- Но все-таки - никак я в толк не возьму, понимаешь: "Два... два... Двадцать... двадцать", - что бы это значило?
"Да ну, ей-богу, - твой папа говорит, - ничего это не значит. Да и не было этого, - говорит, - тебе просто померещилось".
"Ничего, подожди, - говорю, - подожди, увидишь".
Ждать нам недолго пришлось. Недолго.
Началось это перед обедом, примерно в час. Боже мой! Такое было чувство, как будто рвется все внутри. А он дома был, он пришел рано, - понимаешь, рядом, на заднем дворе, купил свинью и теперь сало вытапливал. "Ну чего тебе взбрело? - я кричу. - Зачем тебе надо было ее покупать?" Детка! Детка! Это немыслимое транжирство, этот немыслимый перевод денег! Не будь меня, я ему говорила, он последний заработанный грош оставлял бы у мясников, да у фермеров, да в салуне - понимаешь, не мог он перед ними устоять. "Тьфу ты пропасть! - говорю. - Ну с чего тебе это вздумалось?" Ведь и окорока, и бекон в кладовой - шесть копченых окороков, которые он сам же купил, - и нате вам пожалуйста, заявляется с цельной свиньей. "Ведь перемрем мы от этой свинины!" - говорю; у самих цыплят полно и жаркое - двенадцать фунтов, что он с базара прислал. "Мы же все захвораем, - говорю, - ты детей в постель уложишь! Столько мяса вредно для людей". Подумать только! Так швыряться деньгами! Детка, детка! Знаешь, сколько раз я плакала из-за этого - как подумаешь, что он так швыряется деньгами! "Боже мой! - я ему говорила. - В жизни не видала такого обжоры! (Понимаешь, пробовала воззвать к его самолюбию!) Только и думаешь, что о своем брюхе. Ты поразмысли-ка минутку, можно ли накопить хоть сколько-нибудь добра, если все твои заработки прямиком валятся в глотку, в ненасытную твою утробу? Надо же, ей-богу! Да у тебя, верно, все мозги в животе!" Ну, в самом деле! Повстречает, бывало, какого-нибудь фермера с полной телегой снеди, которую ему сплавить охота, чтобы домой поскорее ехать, - и купит всю целиком! Неужели я тебе не рассказывала? Ну что ты скажешь! Можно ли быть таким олухом - как он прислал одного домой с сорока дюжинами яиц (Господи! Я чуть в него не побросала эти яйца - до того расстроилась!), когда у самих куры несутся каждый день как оглашенные. "Ну, какой бес тебя под руку толкал - выкинуть такую штуку?" - говорю. "Понимаешь, - говорит он виновато так, - он отдавал их чохом, по семь центов дюжина. Такая дешевка, - говорит, - обидно было упустить". - "Да все равно, - говорю, - хоть бы и по два цента он тебе отдал - все равно это выброшенные деньги, - говорю, - нам их девать некуда". - "Ничего, куда-нибудь денем, - говорит. - Мы их детям скормим". - "Побойся бога, что ты городишь! - я кричу. - Ты их так обкормишь яйцами, что им взглянуть на яичко всю жизнь будет страшно. Они никогда их не съедят, - говорю. - Они протухнут!" И я скажу тебе, что вид у него после этого был довольно виноватый. "Ну, - он говорит, - я хотел сделать как лучше. Но, видно, я ошибся", - говорит.
А потом! Как он пришел однажды с целым возом дынь и арбузов: двадцать семь арбузов, хочешь верь, хочешь нет, и бог знает сколько дынь - сотни, наверное. "Есть у тебя голова на плечах?" - я спрашиваю. "Мы их съедим, мы их съедим, - говорит. - Дети их съедят". И как потом Люк от них слег... "А теперь еще доктору по счету платить", - говорю ему... Да сколько раз он являлся с возом початков, и помидоров, и молодой фасоли, и сладкого картофеля, лука, редиски, свеклы, репы, и всяких овощей, и разных фруктов - и персики, и груши, и сливы, и яблоки, - когда у самих сад и огород за домом и растет все, что душе угодно. Вот и ломай голову, как сделать, чтобы все это не пропало. Говорю ему: "Когда мне, по-твоему, детей воспитывать, если ты без конца заваливаешь меня этим добром?" Я в положении - понимаешь? - и вот заготовляю консервы как ненормальная, а он на дворе сало вытапливает. Ух! Запах этот, знаешь, тяжелый какой-то запах жира. И так чуть ли не до самой последней минуты: четыреста тридцать семь банок персиков, вишни, винограда, яблок, сливового джема, айвового варенья, грушевого компота, томатного соуса, маринованных огурцов и всякой всячины - в кладовке негде было повернуться, вся забита до потолка; но зато, скажу тебе, поесть он умел, я немало видела хороших едоков на своем веку, но чтобы так умел человек наворачивать - никогда. Видно, это от родни ему передалось; знаешь, он рассказывал, как в детстве они приходили с поля и садились за обед - такой, что быку не свернуть. Да разве я сама не видела, когда мы в тот раз там были, как старуха умяла целую курицу и три большущих куска пирога и, понимаешь, говорит Августе: "Дочка, наложи мне еще тарелочку". А ей уже восьмой десяток шел, и ведь через это самое и смерть приняла, сударь. "Подумать только!" - я сказала, когда про это услышала: на девяносто шестом году свалилась с кресла и ногу сломала, а почему? Потянулась за кукурузным початком. И скончалась, конечно, оправиться уже не могла, слишком стара была, кости не срастались. "Это что-то невообразимое!" - я сказала.
Честное слово! Просто чудо какое-то, что его организм так долго это выдерживал: мозги, яйца, бекон, бифштекс, каша овсяная, горячие лепешки, колбаса и две-три чашки кофе на завтрак - а на обед, а на ужин? И такое мясо, и другое, и третье, и печенка, и ростбиф, и свинина, и рыба, и курятина, и разных овощей пять сортов, картошка мятая, и так бобы, и с кукурузой, со свининой бобы, и репа, и компот из персиков, и пирог, и чего только еще - не знаю. "Конечно! - я сказала Уэйду Элиоту. - Я думаю, этим он и навлек на себя беду. Он себе могилу зубами вырыл". - "Возможно, - говорит, - однако долго же он ее рыл, а?" И тут, конечно, мне пришлось согласиться, но, честное слово, я порой думаю, что он и сейчас был бы жив, если бы вел себя благоразумнее!
Так что я, значит, говорю: схватило меня - страшные, режущие боли. Я подошла к окну и кричу ему: "Иди! Иди скорее!" И он, надо сказать, не мешкал: бегом прибежал.
"Нет, не может этого быть! - я сказала. - Срок мой еще не подошел".
"А я думаю, уже пора, - он говорит. - Я иду за врачом".
И пошел.
- Это было в год, когда налетела саранча; кажется, столько времени прошло с тех пор, как налетела саранча и объела дочиста всю землю, столько воды с тех пор утекло... Но нет (я подумала), понимаешь: никак в голове не укладывается - не может этого быть, времени-то всего ничего прошло, ведь год назад только, в январе... Господи! Господи! Я часто думаю, сколько мне пришлось пережить, и удивляюсь, что еще сижу здесь и рассказываю. Я серьезно думаю: мне дана от природы какая-то сила. Правда!.. Легче, чем земля пшеницу родит, - столько детей, ведь только живых восемь, а сколько, про которых ты даже не слышал? - столько детей, а замужем была меньше всех, кого я знаю... И подумать - ох! - подумать только, что мне приходилось от него выслушивать, как он ругал меня, как насмехался и озорничал с другими женщинами, когда сам же был всему виной, и хуже черта, когда увидит, что он натворил. Господи! Господи! Странный был человек, дикий, бешеный человек; порою кажется, никогда его не пойму: где-то в нем бес сидел, что-то дикое и чужое, чего нам никогда не понять... что он вытворял, что он говорил, это было свыше моих сил, и так мне бывало горько, и молилась иной раз, чтобы бог его наказал... Но, господи! Сколько лет прошло с тех пор, как налетела саранча, и когда вспоминаешь все это - апельсиновые деревья, и фиговые деревья, и песни, и все, что вместе пережили - ох! - и добрые времена, и трудные времена, и радость, и горькие слезы, и есть тут что-то, чего не расскажешь словами, я и ненавидеть его старалась, но теперь нет у меня слов против него; он был странный человек, но где был он, там голода никто не знал, холода никто не знал, всем всего было вволю; и теперь, когда вспоминаю его... кажется, столько лет прошло с тех пор, как налетела саранча, и что-то есть, про что хочется рассказать, а слов для этого не находишь.
Тот год... в тот год у ребят был тиф, Стив и Дейзи только начали поправляться, и я взяла их - господи, как я одна управилась! - в Сент-Огастин, и он приехал - не мог усидеть, он явился следом и запил. Я пробовала ее искать, но он заставил Стива спрятать ее в песке под домом, а как увидел, что я ищу, разошелся, браниться начал, говорит: "Черт бы тебя взял! Если унесешь ее, я вас обоих убью!" Подумай, детка, как только язык повернулся! Мне обидно стало, но я не уступила: я хожу по комнате, хожу по комнате, потом вышла на террасу и к столбу прислонилась; а дачу эту я сняла у каких-то северян, перил там не было, ничего там не было, кроме этого рыхлого песка, и я знала, что дети не ушибутся, даже если упадут и... "Господи! - думаю. - Что мне делать?"
Назавтра он протрезвел и пришел в себя, и поэтому к вечеру мы взяли детей и отправились в Форт Мерион, старый испанский форт на Понсе-де-Леон, а там уже народу полно, все нарядные, военный оркестр играет, и вот, слышно, пушка выпалила, и горн заиграл - флаг спускают... вот так вот: "Па-дома-ам! Па-дома-ам!" - заиграл, и все ребятишки ладони ко рту приставили, тоже пробуют трубить, а птицы летают, и пальмы, и музыка, водой пахнет, апельсиновым цветом, и эта старая черная крепость, - господи! стены местами в четырнадцать футов толщиной, - и солнце прячется за ней, словно большой апельсин, а люди слушают музыку. Той зимой в январе на нас напала саранча... И тут я почувствовала, словно внутри у меня с цепи кто сорвался.
"Идем, - я говорю. - Пошли, пошли!" А он: "Что такое?" - "О господи! - я говорю. - Меня на части разрывает. О господи! Мы не дойдем! Скорее!" И мы пошли, с детьми вместе, а ноги у меня в песке скользят и вязнут, и уже думаю: не дойти, и кусмень какой-то рвется из меня наружу... А под конец он взял меня на руки и нес до самого дома, и я сказала: "Ты видишь, нет? Ты видишь, что ты наделал? Это твоя работа!" И он перепугался, когда посмотрел на меня, стал белый и задрожал... Говорит: "Боже мой! Боже мой! Что я наделал!" И все ходил по комнате взад-вперед, и уже стемнело, я лежу, вокруг дети спят, а он вышел во двор - у нас там стояло фиговое дерево, а я лежу, слушаю, как люди идут мимо, и где-то музыка играет, и слышны голоса, кто-то поет, кто-то смеется, и запахи цветов - ох! - магнолий, лилий, роз, пойнсеттий и всех других цветов, какие там росли, и апельсиновых деревьев, и, знаешь, в доме дети спят, вижу небо, все в звездах - господи боже мой! - я подумала: "Что мне делать? Что мне делать?" Это было в год, когда на нас напала саранча, и кажется, было так давно.
- Нет, честное слово! Я думаю, Нельсон правильно тогда сказал; говорит: "Вам дана от природы какая-то сила, это ясно. Я ничего подобного не встречал", - говорит. В самом деле! Разве не я их всех родила? А как у меня все росло, стоило только рукой дотронуться? И ведь это с детства у меня - и помидоры, и цветы, и кукуруза, и овощи, и фрукты разные. Ей-богу! Кажется, только пальцем в землю ткни - и вылезет все, что надо. "Ах!" - говорил старик Шумейкер; бывало, круглый день копается в своем саду, пока все не выстрижет - точно шахматная доска, все торчком, все по ниточке, и ни травинки нигде сорной - как его в Германии, наверно, учили... Так вот он говорит: "Ах, вы не должны так ваш сад запускать. Вы должны его полоть, иначе ничего вырастать не будет". - "Погодите, - говорю, - погодите, увидите. Все вырастет, - говорю, - у меня вырастет, и не хуже вашего, со всеми вашими трудами и заботами". И что ты думаешь? Мой лук, и салат, и редиска, и помидоры вымахали такие, что немецких не видать было рядом - да боже мой! - они на глазах из земли лезли!.. И еще скажу тебе: случись какое дело, с голоду я не умру, без гроша останусь, а не пропаду - землю заставлю меня кормить. Раньше умела и теперь сумею.
Да! Пошла я прошлой зимой в Угольную компанию Катобы заплатить по счету и разговорилась с ним - ровно за два дня до того, как он умер от грудной жабы, - с Миллером Райтом, а ему, понимаешь, только-только семьдесят стукнуло, и вижу: бледный как смерть и трясется, дрожит как осиновый лист. "Что с тобой, Миллер? - спрашиваю. - Не нравится мне твое состояние. Что случилось? В чем дело?" - "Ох, Элиза, - он говорит, а сам трясется... - такая неприятность, такая неприятность. Я ночей не сплю, все об этом думаю". - "Да что такое?" - спрашиваю, а он: "Ох, Элиза, все пошло прахом! Я без гроша. Я все вложил в недвижимость, - говорит, - а теперь этот несчастный банк обанкротился. Что я буду делать?" - "Делать? - говорю. - Да то же, что и я: учиться на ошибках и начинать все сначала". - "Ох, нет, Элиза, нет, Элиза, - он говорит, головой тряся, - поздно: нам обоим за семьдесят, мы слишком стары, слишком стары", - говорит. "Стары! - я говорю. - Господи боже милостивый, да я хоть завтра могу начать и зарабатывать на жизнь не хуже любого". - "Да, - он говорит, - но что бы ты стала делать?" - "Делать?! - я отвечаю. - Ладно, скажу: я бы впряглась и подналегла как следует - годков до восьмидесяти, а там, - говорю и, знаешь, подмигиваю ему, - так бы загуляла, что чертям бы стало тошно". Этими самыми словами ему и сказала - думаю: подбодрить его надо маленько; он, конечно, засмеялся и говорит мне: "Что ж, по-моему, это прекрасный план". Я говорю: "Послушай, Миллер, уж кому-кому, а не тебе сдаваться. Мы с тобой всякое видали и лиха хватили, не дай бог: ведь нынешние-то ничего про это не знают, не знают, каково оно на вкус, настоящее-то горе". А мы с ним в пяти милях друг от друга росли, и нам ли не помнить все - да, каждую минуту, словно это было вчера! - как шли мужчины в строю, как плакали женщины, и поднималась пыль, и что мы пережили, как нам приходилось работать... шерсть, лен, прялка, и все, что мы сеяли, все, что делали своими руками, - тысячи вещей, про которые ты не слышал и во сне их не видел, мальчик... и летнюю пору, и реку, и песни, и нужду, и печаль, и горе - всё мы видели, через все прошли. "И ты! - я сказала Миллеру Райту. - Ты! Ты тоже через все прошел, - говорю, - и помнишь!"
Ну, и конечно, как ему было не согласиться, понимаешь? Говорит: "Да, ты права, я помню. Но, - говорит (а все-таки повеселел немного), - а сейчас бы ты так смогла?" - "Смогла бы? - я говорю. - Шутя и играя! Слушай, Миллер, - говорю, - ну, положим, мы прогорели. Так ведь не мы же одни. Все мы думали, что поступаем как надо - да, видно, голову потеряли, - говорю. - Мы сами себя заморочили и забыли о благоразумии". Как подумаю об этом! Тьфу! Я же твердо решила... Знать бы, где упадешь... Ну да, думала, заключу еще сделку или две - и всё, кончаю. Тьфу! Нет, ей-богу, если бы эти акулы, и евреи нью-йоркские, и разные скорохваты не свалились как снег на голову... вот когда надо было продавать, если бы ума хватило сообразить вовремя... А с теми участками, что мы купили во Флориде, и по сей день все было бы благополучно, если бы ураган нас тогда не подкосил - да еще эти арапы из Калифорнии распустили слух о средиземноморской плодожорке во Флориде. А ее там было столько же, сколько на Северном полюсе, - они нарочно распустили эту небылицу, чтобы разорить Флориду: невмоготу им было видеть, как мы их обгоняем, а Гувер со своей братией подпевал им и подстрекал на эти пакости, потому что сам - из Калифорнии, ясно? Вот и все тебе объяснение, но Флорида поднимется, чего бы они там ни городили. Флориду не подомнешь! И говорю: "Миллер! Банки не всё захапали, - я говорю. - Они, может, и думают, что всё, но у меня, - говорю и подмигиваю ему, - есть секрет, и я тебе его открою. У меня еще есть за городом клочок земли, про который никто не знает, и если дело обернется совсем худо, - говорю, - с голоду я не помру. Я поеду туда и буду сажать все, что мне надо, и будет вдоволь. И если разоришься, - говорю, - ты тоже приезжай. Голодным ходить не будешь - у меня рука легкая, все растет". - "Ох, нет, Элиза, - он говорит, - слишком поздно, слишком поздно. Стары мы, чтобы все начинать сначала, а ведь потеряли мы все". - "Нет, - я говорю, - не все. Кое-что осталось". - "Что?" - он спрашивает. "Земля нам осталась, - говорю. - Земля нам всегда остается. Мы будем стоять на ней, и она нас спасет. Она никого еще не подводила".
- Теперь прибегают они сломя голову - твой папа и старый доктор Нельсон. Я лежу, и эта жуткая боль терзает меня, просто разрывает на части.
"Ну нет, - я доктору Нельсону говорю. - Быть этого не может. Срок мой еще не пришел. Еще не пора, мне две недели осталось до срока".
"Это ничего не значит, - он говорит. - Вам пора. И срок ваш пришел, - говорит. - Пришел, пришел, это совершенно ясно".
- И действительно, так оно и оказалось. Ну да, конечно! Оно самое! Про что я тебе и говорю все время, мальчик! Тут все и объяснилось.
"Два... два", - говорил один голос, а другой говорил: "Двадцать... двадцать".
Через двадцать дней после того, как пришел к нам Эд Мирс, - минута в минуту, без двадцати минут десять вечера, семнадцатого числа октября месяца родилась двойня - Бен и Гровер родились тем вечером.
На другой день я лежала и думала - и вдруг меня осенило, что это значило, я сразу все поняла. Загадка объяснилась.
Вот и вся история, сударь ты мой, вот как это было.
"Два... два", - говорил один голос, а другой говорил: "Двадцать... Двадцать".
Теперь я тебе рассказала.
"Что ты об этом думаешь? - говорю я мистеру Ганту. - Теперь ты понял, а?"
И ты бы видел его лицо. "Это весьма удивительно, если задуматься, - он говорит. - Ей-богу!"
- Господи, мальчик! Что я там слышу, в гавани? А? Что, говоришь? Корабль?! Скоро апрель, и мне пора возвращаться домой: в саду моем, где я работаю, распустятся ранние цветы, деревья зацветут - персики, вишня, кизил, и лавр, и сирень. Есть у меня яблоня, и в июне она вся обсыпана разными птицами; дерево, которое ты посадил мальчиком, цветет у меня за окном, там же, где ты его посадил. (Родной мой, питайся получше и следи за своим здоровьем, береги себя: у меня душа неспокойна, что ты здесь один, с чужими.) Холмы сейчас красивые, и скоро опять весна. (У меня душа за тебя неспокойна: ты один, далеко - детка, детка, возвращайся домой!)
О, послушай!..
А? Что это?..
А? Что, говоришь?..
(Господи боже! Бродячее племя!)
Детка, детка!.. Что там?
Опять корабли!
Примечания
1
"Нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним..." Притчи, 28, 1.
2
"Гамлет". Акт I, сцена 2. Перевод Б. Пастернака.