Волга матушка река. Книга 2. Раздумье - Федор Панферов 6 стр.


- Неужели вы не понимаете, что своими "звездами" и "колосьями" нарушаете общий план? Говорить с вами с глазу на глаз больше не буду. Не исправитесь, позову на правление, - твердила Мария Ивановна.

Василий Пряхин росту, пожалуй, такого же, как и его брат Егор, но отличается от последнего тем, что переполнен жирком. Этот жирок желтовато светится всюду: на шее, щеках, как у откормленного годовалого поросенка.

Сейчас Василий Пряхин стоял, небрежно распустившись, и в упор, нахально смотрел на Марию Ивановну, говоря глазами:

"Чего рыпаешься? Захочу - мигом моя будешь".

"Вот сволочь!" - почему-то впервые обругал Василия Иннокентий Жук. Может быть, потому, что Мария Ивановна его заместитель и Василий своим циничным отношением к ней оскорбляет и его, председателя колхоза? Ну да, поэтому. И он гневно громыхнул басом:

- Василий! Ты чего раскорячился?

- А что? - встрепенувшись, вскрикнул Василий, и жирок с него стал стекать, будто тесто: образовались щечки, мешки под глазами, даже шея, и та книзу набухла.

- С тобой говорит мой заместитель, лицо избранное, облеченное доверием всех колхозников, а ты корячишься, черт бы тебя сожрал с потрохами!

Мария Ивановна повернулась к председателю, и в этот миг под платьем так резко выделилось ее красивое бедро и нога, что у Иннокентия Жука мелькнула мысль:

"Мать-то какая дремлет!"

У Марии Ивановны неожиданно в глазах вспыхнул женский призыв, и Иннокентий Жук понял, почему он прикрикнул на Василия: в пустом уголке сердца ворохнулось то радостное, что, видимо, давно копилось.

Этого не ждала Катя. Она верила словам мужа: "Устал, измотался" - и надеялась: отдохнет малость Иннокентий и утешит ее.

Глава третья

1

Бережно неся на сердце то теплое, что пробудилось в нем к Марии Ивановне, Иннокентий Жук со строительства коровьего городка заехал во двор при домике с вывеской "Мастерская костяных изделий". Ну, вы, конечно, понимаете, что такую надпись придумал Вяльцев. Что это такое: "Мастерская гребешков и расчесок"? Не кричит! А "Мастерская костяных изделий" - это уже горланит.

Здесь, во дворике, под навесом Иннокентий Жук увидел старушек, вырабатывающих гребешки и расчески всех видов.

Наклонясь к мастерице, Максим Максимович вопрошал:

- А? Чего? Не слышу.

"Все еще притворяется. Зачем?" - подумал Иннокентий Жук и громко поздоровался:

- Здравствуйте, наш драгоценный пролетариат!

Старушки медленно разогнули натруженные за долгие годы спины и весело ответили, уже зная эту шутку о пролетариате:

- Здравствуй, вождь тутошнего пролетариата.

И все весело рассмеялись.

- Чего не хватает вам, наши драгоценности? - уже серьезно спросил предколхоза, не слезая с коня.

- Меду… арбузного, - ответил Максим Максимович.

- Бочоночек прикатят. Еще что?

- Жара. Квасу.

- И это будет, Максим Максимович. Только обернись-ка. Все работницы смотрят: я, что ли, исцелил тебя от глухоты?

- А? Чего? Громче! Не слышу! - спохватившись, прокричал Максим Максимович.

Выехав со дворика, предколхоза проворчал:

- Что это ты, Иннокентий, какой добрый стал? Бочоночек меду, бочоночек квасу - и задарма. Конечно, старушек мы уважить обязаны. Так ты и уважь, а колхозное добро не транжирь.

Подъехав к правлению колхоза, он крикнул в открытую дверь:

- Вяльцев! Прикажи, чтобы отправили в распоряжение Максима Максимовича бочоночек арбузного меду и бочоночек хлебного квасу.

В окне показалась взлохмаченная голова Вяльцева, затем по пояс и он сам с перекошенными на носу очками.

- Чего? Бочоночки меду, квасу? Кто это говорит? - в упор глядя на Иннокентия Жука, удивленно спросил Вяльцев.

- Я. Не видишь, что ли?

- Иннокентий Савельевич? Вижу, да не верю доброте такой.

- За мой счет… доброта.

- А! В таком разе хоть десять бочат отправим.

- Вот научил вас скупости на свою голову, - проворчал предколхоза и добавил: - Я к Егору Васильевичу. Ежели что, ищите меня там.

2

Одобрительно покачивая головой, посмеиваясь, Иннокентий Жук прошептал:

- Какие радетельные они у меня стали, тот же Вяльцев! - и направил коня с главной улицы на боковую… И тут им снова стала овладевай тревога, да такая, знаете ли, что лучше бы и не ведать ее.

В самом деле, что это такое?

В колхозе "Гигант" все на работе, а у некоторых соседей просто беда: уходят колхозники на новостройки, в областной город Приволжск и там "опустошают продуктовые магазины".

"Уходят. Ну, а я - то тут при чем? Мы-то при чем? - размышлял Иннокентий Жук, направляя Рыжика по новой улице, где растут, красуясь красно-пламенным кирпичом, новенькие домики колхозников. - У нас строятся. А у них уходят в город. Отчего так? Конечно, из-за этого и нас потревожат. Аким Петрович Морев, наш секретарь обкома, скажет: "Помогай продуктами, Иннокентий Савельевич: дело-то общее". И правильно. Надо бы нам самим ринуться на помощь. Но к чему лезть наперед? Эдак одному помогай, другому помогай, сам и останешься голеньким, как очищенная рыбешка-плотвишка. Погодим, посмотрим, увидим. Не горит. Да что это ты так судишь, Иннокентий? Горит, не горит. Тебе, что же, пожар нужен? Государственная беда - наша беда".

Рассуждая так, Иннокентий Жук вошел в дом Егора Пряхина, которого навещал почти ежедневно, всякий раз говоря:

- Силища-то какая в человеке. А бессильная. Видно, в нем жилка какая-то лопнула…

А сегодня, когда заиграл май и куры уже купаются в придорожной пыли, Иннокентий Жук с особой тревогой подумал:

"Скоро июнь, затем июль, август, сентябрь, а там чабаны погонят овец на Черные земли. А Егор что ж? Так и будет нутром гнить? Ягненок умрет - и то жалко. А тут человек… Что это я глупость какую порю? Расправит крылья наш орел, Егорушка", - и, присев на табуретку, которая под ним крякнула, Иннокентий Жук только теперь впервые обратил внимание на внутренний вид хаты.

Все-то у Егора крупное, как и он, как и его ребята. Стены из толстых, аккуратно обтесанных сосновых бревен. Пазы основательно проконопачены скрученной паклей. Бревна от времени посинели и кажутся литыми из стали. Табуретки тоже массивные: такой вполне можно убить быка. А стол? Он на толстых ножках, ножки на концах выгнуты, будто копыта быка, и прибиты к полу гвоздями, очевидно для того, чтобы ребята не передвигали его: буйная орава! На стене три карточки. Две - портреты Егора и Клани, третья - групповая, вся семья: дочки, сыновья, а впереди два волкодава - любимцы, прошлой зимой погибшие в борьбе со стаей волков. Над кроватью длинный, толстый кнут - память об умершем отце-пастухе.

"Крепко ты все сколотил, Егор", - подумал Иннокентий Жук и снова посмотрел на больного. Зная любовь знатного чабана к сыновьям, предколхоза заговорил, пытаясь его расшевелить:

- Эх, Егор Васильевич! Ребят-то каких отпечатал: всех в себя! И капли от Клани не взял. - И до боли в душе позавидовал Егору: "Сыны понесут его дела, а я вот бобыль!"

Егор на призыв предколхоза не шелохнулся, не приоткрыл глаз, ни слова не вымолвил.

- Ты вот что, Кланя, - Иннокентий Жук поднялся с табурета, сам похожий на табурет: такой же приземистый, на сильных, твердых ногах. - Ты вот что, Кланя, влей в него литровочку горючего. Марию Кондратьевну слушай: она лепестками разными лечит - вреда от них нет. А к лепесткам-то все-таки литровочку добавь. Поднимется, верю. Не может такой человек прежде время с земли убраться. Не может. А вот с Аннушкой Арбузиной беда похлестче: свалилась Аннушка. Женщина, да еще на сносях, - сообщил он, хотя и знал, что это давно известно не только Клане, но и всему Разлому.

Выйдя из дома Егора Пряхина, Иннокентий Жук сразу почувствовал, как тревоги, большие и малые, о нуждах колхозного хозяйства снова стали полонить его.

Из седьмой отары сообщили: ягнята заболели воспалением легких.

"Дуботол чабан: с жары пригнал овец к колодцу, напоил студеной водой, вот и воспаление".

Надо принимать срочные меры. Иннокентий не счетовод. Тому что? Пало столько-то ягнят - записал. Появилось столько-то на свет - записал. Иннокентию Савельевичу положено срочно скакать на место происшествия, устранить беду.

Или вот пришло сообщение с Черных земель - на строительстве чабаньих точек острая нужда в гвоздях.

А кроме того, завтра утром на берегу озера Аршань-Зельмень собираются на круг чабаны, больше ста человек, - это уж затея самого Иннокентия Жука.

- Затеять-то затеял, а какой пирог получится, не знаю, - шепчет он и садится рядом с шофером в грузовую машину, кузов которой уже загружен ящиками с гвоздями: надо ехать в седьмую отару, а оттуда на прокаленные солнцем, пустынные Черные земли.

Впервые Иннокентий тяжко вздохнул: хоть и на короткое время, но не хочется ему уезжать далеко от Марии Ивановны.

- Хороша! Что и говорить, хороша! - снова прошептал он.

Проезжая мимо, взглянул на домик Анны Арбузиной.

Несмотря на то что солнце уже близко к обеду, домик, казалось, еще дремал: на всех окнах задернуты белые занавески. Но это лишь казалось. Разукрашенный причудливой резьбой, с петухом-флюгером на коньке, домик вовсе не дремал: в нем осела большая беда.

3

Представьте себе на минуточку: в течение двадцати лет растите вы сына, кладете на него все свои силы, все умение, отдаете ему всю любовь и наконец видите - сын крепко стоит на ногах, сильный, румянощекий, волосы на голове пышные, непослушные, глаза разумные и дерзкие… Он уже превосходный инженер, вот уже и женился, вот уже появился у него и сынишка… Замечательно! Теперь вы, родитель, можете передохнуть и жить без тревог и волнений: сын завоевал свое место в обществе. И вдруг: вышел ваш сын со двора завода и попал под трамвай…

Нечто такое же страшное обрушилось и на Анну Арбузину, жену академика Бахарева.

В течение пятнадцати лет она вместе со своими подругами выращивала сад в полупустыне. Пятнадцать лет. Ведь это половина сознательной жизни. Да как выращивала! Сколько вынесла насмешек, подковыриваний, а порою и открытых издевок! Даже в областной газете первое время писали: "В колхозе "Гигант" некая Анна Арбузина решила на каменной глыбе вырастить сад". Да и в самом деле, что такое полупустыня для плодового сада, как не каменная глыба? Земля тут твердая, как чугун. Воды нет. А летом солнце так накаливает землю, что на нее не ступишь босой ногой.

И вот заявился в колхоз некто Василий Чуркин, родственник Анны, человек какой-то вихрастый, горячий поклонник "обновления пустыни". Он несколько лет (думали, умер) пропадал где-то в глубине Черных земель, говорят, вырастил там тутовые деревья, затем с кем-то не поладил и вернулся в родной Разлом. Вернулся и, поблескивая колючими глазами, насел на Анну.

- Уж ежели решили тут с мужем век вековать, обновляй пустыню!

Анна, не грех теперь признаться, даже побаивалась Чуркина: порывистый, и глаза безумные. Поэтому она растерянно ответила:

- Да ведь обновляем… пшеницу по лиманам сеем, кукурузу садим. Небывалое заводим.

- Сад разведи.

- Да что ты, батюшка! Каждой яблоньке водичка нужна, как грудному ребенку молоко матери.

И все-таки она пошла за ним, за Чуркиным: он в долине, видимо, в русле какой-то высохшей древней реки, окаймленной пологими, пустыми берегами, откопал подземный ручеек, построил плотину, и когда в пруду собралась вода, привел сюда Анну и сказал:

- Вот рай земной, сажай тут.

Сказал и опять куда-то скрылся.

И сад вырос на площадке в десять гектаров - масштабность в духе Иннокентия Жука. Яблони, груши тянулись рядами, будто на параде. В весну стволы яблонь наливались такой желтизной, что, казалось, они созданы из пчелиного воска, а к осени ветви никли к земле: на них гнездами висели плоды всех сортов и такого запаха, какой встретишь разве только в Крыму. И каждой яблоне, каждой груше Анна дала название: "красавица", "горбунька", "разлетайка", "барышня", "комиссарша". А сам сад не только Анна, но и вся бригада называла "сыночком".

- Сыночек! Здравствуй! - так каждое утро здоровалась с садом Анна.

О "сыночке" заговорили в печати, в той же областной газете, о нем узнали в Академии наук, но там называли его не "сыночком", а "Аннушкиным садом". Да, сад приносил не только большую материальную поддержку, но и стал гордостью всего колхоза. В споре с соседями, с приезжими горожанами о способах благоустройства колхозного хозяйства разломовцы под конец всегда пускали в ход такой довод:

- А у нас Аннушкин сад, - и тем нечем было крыть.

Так гордились колхозники. Но ведь у Анны с садом связана не только общественная, но и вся ее личная судьба, и потому, когда с садом стряслась беда, Анна переживала ее еще тяжелее даже, чем Егор Пряхин свою беду. Тот сгорал от стыда перед колхозниками, но был уверен, что Кланя примет его "в любом состоянии". А вот "примет" ли без сада Анну академик Иван Евдокимович Бахарев? Анна не знала. Она великолепно понимала, что академик стал ее законным мужем и отцом будущего ребенка не только потому, что ему "на сердце пала красивая вдовушка", а и потому, что эта вдовушка смогла вырастить такой сад. И где?! В пустыне, на земле жесткой, как камень, при свирепых ветрах, что коня с ног валят, при резких морозах и при солнце, накаливающем степи до восьмидесяти градусов.

- На такой земле впору блины печь, - говорят чабаны.

Аннушкин сад еще и еще раз подтвердил убеждение Ивана Евдокимовича, что полупустынные степи Нижнего Поволжья, "этот предысточник суховея, ворота всепожирающей жары, идущей из Среднеазиатской пустыни", можно облагородить и должно облагородить, "иначе Кара-Кумы окончательно осядут в Поволжье". Так писал в своей статье академик и призывал ученых - агрономов, лесоводов, химиков - "выехать на передовую линию огня, если вы на самом деле бойцы, а не оловянные солдатики". И многие ученые действительно выехали вместе с Иваном Евдокимовичем из Москвы: на берегу искусственного озера Аршань-Зельмень основано отделение Академии наук.

В своих задушевных беседах с Анной академик не раз откровенно говорил:

- Ты, Аннушка, сыграла роль последнего толчка в моем решении переехать на передовую линию огня. Конечно, я полюбил тебя еще тогда, в прошлую осень, когда впервые увидел на пароходе… И полюбил, конечно, не просто красивую бабу… В глазах твоих светились гордость, достоинство, ум. Да, ум. Я колебался еще тогда, порывать или не порывать с Москвой. А увидав тебя, подумал: простые люди уже облагораживают степи, сады в них выращивают, а мы, ученые, все еще спорим в Москве… о проблемах… И твоя чаша весов перевесила. Среди моих теоретических противников есть и такие пошляки, которые вмиг загорланили: "Бахарев влюбился в красивую вдовушку, потому и укатил в полупустыню, к бабе на кровать". Нет! И к тебе, Аннушка, но и к твоему саду, к великому делу рук и ума твоего.

И по-хорошему хвастался, ощупывая на себе мускулы:

- Смотри, около тебя в степи какой я стал - твердый. А там, в Москве, рыхлость одолевала.

И вот сад был неожиданно порушен…

В марте же месяце, когда под броней льда погибла отара Егора Пряхина, лед обрушился и на Аннушкин сад. Сначала сучья плодовых деревьев покрыла, как замазка, студеная изморозь. Она сыпалась беспрестанно в течение дня и ни у кого не вызывала даже незначительной тревоги. Ну, сыплет и сыплет. Шут с ней. Но на следующий день ударил мороз, и кашица изморози вдруг превратилась в лед. Под тяжестью этой ледяной брони стали отламываться сучья, и к вечеру на месте Аннушкиного сада торчали как попало заостренные стволы деревьев.

На все это смотреть было так же тяжко, как на поле, заваленное трупами убитых. Но еще тяжелее смотреть на такое поле матери, когда она тут же видит и своих сыновей. Так смотрела и Анна на порушенный сад: пятнадцать лет труда, принесшего и ей и ее бригаде народную славу, рухнули в течение двух дней.

И Анна слегла.

Она слегла не сразу: недели две бродила по комнатам, по двору, совалась то в курятник, то на погребицу, погруженная в такое глубокое раздумье, как будто потеряла самое главное, самое важное и не знала, где искать. На обращения к ней соседей отвечала глазами: "Не тревожьте меня". А на вопросы Ивана Евдокимовича отзывалась строго, даже грубо.

- Что с тобой, Аннушка? - спрашивал он.

- Плясать, что ль, мне? - И только однажды сказала: - Баба осталась.

- Баба? Что за баба?

Она некоторое время думала, затем еле слышно добавила:

- Знаю, не пустая баба тебе была нужна, а с приданым.

- Это еще что?

- Приданое мое - сад. Его нет, и ты отвернешься, - и вдруг, побелев, упала навзничь, словно кто с тычка ударил ее кулаком в лоб.

Иван Евдокимович понял: страдание, принесенное гибелью сада, боязнь, что теперь он покинет ее, - все это вместе и свалило Анну.

- Аннушка! Глупенькая! Ведь духовный-то сад остался в тебе, - растерянно говорил он, сидя у ее постели.

Анна смотрела пустыми глазами куда-то в потолок, временами что-то шептала или отчаянно, испуганно вскрикивала, точно ее толкали с обрыва.

А к вечеру температура подскочила до сорока, и Анна заметалась, взмахивая руками и тяжело дыша, будто стремилась вынырнуть со дна глубокой реки. Тело у нее горело, даже блуждающие глаза - и те, казалось, охвачены пламенем.

Мария Кондратьевна определила:

- Малярия, да еще тропическая. Болела ею Анна в прошлом году. Тогда хиной отходили. А теперь? - И положила руку на вздутый живот Анны, в котором жил и развивался плод. - Душевное потрясение ослабило организм, и враг - микроб тропической малярии - заработал.

Вот это Мария Кондратьевна сказала академику и стала продумывать, чем и как лечить:

- Хина? Сальварсан? А ребенок? Без него, конечно, сальварсан, конечно, хина, даже синька. А как быть, чтобы и больную вылечить и ребенку не повредить? - И Мария Кондратьевна приступила к лечению, осторожно комбинируя лекарства и больше надеясь на крепкие физические силы больной, чем на свои снадобья.

И началось что-то страшное: тропическая малярия, не отпуская Анну, терзала ее подряд день, два, три, затем, как насытившийся зверь, стихала и снова кидалась.

Иван Евдокимович не отходил от жены, тревожась за исход болезни. Он за это время исхудал, постарел: нос вытянулся, глаза стали больше, а мочки ушей отвисли.

Ежедневно в домик тихо, сняв обувь в сенцах, входили колхозницы - подружки Анны. Они задерживались на кухне, шепотом спрашивали о здоровье Анны Петровны и, посоветовав каждая свой способ лечения, уходили, сокрушенно опустив головы. Два-три раза в день заезжала Мария Кондратьевна и выкладывала на стол новые порошки, новые микстуры. Ее наставления о том, как их надо давать больной - в какое время и поскольку, - Иван Евдокимович выслушивал будто и внимательно, но, проводив Марию Кондратьевну, убирал микстуры и порошки на подоконник и прикрывал простыней.

Иногда он думал:

Назад Дальше