У костра неожиданно появляется Филька. Люди настораживаются, тишина становится выжидающей. Видим, он запускает руку в карман, медленно вытаскивает из него новенькую коробку "Казбека". Все так и ахнули - откуда у него это взялось?! А Филька, на виду у всех, ногтем разрезает наклейку, раскрывает коробку и с небрежным безразличием, точно ему надоело всю жизнь курить табак высшего сорта, достаёт папиросу, стучит ею по коробке, засовывает в рот, а остальные демонстративно прячет в карман.
- Ну и наглец же ты, Филька! - слышится приглушённый голос Куцего.
Филька прикуривает от уголька, с наслаждением затягивается и только после этого с притворной поспешностью достаёт коробку.
- Может, кто закурит?
Ребята со смехом тянутся к коробке.
Разговор продолжался до полуночи. Он был полезным: Карев, после измерения базиса, задержится на Мае, астроном Новопольцев отнаблюдает пункты, и завтра все отряды снимут свои палатки, переселятся к местам работ.
Не хочется уходить от костра.
- Чайку горячего налить? - спрашивает Филька и снова достаёт коробку "Казбека", повторяет сцену соблазна.
- Ты же, Филька, не куришь!
- Кирилл Родионович разбаловал.
- Ну уж это ты не ври!
- Не верите?! С места не сойти мне, он приучил!
- Тебе поклясться - всё равно что сплюнуть.
Филька кривится, точно от ушиба, прячет неприкуренную папиросу обратно в коробку, усаживается против меня.
- Хотите, расскажу без вранья? - А у самого с лица не сходит лукавство. - Выехали мы нынче весною в тайгу. Всё честь по чести: ребята курят махорочку, а Кирилл Родионович табачок. Трубку завёл резную, загляденье! Спустя месяц зовёт он меня и говорит: "Хочу, Филька, бросить курить. Что ты посоветуешь?" Я возьми да всё и выложи от чистого сердца: "На вас, - говорю, - лица нет от этого проклятого зелья. Ночью хрипите, как бегемот, заговариваться стали". Он сразу оробел. "Бери, - говорит, - всю эту дрянь: и табак, и трубку, и кисет выброси. Баста, не курю!" Забрал я всё, вышел из палатки, а вот выбросить - рука не поднялась. Табачок он курит отменный, да и трубка рублей сто стоит. Оставил у себя и стал помаленьку, крадучись, баловаться, ну и привык. А дней через десять слышу, Кирилл Родионович ревёт: "Филька, поди сюда! Это ты, голопузый чёрт, смутил меня бросить курить! Где трубка? Шкуру спущу с тебя!" Уж я-то знаю, рука у него тяжёлая, - отдал. "А табак где?" Я и так, и сяк, не говорю, что выкурил, дескать, выбросил, как приказывали. "На первый раз, - говорит он, - отделаешься рублём, а в следующий раз посмей закурить!" - и вытолкал меня. Пришлось бросить курить… Через месяц опять зовёт, сразу за грудки: "Ты трубку мне подсунул?" - и пошёл, и пошёл. "Забирай, - говорит, - табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй, не выброси, суслика из тебя сделаю!" Так вот он и приучил меня курить.
- А папиросы у тебя откуда?
- С трубкой отдал Кирилл Родионович, теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня.
- Сделает! - вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врёт, врёт ради потехи.
…С утра моросит мелкий дождь. Глухо отдаются в сыром воздухе звуки пробудившегося дня. Лагерь постепенно пустеет: снимаются палатки, стихает говор. Связки гружёных оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и их следом уходят люди.
Отряды Трофима и Лебедева задержатся сегодня, чтобы расчистить площадку на косе ниже устья Нимни для У-2, и уйдут вверх по Мае на постройку пунктов ряда Уда-Алданское нагорье. Базисную же сеть за них будет достраивать Гриша Коротков, и наблюдать её будем в последнюю очередь, когда закончим работу на вершинах гольцов.
В разорённом лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Решаюсь отправиться к астрономам и принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра.
Нагружаю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепёшки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет: возьму-ка собак, авось, зверя найдут! Без мяса невесело в тайге.
- Пошли! - кричу я собакам.
Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз.
От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Только тучи, изредка набегающие с юга, всё ещё потрясают обнажённую землю могучими разрядами.
Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, скачу по скользким камням переката.
Собаки где-то впереди обшаривают тайгу.
Иду не спеша. Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, крутится по бурелому, скачет по уступам оголённых сопок, бежит вниз и пропадает в густом лесу, опалённом осенним холодком. Тишина. Шагаю по мшистому полу тайги. Что-то промелькнуло в просвете, ещё и ещё. Белка!
Она быстро скачет по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет!
Пугаешь? А я не уйду!
Её это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глаза, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, и словно дразнится. Я не поддаюсь соблазну, стою. Два прыжка, и плутовка на тоненькой берёзке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясёт пушистым хвостом.
- Ах ты, баловница! - шепчу я в восторге, как ребёнок, пленённый игрой.
Миг - и белки нет на берёзке. Вижу, скачет попрыгунья вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: "Вот и не поймал, ха, ха!…"
- Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья!
Иду дальше. Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье - куда направиться?
Исчезающее солнце бросает на умиротворённую тайгу прощальный луч.
Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Всё мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, ещё более нежные, цвета. Сделай их ярче, контрастнее, и они уже не будут столь прекрасны.
Вижу, какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, замирая над вершинами лиственниц, долго трепетала крылышками от восторга.
Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просветы леса. Стою, придавленный тишиной. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. И вдруг безмолвие леса потрясает рёв. Что бы это значило? Стою, жду. Рёв повторяется…
Вижу, из перелеска пугливо выкатывается чёрный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несётся она через падь. За ней телёнок. Следом из чащи вырывается медведь. Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До слуха доносится предсмертный крик сохатенка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок.
Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под медведя мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. "Хорошо угодил!" - хвалю себя мысленно и иду через падь.
Иду не торопясь. Глаза караулят бурое пятно. Уже различаю голову медведя, спину, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду.
Медведь мёртв. Поодаль от него, за елью, лежит загрызенный телёнок, вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Сбрасываю котомку, кладу на неё карабин. Тишина. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел. Всё слилось с лёгким сумраком. В светло-зелёном небе плывут облачка нежных очертаний.
Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба - густая, пушистая! Радуюсь - легко досталась добыча.
Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка выворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю остриё ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая!
Хочу сделать надрез на-под ступнёй, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поворачиваю голову, и сердце каменеет - на меня смотрят синие малюсенькие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, ещё не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом, и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель.
Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке. Этого не случилось.
Как выяснилось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причинённая ножом, помогла ему прийти в себя.
Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель.
Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Медведь гонит меня вокруг ели, ревёт от злости, и из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками чёрной крови.
В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвёт их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением, чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я ещё колеблюсь, но медлить больше нельзя.
С дикой решимостью откидываю назад руку с ножом - и замираю от неожиданности: вижу, из тайги выкатывается Кучум, за ним Бойка. Оба несутся к нам с невероятной быстротой. Зверь не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через неё, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадёт в лапы медведя.
Так их всех разом и поглотила тайга.
Свежую сохатенка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло. Где-то тут заночую.
Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдёт далеко, если не ослабнет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаюсь перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума.
Бреду по мелким кочкам, а сам всё прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя!
Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сбрасываю котомку. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, жду. Может, ещё какой зверь появится.
Никого нет. Глаза устают. Мошка беззвучно толчётся над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у неё жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, со звоном перебирает листву, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с лёгким стоном провожают день.
Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за чёрное пятно появилось на мари у мыса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе. Хочу спуститься с пригорка. Вижу, чёрное пятно поднялось, вытянулось. Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идёт один в ночь?! Добавляю в карабин патрон.
Быстро меркнет закат. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идёт строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Зачем понадобился я ему здесь, в таёжной глуши?
Я отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу бежит холодок.
А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружьё. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И от этой мысли руки крепче сжимают карабин.
Вот-вот стемнеет. Слышу, чавкают шаги по болоту, всё ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу запомнить лицо незнакомца, но оно окутано густым вечерним сумраком. Да, это чужой!
Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Окидывает беспокойным взглядом лес.
- Эй, люди! - слышу его слабый голос, и мгновенная догадка вдруг осеняет меня.
Не верю. Не может быть! Это привидение!
А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты, седые, никогда не чёсанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук.
- Улукиткан!… - вырывается у меня в приступе величайшей радости.
Вот он, мой старик, стоит рядом, завёрнутый в поношенную одежонку, вместо шапки. - грязный лоскут, на ногах какая-то рвань.
Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. В них и радость и ещё не пережитый страх за завтрашний день. Я сильнее прижимаю дорогого мне человека к себе. Почти успокоившись, он берёт мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прикладывает к своей костлявой груди. Бормочет какие-то грустные слова и тихо плачет.
Этот вечер был для меня полон радости, больше, чем все другие, вместе взятые, вечера.
Но не успели пройти первые минуты восторга, как вспомнилась Мая. Мне почему-то показалось, что вот сейчас Улукиткан оттолкнёт меня от себя и начнёт допрос. Я этого страшно боюсь…
- Вижу, ты один идёшь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.
- Нет, нет, все живы! - утешаю его.
- Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведёшь? - спрашивает он строго.
- Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?
- Мы тут на незнакомой земле жалкий люди: всё чужое, идём без тропы куда глаза глядят, куда ведёт нас голод…
Он откидывает назад голову, и я вижу его исстрадавшееся лицо. Скулы и приплюснутый нос обтянуты жёлто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки - свежие следы комариных укусов. Из-под тяжёлых бровей, из глубины впадин глаза источают слёзы. Они скачут поперёк морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчёсам на шее и свинцовой тяжестью падают на тёплую землю.
Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову.
- Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе…
Он освобождается от моих рук, встаёт. Лицо вытягивается. Исчезают на нём серые пятна.
- Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут, как тень, постоянно идёт моим следом, отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, - и печальный голос старика умолкает.
- Но мы встретились, - значит, ты сильнее Харги. Старик оглядывается, шепчет:
- Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана - всё равно что гнилой валежник на большой тропе, все, кто идёт - топчет её. Разве ты это не знаешь?
Что ответить! Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пёстрым листопадом замелькали незабываемые дни наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком.
- Что же случилось у вас на стрелке? - спрашиваю я не без волнения.
- Долго говорить надо, пойдём к Николаю. Потом на таборе расскажу.
- А где твой табор? - и я накидываю на плечи рюкзак.
- Там, за падью, - старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. - Наш табор всё равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь… Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Пришёл я на марь, вижу след сапога. Откуда, думаю, взялся тут лючи, какое ему тут дело есть? Иду ещё, смотрю, что такое? Амикантоптался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел кругом - пусто; послушал - никого. Нашёл печёнку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху не плохо печёнка. Потом до леса пришёл, смотрю, пень насиженный. Ощупал его - тёплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.
- Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.
Старик вдруг помрачнел.
- Другой стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.
Выходим на край леса. С гор сползает мутный завечерок. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьёт носом дятел. С реки налетел ревун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звёзды.
Стоим, прислушиваемся.
Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле.
- Близко лая нет.
Я вспоминаю про лепёшку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепёшки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!
Бедный старик забыл давно вкус хлеба. Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепёшки глаз.
Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берёт кусок, торопливо запихивает его край в рот, надкусывает, жуёт. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам, стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завёртывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.
- Это Кучуму… Его я не должен забывать, - и грусть воспоминаний сузила глаза.
- Да ты что, Улукиткан, ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь, на табор придём - там всего много.
- Это верно: когда много - не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня слепого, вывел на Джегорму. За это не жалко отрезать даже кусок сердца, - отвечает он и молча жуёт лепёшку.