваю заметить скоротечное изумление на нем: видно, отца удивило, какой я легкий. Билял и Апуш стоят поодаль и со сдержанным любопытством наблюдают за нами. Отец, слегка помешкав, подталкивает меня к братьям. Я подхожу к ним и здороваюсь. Апуш хихикает, дружелюбно пхает меня в живот кулаком и говорит:
- Ну и долго же тебя не было, стерва!
- Мы тебя ох и ждали, - смущенно признается Билял. - А я уже в омуте купался.
Оглянувшись на покашливание отца, я вижу его хмурый взгляд.
- Ну, вы! - говорит он мальчишкам. - Смотрите у меня! А этому Апушу не мешало бы язык укоротить.
- А что я такого сказал, - с наглой наивностью говорит Апуш. - Ты и сам иногда такое завернешь…
- Ну, вы!.. - опять он говорит.
И вот потекли день за днем, теплые, как вода на июньских плесах, пахучие, цветные, с некоторой пока еще приятной оскоминой от постоянной нежности отца.
Вот утро, я стою в майке, в сандалиях на босу ногу у стены клети, где уже раздвинут туманец утра и солнышко потихоньку пригревает, от акаций, осыпанных росой, летит прохлада - я стою и вижу в просвете между кустами, как выходит на крыльцо отец и окликает меня глуховатым от нежности голосом. Но я молчу. Опять он зовет, и уже по голосу заметно, что он увидел меня. Наконец оба вскрикиваем с хохотом, он хватает меня за руки, тормошит и ведет со двора.
- Купаться, купаться! - смеется он.
На берегу дедушка поит коня. Гнедой напился, но еще медлит над водой, сбрасывая с губ звенящие яркостью капли, и копыта его от долгого стояния погружены в мокрый песок. Гнедой тихо ржет, отец треплет его за холку и предлагает дедушке искупать коня. Дедушка протягивает повод, и отец начинает поспешно раздеваться, не выпуская уздечки из руки. По мере того как одежды слетают с него, я все круче отворачиваюсь. Оглянувшись через минуту, я вижу его, голого, верхом, он медленно направляет гнедого в воду. Почти до середины реки коняга идет, бухая копытами, затем оба враз погружаются так, что только голова гнедого вскинута над матовым надводным туманцем.
Поплавав, отец возвращается на берег и спрыгивает с коня. Мокрый торс коняги блестит на солнце, судорогой мышц он стряхивает веер брызг. И вдруг коняга кажется мне голым. Он знает свою прекрасную наготу, каждая мышца в нем напряжена и играет горделивой радостью, он подбирает поджарое брюхо, и между массивными светящимися бедрами вздрагивает загадочной и стыдной чернотой бугорок.
Я захожу по колена в воду и умываюсь из ладоней. Галька шевелится под моими ступнями, щекочет, вода обтекает ноги, заставляя трепетать все тело и требуя моей наготы. Но я пугаюсь студеного прикосновения и выскакиваю на берег. Я вижу, как дедушка уводит коня вверх по горе, и на влажном крупе коняги играют солнечные блики. А мы с отцом идем ниже по течению до брода, переходим на противоположный берег и шагаем дорогой, на которой пыль еще прохладна и тяжела, из канавок торчат плотные кустики типчака, стебли которого на взгляд зеркально гладки и только пальцам доступна их шероховатость. Типчак ни за что не вырвать из плотной, почти закаменевшей почвы, но можно присесть над ним и долго следить, как по длинным извилистым листьям с глубокими продольными полосками пульсирует вроде бы изнутри, а на самом деле поверху, по невидимым глазу шероховатостям солнечный свет.
Мятлик клонит к тебе пирамидальную метелку, узкие, еще у́же к верху долгие листочки с притупленным у окончания язычком покачиваются не от ветерка, нет, а словно бы от движения роста соседних трав…
От запахов покруживалась голова. Я хмелел, уставал, и отец подымал меня на руки и нес, я близко видел его запрокинутое загорелое лицо с брожением густого румянца под крепкой кожей, его рассредоточенный от нежности взгляд, обращенный в никуда или, может быть, только в небо. Я не считал зазорным покоиться на его руках, а он, исполненный ласки, и подавно не замечал, что я уже не ребенок.
Через каждые два дня бабушка запрягала гнедого, и мы ехали в колхоз за кумысом. Я ложился навзничь на телегу, белые, с синевой, облака покрывали меня, со всех сторон обтекал теплый воздух, и время отдавалось мне щедро, неизбывно, не тормоша суетой и спешкой. Я был ленив и добр, только плакал иногда от такого обилия времени, от полноты покоя и безмятежности - и уставал, усталость возвращала меня в реальные границы бытия, я слегка приподымал голову и просил:
- Бабушка, расскажи.
Бабушка оборачивалась и кивала мне с улыбкой. Она рассказывала о девочке Нафисэ, которая шла чистым полем и несла в узелке еду, кажется, родителям, работающим в поле. И какая-то беда ждала девочку. Вот идет она, а птаха спрашивает: "А куда ты идешь, Нафисэ, а куда ты спешишь?" - а девочка отвечала: "А иду я к воде, где играет камыш". А птаха всезнающая: "Не туда ты идешь, где играет камыш. А на гибель, на гибель свою ты спешишь". Нафисэ между тем продолжает путь, и то одна, то другая птаха спрашивает ее, и девочка отвечает им. Вопросы и ответы бабушка пропевала много раз.
Помню, и прежде, когда я был совсем маленький, бабушка просто, обыкновенно рассказывала и пела суровые сказания и с той же обыкновенностью преподносила лихие житейские истории, в которых смерть была одним из действующих лиц, не более. Смерть вознаграждала обиженного, смерть восстанавливала честь семьи, смерть наказывала нечестивца или злодея, смерть помогала выявить в прежде незаметном и неприятном человеке какие-то добрые качества. И образ девочки Нафисэ, которая шла на верную гибель, делал все вокруг ближе, дороже, возвышалась цена такой вот чистой душе, какой была Нафисэ, цена всему живому, тебе самому, слушающему рассказ о ней.
Отношение к смерти в городке было не то чтобы легким, а трезвым, что ли. К старикам, по-моему, жалости как таковой вообще не существовало. Смерть была итогом, поводом, чтобы оглядеть его жизнь и сказать о ней оценочные слова. Не жалели и младенца - он, во-первых, ушел безгрешным, во-вторых, он взял так мало родительских трудов. Но жалели подростка: иное дело, если бы умер младенцем, а то ведь ему было уже четырнадцать, или пятнадцать, или шестнадцать лет.
…Какая же беда грозила девочке Нафисэ? Идет она, идет… и время не тормошит суетой и спешкой, не больно от смены часов, от неуклонного продвижения солнца, от смены ветров, облака исчезают и нарождаются новые, запахи трав облекают ее всю в теплое и горьковатое, как молоко, которое она пьет, роняя капли с губ в зеленое колебание белой полыни с пирамидальными метелками, а птаха сглатывает капли молока и на клюве у нее остаются паутинистые волоски… "А куда ты спешишь?" - потрескивают колеса на твердой дороге, всхрапывает лошадь, и влага летит с ветром прямо в лицо…
- Тпру-у, - говорит бабушка.
Я открывал глаза и видел чистенький белый домик, поодаль - загородку, за которой ходили кобылицы с шелковистыми спинами и живые хрупкие жеребята хороводились глупо и безмятежно. В белом домике нам наполняли бидон, потом мы пили по большой чаше кумыса и, посидев в прохладе на порожке, отправлялись обратно. Я сидел, свесив с телеги ноги, порыгивая кислым и пряным, слушая, как наполняется хмелью голова, и опять ложился на сенную, прогретую солнцем подстилку и дремал до самого городка…
Так вот окреп я немного, и хотя внешне я был длинен и тощ, с узким бледно-матовым лицом, но силы прибавлялись во мне, и не так пасмурно было на душе.
6
Еще одно лето в городке.
У меня тогда еще было предчувствие, что это мое последнее лето здесь, но в том предчувствии не было ничего удручающего. Я закончил школу, жаждал перемен, я был заносчив и пренебрежителен к тому, что окружало меня прежде. Отец в то лето был особенно ласков и проводил со мной целые дни. Он прожил жизнь, а моя только начиналась, и он, казалось, решил употребить остаток своих дней на то, чтобы ввести меня в ярмарочный сумбур бытия. Он знакомил меня со своими бесчисленными приятелями, а приятели у него были люди заметные: инженеры кожевенного завода, учителя, агрономы, ветеринары, один психиатр - безусый, с горделивой бородкой, умеющий делать сумасшедшие глаза.
Но особенно дружен был отец с одним из них, главным агрономом районного сельхозуправления. Агронома звали Табрис, как одного нашего дальнего родственника. У него была ужасно толстая жена и грациозная зеленоглазая дочка, выпускница школы.
- О! - говорил отец. - Табрис знаменитый человек. Он когда-то выращивал в наших местах арбузы. В Логах жили болгары, которые поделились с ним секретом.
Гуляя по городку, мы заворачивали на ту улицу, где стояло здание сельхозуправления. Стоило мне сквозь мою рассеянность заметить каменную стену с витой железной решеткой вверху, я уже знал: вот пройдем вдоль стены, завернем возле кружевной водосточной трубы и выйдем к крыльцу из разноцветных шлифованных камней. Мы входили в здание и мимо витых, с лепкой, дверей проходили в кабинет главного агронома.
- Я готов, я готов! - такими словами встречал нас Табрис. Его вздернутый красный нос шумно втягивал воздух, он возбужденно потирал волосатые и крапчатые руки. Он был полон решимости научиться ездить на веломотоцикле, отец брался его научить. - Я готов! Вечером мы встречаемся.
Вечером мы идем на набережную, широкую, пыльную и заросшую травой, как поляна. У одинокого карагача стоит с веломотоциклом главный агроном. Веломотоцикл новый, что называется, с иголочки, но на боках видны царапины и вмятины, на которые со вздохом поглядывает обладатель этой сверкающей никелем машины. Он с надеждой смотрит в глаза Якубу.
- С чего же мы начнем? - заискивающе спрашивает он.
- Начнем с того, что ты сядешь, - отвечает отец. - Сядешь и начнешь крутить педали, как на обычном велосипеде.
- О, если бы я когда-нибудь крутил педали! - отчаянно произносит Табрис.
Якуб озадачен. Он не скрывает своего презрения к человеку, который не умеет ездить на велосипеде. Наконец он решительно говорит:
- Да, мой друг, надо начинать с велосипеда! - Он машет рукой дочери агронома, которая невдалеке разъезжает на дамском велосипеде. Ляйла лихо подкатывает, спрыгивает с велосипеда, подол ее платьица взлетает над круглыми коленками. Она смеется, подталкивая велосипед к своему отцу.
- Проще простого, - говорит Якуб, - ты садишься, с нашей, конечно, помощью, а мы тебя толкаем. Велосипед, конечно, будет крениться вправо и влево. А тебе остается только поворачивать руль туда, куда будет падать велосипед.
Табрис садится, поддерживаемый нами, мы толкаем его сзади, причем отец обеими руками упирается в его широкий, обвисший в седелке зад. Бежим. Вдруг резкий поворот, на миг машина отрывается от нас, а в следующий миг летит в пыль. Но Табрис тут же вскакивает и кричит жизнерадостно:
- А ничего! Я думал, это страшнее. Давайте еще.
- Только не поворачивай резко, а плавно, плавно…
Опять агроном садится, а мы толкаем велосипед, и несколько метров машина скользит прямо. В стороне хохочет Ляйла.
- Скажите… чтоб-боб-боб!.. - кричит Табрис и тут же вместе с велосипедом валится набок. - Я говорю, пусть Ляйла убирается прочь. Прочь, прочь, ты мешаешь нам!
- Я не буду смеяться, - оправдывается Ляйла.
И все начинается сначала. Дело в общем-то нехитрое, и, пока мы его толкаем, Табрис едет, руки его машинально манипулируют рулем. Но стоит ему осознанно повернуть руль, как он летит вместе с велосипедом наземь. Но ведь он еще ни разу не крутанул педали - что еще будет!
- Отдохни, Табрис, - говорит отец, но я вижу: ему самому нужен отдых. Легко ли бегать с его-то ущербной ногой! Пока Табрис внушает дочери, как мешает ему ее смех, отец мне шепчет: - Похоже, что он так и не научится ездить.
- Давай так и скажем, - предлагаю я.
- Нет, - не соглашается отец, - мы все-таки его научим. Но, ей-богу, хорошим ездоком он не будет. Слушай, Табрис! - кричит он. - На сегодня, пожалуй, хватит. - И на возражения агронома отвечает: - А ты выбери чуть покатую горку и катись с нее потихоньку. И рули, рули!
Зеленоглазая Ляйла укатила на своем велосипеде куда-то в улицу, Табрис берет веломотоцикл и тащит его во двор. А мы с отцом отправляемся домой.
- Тебе полезно было бы кататься на велосипеде, - говорит отец. - Это очень развивает мышцы, дыхание. Нет, нет, тебе определенно надо кататься на велосипеде!..
В сарае у дедушки стоял его велосипед, еще довоенное приобретение, вот его-то он и стал приводить в порядок. Шины от продолжительного пребывания на холоде потрескались, камеры худые - видать, Апуш ездил не накачав шины - их истерло ободом. Колеса "восьмерили", и отец правил их, кропотливо подтягивая спицы каждую в отдельности. Пожалуй, возиться с велосипедом ему было интересней, чем учить езде Табриса. Но между тем он не пропускал ни одного дня, чтобы не позаниматься с этим увальнем. Я спрашивал:
- Почему тебе обязательно хочется научить его ездить на велосипеде?
- Не я хочу, а он хочет, - отвечал отец. - Но, если говорить правду, мне и самому любопытно: смогу ли я такого тупицу научить. - Он смеялся, однако считал нужным пояснить: - Он только в этом деле тупица. А что касается агрономии - светлая голова, культурнейший человек! Он вывел новый сорт безостой пшеницы, она, кажется, так и называется "Табрисова". А дочку его видал? - вдруг спрашивал он. - Это создание сравнится разве что только с безостой пшеницей - порода! - ей бы тоже присвоить имя, однако не такое грубое - Табрис.
Наконец велосипед был починен, и однажды на набережную мы выехали вместе. Я сидел на раме и чувствовал на затылке его жаркое, задышливое дыхание. Возле одинокого карагача по обыкновению мы увидели Табриса с его веломотоциклом, невдалеке раскатывала на дамском велосипеде Ляйла. Я устыдился, представив нас со стороны: длинный, изогнутый, как аршин, оболтус на раме и отец, с его широким, налитым кровью лицом, усердно нажимающий на педали.
- Хватит, ну, хватит же, я сам пойду, - бормотал я, однако отец и не подумал меня отпустить. Мы подкатили к Табрису, поздоровались, и он тут же стал было подзывать дочку, но отец сказал торжественно:
- Сегодня, мой друг, мы пересаживаемся на веломотоцикл! Все так же, как на велосипеде, только переключай скорости. А их у нас всего две. Ты, пожалуйста, не мешай нам, сынок. Покатайся на просторе, - и он махнул рукой туда, где весело и легко рулила Ляйла. Но я не поехал к ней, а стал кружить вокруг карагача. Вскоре ко мне подъехала Ляйла.
- Давайте поменяемся велосипедами? Я ужасно не люблю дамские велосипеды.
- Насовсем? - сказал я, скорее всего, машинально.
Она засмеялась:
- Я прокачусь и тут же верну.
- Я только хотел сказать… не очень-то интересно на такой развалине кататься. - Я солгал, наш велосипед совсем не был развалиной.
Она взяла мой велосипед и, слегка разогнавшись, по-мужски вскочила на седелку. Объехав вокруг дерева, вернула мне.
- Спасибо. Ой, смотрите, смотрите, он поехал… он едет!..
Действительно, ее отец ехал, растопырив локти и непрестанно газуя, клубы дыма из выхлопной трубы почти закрывали его. Позади бежал мой отец и что-то отчаянно кричал. Наконец машина заглохла, стала. Отец взял ее у Табриса и стал заводить. Мы с Ляйлой подъехали к ним. Отец мой истово внушал:
- Не надо было газовать без конца. Едешь на первой и так газуешь. Ну, я думаю, ты растерялся.
- Точно, - подтвердил Табрис, - я растерялся. Но между тем я проехал метров сто!
Машину они так и не завели и решили заехать во двор и заняться починкой.
- Дети, - сказал торжественно мой отец, - мы оставляем вас! Развлекайтесь на здоровье!
Табрис неодобрительно нахмурил брови, однако не произнес ни слова. Они потащили поломанную машину во двор.
А черт с ними со всеми! Я медленно поехал прочь и, честное слово, в какой-то миг совсем забыл о том, что рядом Ляйла.
- Куда же мы поедем? - услышал я.
- Куда? - Я растерялся. Я не хотел никуда ехать, катание как будто бы осквернено предыдущим. Я затормозил, потом спешился.
- Верно! - одобрила она, в тот же миг соскакивая с велосипеда. - Можно пройтись по берегу. - Она указала в сторону собора на берегу, а там уже начиналась степь, и речка втекала в ее желтое колыхание. - Только иногда к берегу подплывают ондатры, а я ужасно их боюсь.
- А что, эти ондатры выскакивают и на берег?
- Не знаю. Но когда они плывут с ощеренными зубками!.. - Она приостановилась, поглядела на меня мягко: - Давайте будем на "ты"?
- Давайте.
- А ты опять сказал - давайте. - Она засмеялась. - Ты куда будешь поступать? В политехнический?
- Я хочу служить в армии, - сказал я.
- В морской авиации?
- Нет. Это пока тайна. - Я и сам еще не знал, где именно хочу служить.
- А-а, - сказала она вроде понимающе. - У нас один мальчик поступает в высшее авиационное. А знаешь, кем я хочу быть?
- Продавцом? - Мне представился сияющий магазин, и за прилавком она в ладной, красивой форме продавщицы.