Смерть гордая сестра - Томас Вулф 2 стр.


- О, это было бы грандиозно! - воскликнула она с восторженным смешком. Она серьезно посмотрела на неподвижное тело. - Это было бы колоссально! - сказала она. - Представляешь, какая прелесть - захватить кого-нибудь такого с собой!

- Ну... - неопределенно произнес молодой человек. Потом, посмотрев на бродягу, залился влажным журчащим смехом и лукаво проговорил: - Мне страшно неприятно тебя разочаровывать, но боюсь, что нам не удастся захватить нашего друга. Кажется, завтра он проснется с тяжелой головой. - И снова его темный рот начал улыбаться и в горле глубоко и тихо забулькал смех.

- Перестань! - тихо взвизгнула девушка. - Фу, какой подонок! - с упреком сказала она. - По-моему, он милый. По-моему, это было бы просто потрясающе - привести какого-нибудь такого в компашку. Он очень симпатичный, - продолжала она, с любопытством разглядывая бродягу. - Нет, правда.

- Что поделаешь - такова жизнь, - сказал молодой человек. - Он был ходок, пока ходили ноги! - И в меховом его горле густо забулькало.

- Пойдем, - сказал он. - Пойдем-ка от греха. По-моему, ты собираешься его подклеить. - И, смеясь, разговаривая бесстыдными и дерзкими молодыми голосами, они ушли.

Наконец врач встал, вынул трубки стетоскопа из ушей и тихо, деловито сказал несколько слов полицейскому, который нацарапал что-то у себя в книжечке. Врач подошел к обочине, забрался в заднее отделение санитарной машины, сел и, положив ноги на противоположное сиденье, сказал шоферу: "Все, Майк, поехали!" Машина плавно тронулась, быстро скользнула за угол и, позвякивая колоколом, исчезла.

Тогда полицейский закрыл свою книжечку, сунул в карман и, вдруг оборотившись к нам, с усталым выражением на темном тяжелом лице полуночника, раскинул руки и начал мягко отталкивать нас, приговаривая утомленным терпеливым тоном:

- Ладно, ребята. Давайте двигайтесь. Проходите. Все кончено.

И, повинуясь его снисходительной усталой команде, мы разошлись. А мертвец лежал на спине, массивный как валун, и его крупное грубое лицо, выражавшее силу и стойкость, с жутким покоем и достоинством смотрело на холодный светлый диск месяца.

Так я увидел в городе смерть во второй раз.

Когда я в третий раз увидел в городе смерть, она явилась так.

Однажды утром, в мае прошлого года, я шел вверх по Пятой авеню. День был чудесный, ясный, искристый; нежный свет бездонного хрупко-голубого неба был звонок, почти осязаем. Казалось, он дышал, менялся, налетал и уносился радужной, хрустальной паутиной, играл и вспыхивал на верхушках огромных сверкающих башен, на ослепительных плоскостях их неимоверных фасадов и на огромной толпе, где перемешивались, пересыпались без устали тысячи ярких, разноцветных точек и бликов, словно свет дробился на озере из сапфиров.

Вверх и вниз по широкой улице, насколько хватал глаз, ползла толпа, медленно извиваясь и свертываясь, как огромная ярко раскрашенная змея. Тут она скользила, трогалась, замирала, колыхалась, корчилась, там стояла неподвижно - в гигантском волнообразном ритме, бесконечно сложном и неразложимом, но подчиненном какому-то неумолимому центральному замыслу и источнику энергии. Так выглядел этот исполинский людской поток на расстоянии, но когда ты проходил мимо него вблизи, он разбивался на миллионы блестящих, сочных, ярких картинок и жизненных историй, которые были так близки и понятны мне, что казалось, будто я знаю каждого человека, держу в руке теплую осязаемую материю его жизни - знаю и объемлю эту улицу, словно сам ее сотворил.

Вот мощная машина с шофером в ливрее подлетит к тротуару, и расшитый галунами швейцар дорогого магазина выкатится с подобострастной резвостью, чтобы открыть дверцу красавице из высшего общества. Женщина выйдет легко, проворным и резким движением выставив на тротуар нарядно обутые ноги со стройными лодыжками, кинет несколько повелительных слов своему послушному шоферу и направится через тротуар к магазину, энергично двигая ладными, но как бы у мужского портного скроенными бедрами, с холодным нетерпением на хорошеньком равнодушном личике. Для нее это великое дело, которым она живет, - соблазнять, прельщать, украшать себя; эта постоянная работа - обувать свои стройные ноги самым выигрышным образом, подавать свои складненькие, упругие ягодицы в самом заманчивом виде, завиваться, выщипываться, холить ногти, душиться, пока она не запахнет, как экзотический цветок, и не заблещет, как редкий, дорогой камень, - такой же суровый труд, как мужнина деятельность по добыванию денег, не терпящий шуток и легкомыслия.

Вот еще хорошенькая девушка, но помягче, попроще, подобрее, проходит по тротуару, беспечная и праздничная, с каким-нибудь ярким цветовым пятном в одежде - красным или голубым шарфом, нарядной шляпкой; ветерок играет легкими прядями ее волос, в ее бездонных лучистых глазах - кошачья сила и здоровье, ее нежные чресла покачиваются, и крепкая грудь вздрагивает при каждом свободном размашистом шаге, в углах губ заблудилась ласковая улыбка.

А вокруг кишат черноглазые, смуглые, бледные, заморенные, худосочные, издерганные, ошалелые мужчины и женщины, но разлитый над миром свет, волшебный день, как будто коснулся и их своими чарами, так что, кажется, и они полны надежд, доброты и веселья и пьют из какого-то источника ликующей энергии хмельную радость дня.

По мостовой блестящими жуками-пулями проносятся, вспарывая воздух, машины, и краснолицые дюжие полицейские возвышаются как башни посреди улицы, осаживая, пуская, погоняя, заворачивая их властными движениями подобных реям рук.

И в конце концов даже теплые запахи разогретых механизмов, ароматы масла, бензина, стертой резины, плавающие над синеватой поверхностью бурной улицы, становятся приятными, смешавшись с тонким земным духом деревьев, цветов и трав из соседнего парка. Вся улица вмиг ожила для меня - как ожила бы в такой день для каждого молодого человека на свете. Не подавленным, не задохшимся от жестокого, надменного блеска ее богатств, мощи и многолюдья почувствовал я себя, не утонувшим в ней безымянным атомом, - она показалась мне красочным шествием, карнавалом неукротимой жизни, великой пышной ярмаркой мира, по которой я движусь с уверенностью одного из самых почетных и славных гостей.

В этом месте, откуда открывался вид на парк с его деревьями, одетыми молодой зеленью, и на буйную игру движений, красок и машин на площади перед парком, я приостановился и с особенным интересом стал разглядывать людей, возводивших дом на другой стороне улицы. Он не был большим - ни очень высоким, ни очень длинным: десятью этажами стальных балок поднимался он в хрустальный воздух с хрупкой, почти бестелесной легкостью, словно в этом первоначальном скелете уже заявляла себя элегантность будущего здания. Ибо я знал, что в этом здании разместится знаменитая фирма под названием "Стейн и Розен", и подобно человеку, которому посчастливилось пожать руку я испытывал радость, гордость и чувство причастности, когда смотрел на него. Потому что сестра женщины, которую я любил, была директором этого огромного магазина - вторым человеком по положению и первым по таланту и знаниям, и из веселых уст той женщины я часто слышал невероятные рассказы о том, что творится ежедневно в этом магазине. Она рассказывала о блестящих ве реницах богатых женщин, которые приходят туда за нарядами, об актрисах, танцовщицах, женах миллионеров, кинозвездах и обо всех знаменитых куртизанках, которые платят наличными и выкладывают баснословные суммы тысячными бумажками за шиншилловую шубу, о немыслимых высказываниях этих легендарных существ.

Через порталы этого храма потянутся днем самые богатые женщины и самые знаменитые блудницы страны. И изгнанная княгиня будет продавать им белье, обнищавшая герцогиня будет продавать им парфюмерию, и сам мистер Розен выйдет приветствовать их. Он переломится в пояснице, он протянет им широкую твердую ладонь, он будет улыбаться и улыбаться им крупными жемчужными зубами, а глаза его будут безостановочно обегать его владения. На нем - полосатые брюки, он расхаживает по мягким коврам, он великолепен и полон сил, как хорошо откормленный бык, и что-то есть в нем от могучего коня из Иова, который роет ногою землю и при трубном звуке издает голос: "Гу! Гу!"

И весь день по всему магазину будут звать ее сестру, которая мало говорит и редко улыбается. Они не могут без нее обойтись, они будут спрашивать ее повсюду, богатая женщина будет требовать ее, знаменитая куртизанка скажет, что хочет с ней посоветоваться. И когда она придет, они скажут: "Я хотела узнать ваше мнение, потому что остальные ничего не смыслят. Только вы понимаете меня. Только с вами я могу разговаривать". Но они не могут с ней разговаривать, потому что она никогда не говорит. И все же им хочется быть поближе к ней, исповедаться ей, излить свои слова в ее молчание: ее большие спокойные глаза смотрят на них, и от этого им хочется говорить. Тем временем Розены улыбаются.

Так, остановившись в гуще неугомонного человеческого роя, я думал об этих людях и об этих предметах. Я думал о мистере Розене, о той женщине и ее сестре, о тысяче странных и сокровенных мгновений нашей жизни. Я думал о том, что прахом великого Цезаря можно заделать стену и о том, как наша жизнь соприкасается с каждой другой жизнью, когда-либо прожитой на земле, о том, что каждый безвестный миг, каждая безвестная жизнь, каждый умолкший голос и забытый шаг отдавались где-то в воздухе вокруг нас. "Смотреть на вещи так значило бы смотреть чересчур пытливо". - "Нет, нисколько, честное слово". Шаг, прозвучавший на этих мостовых, рождает эхо в пыли Италии, а Розены все улыбаются.

И мне казалось, что скученная пестрая жизнь нашей земли похожа на ярмарку. Вот строения этой ярмарки - лавки, палатки, таверны, балаганы. Вот места, где люди продают, покупают, меняют, едят, пьют, ненавидят, любят и умирают. Вот миллионы обычаев, которые им кажутся незыблемыми; вот древняя вечная ярмарка, обезлюдевшая, пустая и покинутая сегодня ночью, завтра - запруженная новыми толпами и лицами, наводнившими миллионы ее закоулков и переходов, людьми, которые рождаются, стареют, изнашиваются и, наконец, умирают здесь.

Они не слышат огромного темного крыла, которое машет в воздухе над ними, они думают, что их мгновение длится вечно, они так сосредоточенны, что едва замечают, как спотыкаются и стареют. Они не поднимают глаз к бессмертным звездам над бессмертной ярмаркой, они глухи к непререкаемому голосу времени, звучащему в высях и не смолкающему ни на миг, какие бы люди ни жили и ни умирали. Голос времени далек и тих, и все же в нем - весь гомон миллионноязыкой жизни, время питается жизнью, но само живет над ней и отдельно от нее, неспешное и задумчивое, словно ток реки, окаймляющей ярмарку.

И вот, когда я смотрел в тот солнечный день на воздушные переплетения стального остова, зная, что эти тонкие полоски металла, эти плиты дорогого известняка, уже одевшие цоколь по фасаду и элегантной своей стройностью напоминавшие бока женщин, которые будут здесь наряжаться, спрядены чудесным образом из невесомой материи парижских туалетов, сконденсированы из тончайших на свете духов, сложены из человеческой выдумки и волшебства женских рук, - все казалось мне милым и прекрасным.

Потому что над и за этим стальным кружевом, над клокочущим потоком уличной жизни, над всем искрящимся круговоротом великой ярмарки вдруг с ослепительной ясностью я увидел веселое, тонкое, цветущее, полное благородной красоты лицо моей возлюбленной. Это видение как будто дало речь радости, уверенность - силе и счастью, которые я ощущал, сосредоточив в своей маленькой окружности, словно в венчике цветка, все богатство, яркость и многообразие жизни и улицы, и я почувствовал такой прилив торжества и веры, что показалось, будто я способен съесть и выпить город и овладеть землей.

И вот, пока я смотрел на фигурки строителей, которые копошились высоко в чистом небе и бойко сновали взад-вперед по балкам, - невзначай и между делом, как в страшном сне, совершилось убийство. На девятом этаже маленькая фигурка ловко подхватывала ведром раскаленные докрасна болты или заклепки, которые кидал из горна человек с клещами. Горновой на секунду прервал работу и, не выпуская клещей, отвернулся, чтобы перекинуться словом с рабочим на соседней балке. Ловивший обрадовался передышке, поставил ведро и выпрямился, с сигаретой в зубах, прикрывая ладонями огонек спички. А горновой, еще смеясь какой-то соленой шутке, не имевшей касательства к стали, обернулся к горну, выхватил клещами тускло-красную заклепку и, по-прежнему сотрясаясь от хохота, швырнул небрежно и ловко, по привычной дуге этот огненный гвоздь. Вопль его ворвался в отголоски его смеха, неся скопищу точных, непогрешимых машин внизу страшную весть о человеческой ошибке.

Вопль его был: "Боже!" - и при этом слове, так редко употребляемом для любви и милосердия, испуганный взгляд первого человека перескочил со спички на смерть, которая неслась к нему. Даже на двух метрах остававшейся ему жизни тело его успело сделать несколько движений. В полуобороте, с согнутыми, словно перед прыжком в воздух, коленями, оно опустило плечо, и большие коричневые руки напрасным, запоздалым движением потянулись к ведру. Напряженно присев, выгнув ладони в гротескной, жуткой позе мольбы и одной ногой нашаривая в пустоте опору, он встретил смерть лицом к лицу. Когда заклепка попала в него, его тело на секунду замерло в полусогнутом, нелепо напряженном положении; только нога неуклюже и жутко шарила в пространстве да клубок дыма разматывался у пояса. Потом его истрепанная одежда вспыхнула, человек слепо, с тошнотворной безучастностью ступил в пустоту и упал - факел, зажженный единым воплем.

И этот звучный вопль, пылая, обрушился с ясного неба. Мне показалось, что он заполнил собой весь мир, что вся жизнь была неподвижна и нема - кроме этого крика. Возможно, так оно и было. На стройке, по крайней мере, всякая жизнь прекратилась: там, где секунду назад грохотали клепальные машины, гремели лебедки, стучали молотки плотников, теперь была тишина и обморочная неподвижность.

Над домом тонкими черточками в голубом небе покачивались в петле стропа две балки, но все механизмы бездействовали. Сигнальщик перегнулся через ригель с протянутыми руками, все еще подавая знак машинисту. Горновой сидел верхом на балке, вцепившись в нее согнутыми руками и вытянув вперед шею в оцепенении ужаса. Тело упало, как сгусток горящей смолы, на деревянный навес над тротуаром и отскочило на улицу.

Затем иллюзия ледяной тишины, сковавшей весь мир, исчезла. Толпа, которая при всяком несчастье в городе вырастает из-под земли, словно из капель крови Медузы, уже теснилась вокруг погибшего. Несколько полицейских бранью и тумаками раздвигали уплотнявшееся кольцо, которое жутковато напоминало мясных мух в работе над мертвым или сладким. И лоснящиеся машины на мостовой, остановленные светофором, снова пришли в движение.

Была опасность более долгой остановки, затора в напиравшей сзади лаве, потому что в передовом отряде машин отдельные человеческие элементы замерли под наркозом ужаса и не могли "включиться" сразу, как следовало хорошим механизмам. Но их запустил гигант регулировщик, который стоял посреди улицы, махал огромной рукой, как цепом, и сыпал крепкими ругательствами, звучавшими особенно сочно оттого, что вылетали они из-под по-обезьяньи длинной верхней губы. И вот светофоры опять загорелись зеленым, глотка улицы оттаяла, горячие колонны машин поползли туда и сюда - армия чудовищных жуков под началом гориллы. Снова загремели клепальные молотки, высоко в синем небе повернулась стрела деррика, цепь с уравновешенным грузом стали качнулась и пошла вниз.

Тело уже внесли в дом, и полицейские бросались, как быки, на упрямую толпу. Молодая женщина, яркая, в броне городской элегантности, смотрела из окна закрытой машины, прижав к стеклу руку в перчатке, с косметическим страданием на лице. Она монотонно и сердито шептала шоферу: "Скорей! Скорей! Скорей же!" Шофер флегматично согнулся над баранкой. Он был расстроен, но не мог этого показать. Возможно, он думал: "Вот черт. Надо побыстрей ее отсюда. Что он скажет, когда узнает от нее? А я-то чем виноват? Я же не отвечаю за то, что он сделал. Думать надо было. Прямо не знаешь, что на тебя свалится. Тут ко всему надо быть готовым".

Он рискнул. Быстро и ловко обогнул три машины и под ругань шоферов выскочил в передний ряд как раз к зеленому свету. Дама с облегчением откинулась на спинку. Слава богу! Молодец Джордж. Всех обогнал: непонятно даже, как ему удалось. Прекрасно выбрался.

Я прислонился к стене. Голова кружилась, в груди было пусто. Мне показалось вдруг, что я существую только в двух измерениях: все вокруг словно вырезано из плотной бумаги, лишено толщины.

"Свет покидает небо". Да, свет вдруг покинул небо, и мир потерял сердцевину. Жизненная сила, переполнявшая мир, людей и самый воздух, исчезла. От прежнего тепла и цвета остался лишь вялый набросок, и сразу уставшие глаза смотрели на него со скукой и недоверием. Все на улице двигалось туда и сюда. Казалось, что все это плоское, двухмерное, без тела и толщины. Улица, люди, высокие узкие здания - всюду прямые линии и углы. Ни одного закругления на улице - единственным, что круглилось, был этот звучный крик.

И так же, как полдень погас, образ той женщины под ударом случайной и страшной смерти, выношенной миром, в котором она жила, исказился, претерпел печальное превращение.

Ибо там, где это светлое, доброе лицо только что вырабатывало для меня магическую уверенность и цельную радость, чудесный мир здоровья и жизни был взорван анонимной смертью, утоплен в анонимной крови, и я уже не мог увидеть ее лицо таким, каким видел в зените.

А вернее, гибель этого человека разворошила все черное пепелище в моем сердце, и кошмарный мир смерти-в-жизни немедленно зашевелился тысячами серых теней безумия и отчаяния, и мучительно, необъяснимо, как непроницаемая тайна любви и смерти, горькая загадка этого лица водворилась среди образов смерти и сводила меня с ума своей неразрешимостью.

Назад Дальше