- Ой, ну пойдем же, - умоляюще прошептала девочка. - Я так волнуюсь, что вся дрожу, - я трясусь как лист! Пойдем! Ну давай же! - И все четверо - три напуганные девочки и ошарашенный мальчик - отошли и тесной кучкой заторопились по спуску к платформе.
Теперь другие люди, которые до этого просто стояли, неловко переглядываясь, и в тревожном замешательстве задавали друг другу вопросы, повисавшие в воздухе, начали тихо переговариваться и перешептываться, и уже пронеслось несколько раз слово "умер". Произнеся и услышав это слово, все затихли, успокоились, медленно повернули лица к мертвому и впились в него любопытными, жадными взглядами.
Тут послышался негромкий мужской голос, уверенно и убедительно высказавший то, в чем они как будто боялись себе признаться.
- Конечно, умер. Умер человек, - проговорил он тихо и веско. - Я сразу понял, что он мертвый.
В ту же секунду рослый солдат с морщинистым обветренным лицом человека, многие годы прослужившего в армии, повернулся к соседу - низенькому плосколицему ирландцу - и спокойно, уверенно, как о чем-то привычном, сказал:
- Где бы человек ни загнулся, он всегда оставляет эту черную расписочку - верно? - Он произнес эти слова сдержанным, сухим, небрежным тоном и кивнул на маленькую лужицу на цементе рядом с неуклюже подогнутой под скамейку ногой.
Плосколицый ирландец поспешно кивнул и с выражением энергического согласия произнес:
- Что и говорить!
В это время в толпе со стороны турникетов произошла легкая суматоха и перемещение, зашаркали ноги, люди почтительно расступились, и в сопровождении двух санитаров, один из которых держал свернутые носилки, появился врач "скорой помощи".
Врач был молодой, еврей с пухлыми губами, слегка скошенным подбородком, шелковистыми усиками и довольно надменным, скучающе-безразличным выражением лица. На нем был синий форменный пиджак, плоская синяя фуражка, сдвинутая на затылок, и когда он вошел и медленно, индифферентно направился к скамье, его стетоскоп уже был наготове и трубки - в ушах.
В каждом движении доктора читалась скука, привычка, даже усталость, словно его так часто вызывали на подобные происшествия, что он уже не способен был ни на какое чувство. Когда он дошел до полицейских, они расступились и пропустили его. Не заговорив с ними, он проследовал к мертвецу, расстегнул и распахнул на нем рубашку, наклонился и внимательно, методически, по нескольку секунд задерживаясь в каждом месте, стал прослушивать стетоскопом безволосую мягкую землистую грудь.
При этом на лице его не выражалось ничего - ни удивления, ни жалости, ни научного интереса. Он, конечно, с первого взгляда понял, что человек мертв, и теперь его врачебный долг был лишь частью формальности, установленной законом и обычаем. Но зрители все время потихоньку надвигались, и их взгляды были прикованы к лицу врача любопытством, почтением и суеверным страхом, точно они надеялись прочесть в нем подтверждение тому, что уже знали сами, - или увидеть выражение возрастающего ужаса, жалости, скорби, которое печатью уверенности скрепит их догадки. Но они не видели ничего, кроме педантичной должностной внимательности с налетом утомления и скуки.
Закончив прослушивание, он выпрямился, вынул трубки из ушей, затем небрежно приоткрыл полуопущенные веки покойного. В глазах застыл голубоватый белесый отблеск. Врач повернулся к полицейским, которые окружили его с открытыми книжечками в руках, и все так же терпеливо, буднично, равнодушно сказал им несколько тихих слов, а они стали прилежно их записывать. Один спросил у него что-то и записал ответ, после чего доктор медленно и равнодушно пошел прочь, а за ним - санитары, ни разу не выказавшие любопытства или удивления. И в самом деле, покойный, казалось, очутился во власти режима, которого ни избежать, ни изменить ни на йоту, - режима, действующего с безжалостной точностью и во всех деталях, досконально, до скуки известного своим слугам: врачам, санитарам, полицейским и даже священникам.
Полицейские, закончив писать в книжечках и спрятав книжечки, развернулись и атаковали толпу, отпихивая и отшвыривая людей с неизменными криками: "Проходите! Проходите! Разойдитесь сейчас же!" - но и в этих действиях проглядывала та же рутина, дух усталости и скуки, и когда люди с раздражающим ртутным упрямством перетекли на прежние места, полицейские промолчали, не обнаружив ни гнева, ни досады. Они снова заняли позиции вокруг мертвого и стали хладнокровно ждать следующего номера своей незыблемой программы.
И теперь - словно преграды молчания, сдержанности и робости были сломаны, а смута и сомнение в душах рассеяны последним доказательством и простыми звуками слова "умер", наконец-то произнесенного вслух, - люди начали разговаривать свободно и естественно, как друзья или старые коллеги.
Немного в стороне, за внешним кольцом зрителей, собрались, признав друг в друге людей солидных, сведущих и светских, три лощеных существа, ночные создания, обитатели проспекта, гремевшего у нас над головой: молодой смазливый бродвеец в лихо сдвинутой серой шляпе и тонком весеннем пальто, суженном в талии, напористый, самоуверенный еврей с большим носом, агрессивным голосом и улыбкой грифа и итальянец, поменьше ростом, с лисьей физиономией, бледной желтоватой кожей и маслянистыми глазами и волосами, - все трое франтовато одетые, на крикливый бродвейский манер. Они начали философствовать с важным видом знатоков, жалуя жизнь и смерть, скоротечность человеческих дней и тщету человеческих надежд и устремлений зрелыми плодами своего опыта. Преобладал в этой группе еврей, несший на себе основное бремя беседы. Остальные двое, в сущности, играли роль хора, сопровождая его рассуждения (когда он брал паузу для вдоха) энергичными кивками и репликами наподобие: "Вот именно!", "Что и говорить!" или "Как я сказал одному на днях..." - замечание, каждый раз остававшееся недосказанным, поскольку протагонист успевал набрать воздуха и летел дальше.
- А нам еще говорят, черт подери, - откладывайте на черный день! - восклицал он с сардоническим хохотом. - На черный день! Здесь он делал паузу и снова разражался горьким смехом. - Когда ты видишь такую вот штуку, хочется спросить - зачем? Что, не так?
- Вот именно, - воодушевленно кивал итальянец.
- Как я сказал одному на днях... - начинал молодой человек.
- Боже мой! - кричал еврей. - Откладывать на черный день! А за каким дьяволом мне откладывать на черный день? - вопрошал он торжествующим агрессивным тоном, стуча себя в грудь и обводя собрание воинственным взором, словно кто-то пытался навязать ему это гнусное дело. - Что я буду с этого иметь? Да может, завтра меня не будет! Какого же черта мне откладывать, скажите ради бога? Мы на этой земле - ненадолго. Так поживем же всласть, черт подери! Прав я? - спрашивал он, оглядываясь вокруг, и остальные с готовностью подтверждали, что он прав.
- Как я сказал одному на днях, - вставил молодой человек, - это показывает только, что ты...
- Страховка! - воскликнул тут еврей с громким презрительным смехом. - Боже мой, страховые компании! За каким дьяволом нам тратить свои гроши на страховку? - вопросил он.
- Ну, ну, ну, - гортанно поддержал итальянец с презрительной лисьей улыбкой. - Ерунда это все.
- Чушь собачья, - согласился молодой человек, - как я сказал одному на...
- Страховка! - сказал еврей. - Если послушать этих прохвостов, ты будешь жить вечно! Откладывайте на черный день, черт бы их побрал. Копите себе на старость - себе на старость, черт подери! - иронизировал он. - Когда в любую минуту ты можешь получить то же, что и вот этот! Прав я?
- Вот именно!
- Делайте сбережения на всякий пожарный случай. Оставьте что-нибудь вашим детям, когда загнетесь! А почему я должен, черт побери, оставлять своим детям? - возмущался он, словно вся машина организованного общества и полтора десятка его отпрысков понуждали его к этому шагу. - Нет, дорогие! - сказал он. - Пускай мои дети сами о себе позаботятся, как я! Мне никто не помогал. Так какого же черта я буду тратить мою жизнь на то, чтобы копить для лоботрясов, которые даже спасибо не скажут? Прав я?
- Вот именно, - кивнул итальянец. - Ерунда все это.
- Как я сказал тому парню... - начал молодой человек.
- Нет, дорогие, - сурово и убежденно продолжал еврей с горькой, цинической улыбкой. - Нет, мои уважаемые! Извиняюсь! Когда я откину копыта и они соберутся вокруг большого гроба, - проговорил он, дополняя свои слова широким движением руки - пусть все посмотрят как следует, пусть посмотрят на меня подольше и скажут: "Что же, он пришел без ничего и без ничего уходит. Но это был человек, - произнес он громко, внушительным тоном, - который тратил, пока имел, и брал от жизни все, что мог".
Тут он умолк, взялся за лацканы своего модного пальто и, мягко покачиваясь с носков на пятки, улыбнулся горькой, умудренной улыбкой.
- Вот так-то! - произнес он наконец с апломбом. - Вот так-то! Когда я буду лежать на кладбище и удобрять незабудки, я обойдусь без чеков. То, что мне причитается, я хочу получить здесь и сейчас. Прав я?
- Что и говорить! - отозвался итальянец.
- Как я сказал одному на днях, - победоносно заключил молодой бродвеец, - ничего не известно. Ничего. Никогда не знаешь, что с тобой будет. Сегодня ты есть, завтра тебя нет - так какого же черта? - сказал он. - Чего нам теряться?
И все согласились, что он прав, и вперились в лицо мертвого темными, алчными, завороженными взглядами.
Уже повсюду собирались люди маленькими группами и философствовали, судили, рядили, беседовали - даже смеялись и улыбались с сосредоточенным, воодушевленным видом. Кто-то делился своими переживаниями с жадно внимавшей кучкой людей, без устали, в сотый раз пересказывая, что он ощутил, подумал и сделал, когда увидел мертвого.
Ну да! Ну да! - восклицал он. - А я про что толкую? Я видел, как он умирал. Я в трех шагах от него стоял! Ну да! Вижу, рот разевает, хочет вздохнуть. А я тут стою. Ну я и говорю - повернулся к полицейскому и говорю: "Вы присматривайте за этим мужчиной. Что-то, - говорю, - с ним не то". Ну да! Тут-то все и случилось. Про что я и говорю. Я вот тут вот стоял, - кричал он.
В это время подошли двое мужчин и две женщины. У них были приземистые, неуклюжие фигуры, кожа цвета пережженного кирпича, густые светлые волосы и широкие лица с тусклыми глазами и нечеткими, грубыми чертами, какие бывают у славян и литовцев; с минуту они бессмысленно смотрели на мертвого, а потом быстро заговорили на каком-то жестком, шершавом наречии.
Людей понемногу отрывало и уносило в тоннель, поток людей, спешивших по домам, заметно пошел на убыль, кольцо зрителей вокруг покойника истончилось, остались только те, кто, подобно мясным мухам на падали, не оторвется, пока труп не унесут.
Появилась молодая проститутка-негритянка и пошла по площадке, стреляя во все стороны глазами, с жуткой, бессмысленной улыбкой на тонких накрашенных губах. Она увидела кольцо зевак, подошла и, скользнув отсутствующим взглядом по скамейке, где сидел мертвец, стала быстро озираться по сторонам, скаля белые хрупкие с виду зубы.
Худое лицо молодой негритянки, первоначально медного цвета, было покрыто таким слоем румян и пудры, что превратилось в страшную желто-багряную маску; ресницы, смазанные каким-то жирным веществом, слиплись и торчали вокруг больших черных глаз масляными шипами; черные волосы были уложены волнами и тоже смазаны жиром.
Она была в пурпурном платье и туфлях с необычайно высокими красными каблуками, и были у нее широкий таз и по-негритянски длинные худые уродливые ноги. Что-то отталкивающее и одновременно соблазнительное было в этой фигуре, в сухих, жилистых икрах, широких боках, в ублюдочной ее масти, в тощем пустом личике шлюхи, в тонких карминовых губах, ослепительно белых ломких зубах, - словно последние крохи чирикающего ее разума канули в зобу больной, ненасытной чувственности, оставив ей лишь тонкую раскрашенную скорлупу лица и жуть идиотической, похотливой улыбки, бесстыдно и весело скользившей по кругу зрителей.
Итальянец с лисьей физиономией, чьи собеседники, еврей и молодой франтовый бродвеец, уже ушли, прилип к негритянке неподвижным взглядом пресмыкающегося и стал воровато подбираться к ней, пока не оказался сзади. Он слегка налег на нее и прижался к ее ягодицам, жарко дыша ей в затылок. Негритянка ничего не сказала, только обернулась с бодрой бессмысленной улыбкой сладострастного идиота и пошла прочь, дробно ступая длинными жилистыми ногами на высоких красных каблуках и часто оглядываясь на итальянца, завлекая его белозубой улыбкой и влажным блеском накрашенных губ. Мужчина воровато вытянул шею над воротничком, украдкой оглянулся через плечо блестящими лисьими глазками и быстро двинулся за женщиной. Он нагнал ее в коридоре за турникетом, и они пошли рядом.
Турникеты все поворачивались с глухим, тупым, деревянным звуком, запоздалые прохожие одиноко шаркали по цементным полам, газетчик у лотка распродавал остатки, изредка кидая усталый, равнодушный взгляд на мертвеца и его стражу, и на пустом пятачке вокруг скамьи полицейские стояли, ожидая чего-то с невозмутимым, апатичным спокойствием. Вошел какой-то человек, пересек площадку и заговорил с одним из полицейских. Полицейский был молодой, с атлетической шеей и румянцем во всю щеку. Скривив рот, он тихо цедил что-то пришедшему, который задавал ему вопросы и записывал его ответы в черный блокнот. У этого было желтоватое дряблое лицо, утомленный взгляд и мягкий двойной подбородок.
Оставшиеся зрители, жадно высосав последние живительные капли из беседы, теперь стояли молча, пожирая мертвого взглядом, в котором было что-то темное, неутолимое, вязкое, почти вещественное и который, казалось, прилипал к наблюдаемому предмету.
Тут произошло нечто поразительное. Как раньше тело мертвого словно усыхало и сокращалось в своей одежде, на глазах у нас изымаясь из жизни, с которой потеряло всякую связь, так теперь все свойства пространства и света, измерения длины, ширины, дальности в среде, окружавшей труп, невероятно исказились.
И казалось, что эти изменения происходят непрерывно, у меня на глазах, и по мере того, как сжимается, убывает тело мертвого, серая плоскость пола вокруг него чудовищно растягивается. Пространство, отделявшее его от полицейских, и серая площадка, отделявшая полицейских от нас, вместе с выложенной плитками стеной позади - все становилось шире, выше, длиннее, страшно росло, пока я смотрел. Мы все видели его как будто сквозь огромную пустынную даль. Покойник был маленькой одинокой фигуркой на необъятной сцене, и сама эта малость, одинокость в бескрайнем сером пространстве облекала его потрясающим достоинством и величием.
И казалось уже, что не только живая бескровная нежить ночи сосет его своими темными ненасытными очами, но и он отвечает на ее взгляд вечной невозмутимой иронией, страшной насмешкой и презрением - такими же живыми, как ее собственный черный взгляд, и не подверженными тлению.
Затем этот вывих зрения исчез так же внезапно, как появился, и вещи, формы, расстояния снова установились в фокусе. Я видел мертвого в серой пустоте и зрителей - так, как они были. И полиция снова наступала на нас и расталкивала людей вокруг меня.
Но они не в силах были покинуть это маленькое одинокое изваяние смерти, которое сидело в напряженной позе, с нелепым пьяным достоинством и слабой улыбкой на лице, поскольку люди верны безжизненному телу и сторожат и охраняют и не покинут его, пока слепая земля не примет его и не укроет. Они не могли покинуть его, потому что гордая смерть, темная смерть, одинокое достоинство смерти осенило этот убогий облик, и они видели, что никакая пошлость, низость и убожество на земле, ни этот миллионностопый город со всем его размахом, напором и численностью не отнимут ни на миг достоинств гордой смерти - даже если они подарены жалчайшему уличному нолю.
И вот они не могли покинуть его, потому что своего рода любовь и верность удерживала их на месте, и потому что гордая смерть восседала здесь и говорила с ними и раздела их донага, и потому что против смерти они воздвигали исполинские башни, от нее они прятались в серых норах, ее голос пытались заглушить крикливой одурью улицы, но гордая смерть, непроницаемая смерть, гордая сестра-смерть вступила в их город, и была выше высочайших башен, и была победоносна, низойдя даже на самую жалкую частицу праха, и все их улицы смолкали, когда говорила она.
И они смотрели на мертвого со страхом, трепетом и смирением - и с любовью, ибо смерть, гордая смерть, явилась в теплые, обжитые места, и лик ее сиял ужасно в затхлом, сером воздухе, и свою речь, свою поступь, свой сан она противоположила грубому, механическому обычаю десяти миллионов людей, а их самих раздела донага, остановила их глумливые скрипучие языки, и в образе ничтожнейшего их собрата показала весь предстоящий им путь, страх, которым они облекутся, - и поэтому они стояли перед ней одинокие, немые и напуганные.
Затем были выполнены последние ритуалы закона и церкви, и мертвого убрали с глаз долой. Прибыл мертвецкий фургон полиции. Двое в форме, со скатанными носилками быстро спустились по лестнице и подошли к скамье. Носилки развернули на цементном полу, мертвеца быстро переложили со скамьи на носилки, и тут из толпы вышел священник и опустился перед телом на колени.
Это был молодой человек, упитанный, холеный, очень белокожий, с внешностью мирской, даже светской, с поросячьим лицом и густой синевой на бритых щеках. На нем было элегантное черное пальто с бархатным воротником, легкое кашне из белого шелка и котелок, который он бережно снял и отложил в сторону, когда стал на колени. Его волосы, шелковистые и черные, как смоль, на макушке редели. Он быстро стал на колени перед носилками и поднял белую волосатую руку; при этом пятеро полицейских вдруг выпрямились, воинским движением сорвали с голов фуражки и несколько мгновений стояли смирно, приложив фуражки к сердцу; священник тем временем быстро проговорил несколько слов, которых никто не расслышал. Помешкав немного, кое-кто в толпе тоже неловко снял шляпу. Вскоре священник встал, аккуратно надел котелок, поправил пальто и кашне и присоединился к зрителям. Все было кончено в минуту, выполнено с той же, что у врача, бездушной, почти усталой формальностью.
Затем санитары склонились над носилками, взялись за ручки и, тихо переговариваясь, подняли. Они осторожно двинулись прочь, но при первом же шаге сально-серые руки покойника свалились с носилок и начали комично дергаться и раскачиваться в такт движению носильщиков.
Один резко окликнул другого:
- Постой! Опусти! Кто-нибудь, подберите ему руки!
Носилки снова опустили на пол, и полицейский, присев возле мертвого, выдернул галстук из-под его воротничка, который был расстегнут еще врачом и распахнулся, открыв латунную горловую запонку и круглое зеленоватое пятнышко окиси на мертвой пожелтевшей коже горла. Полицейский взял галстук, похожий на засаленный фитиль, в красную и белую полоску и быстро связал им запястья мертвеца на животе.
Затем носильщики снова подняли его и понесли к выходу, а полицейские шагали впереди, расталкивая людей, и кричали:
- Расступитесь! Расступитесь, вы! Дорогу! Дорогу! Дорогу!