Она, несомненно, ничего не знала о моем прошлом убийцы. Когда прозвучало это слово, она повернула голову и быстро окинула меня взглядом, не выказав при этом сколько-нибудь нескромного удивления. Я уже как-то видел ее мельком в кабинете президента на фирме. Это была сорокапятилетняя женщина, некрасивая, необаятельная, для которой жизнь представлялась переносимым испытанием, не сулившим, правда, ничего хорошего. Взгляд ее серых глаз был абсолютно меланхоличным. Все доподлинно знали, что ее брак с Лормье (который я с непреоборимой уверенностью относил к началу века, хотя на самом деле они поженились не раньше 1935 года) был браком двух крупных состояний. Упоминание о моем преступлении в присутствии постороннего привело меня в отчаяние и взбесило.
- Так увольте меня! Я переживать не стану. Думаете, кому-то понравится, пусть он даже и убийца, быть осужденным на пассивное созерцание ваших хищений? - Лормье вздрогнул и отвел глаза под моим горящим взглядом. Я же продолжал, не переводя дух: - Да, Лормье, мне очень хотелось жить, когда я вышел из тюрьмы. И если мое молчание сделало меня вашим сообщником, то только потому, что я вынужден был пойти на это, чтобы не подохнуть с голоду, так что совесть моя вполне может считаться чистой. Дело в том, однако, что мне уже не так сильно хочется жить.
Комок подкатил к горлу, и от охватившего отчаяния глаза мои увлажнились. Я сразу же представил себе, как ухожу из СБЭ и предъявляю в бюро по трудоустройству справку о судимости. Лормье, очевидно, заметил блеснувшую у меня в глазах слезу и то, как я напрягся, чтобы не дать слезам потечь.
- Ах молодость, молодость, всегда так несдержанна! - вымолвил он добродушно и издал короткий умиленный смешок.
Чувствуя, что возвращается мир, спокойствие, я не смог удержать две или три тяжелые слезы побежденного, скатившиеся по моим щекам. Неловким жестом, наблюдать за которым Лормье доставляло удовольствие, я сложил на стул папку и бумаги, чтобы вытереть платком лицо. Он дал этой тяжелой спасительной паузе продлиться, чтобы насладиться моим состоянием, затем отеческим тоном продолжил:
- Вы слишком обидчивы, мой мальчик. Будьте осторожны, такие переделки могут принимать более серьезный оборот именно по причине вашего положения. Ну, да ладно, вернемся к делу. Матильда, оставьте нас, пожалуйста.
Матильда вышла, и я возобновил с президентом разговор о делах СБЭ, однако инцидент с судном утомил его, а несколько сильных приступов кашля доконали, и он уже не мог сосредоточиться. После очередного приступа, длившегося дольше других, он обратился ко мне, прерывисто дыша:
- Мне нужно отдохнуть, я выдохся. Погуляйте часок. Мне еще нужно с вами поговорить.
Я вышел в коридор, и мадам Лормье, разговаривавшая с медсестрой, завладела мной. Мы прошли в небольшую гостиную, роскошно обставленную в стиле Людовика XVI, причем у меня не вызывала сомнений подлинность мебели, хотя я в этом ничего не смыслю. Мое внимание сразу же привлек тяжелый деревянный стол, каких было полно в СБЭ, он явно не вписывался в обстановку. Мы подошли к окну: на деревья небольшого парка начинали падать капли дождя. Было около пяти часов, близились сумерки. Навряд ли мы могли найти общие темы для разговора. Я предпринял попытку посочувствовать ей и мужу в связи с его болезнью, но она обернула ко мне унылое лицо и посмотрела мне в глаза долгим грустным взглядом.
- Итак, - сказала она спокойно, - мой муж занимается хищениями.
- Вовсе нет. Я произнес эти абсурдные слова в порыве гнева, но в них нет ни капли правды.
- Я уверена, что все, что вы ему сказали, правда, - произнесла она, не спокойным тоном.
Я попытался еще отрицать, но она остановила меня одним-единственным движением головы, давая понять, что мошенничество Лормье - для нее бесспорный факт. В следующий момент и к большому моему удивлению она произнесла монотонным голосом, словно рассказывая урок:
- Концентрация капитала в одних руках вызывает жажду силы, которая стремится утолить себя любыми способами и прежде всего путем угнетения пролетариата.
У меня полезли на лоб глаза. Она заговорила о пролетарском самосознании и спросила с чуть заметным возбуждением:
- Преступление, за которое вас лишили свободы, вы совершили в знак протеста против социальной несправедливости, гнетущей ваш класс. О, мне вы можете довериться.
Я хотел разуверить ее, но наш разговор был прерван приходом Люсьена Лормье, бывшего министра, который увидел нас через открытую дверь в коридор. Мне показалось, что его появление было неприятно жене хозяина.
- Как чувствует себя мой брат? - спросил бывший министр.
- Грипп протекает нормально, - ответила мадам Лормье. - Скажите-ка, Люсьен, вы знали, что Габриель - нечестный человек?
- Ну, разумеется, Матильда! Я говорил вам об этом раз двадцать в его присутствии, но вы мне не верили. Мне никогда не верят. Меня принимают за шутника, не умеющего серьезно говорить и думать. Я - одно из тех смехотворных созданий, которые не умеют делать деньги. Я не пользуюсь уважением и почтением семьи. Ничего не попишешь. Что делать, если я деньги умею только тратить. Именно поэтому, впрочем, у меня их и не осталось.
Люсьен Лормье промотал свою долю отцовского наследства в азартных играх да на всякие кутежи. Но самое страшное, по мнению его брата, было то, что он продал свои акции СБЭ не членам семьи (отношения тогда у них были холодные). Лормье-старший никогда бы этого не простил, если бы после победы ему не понадобился его брат, участник Сопротивления, чтобы избежать неприятностей, связанных с его делами по Атлантическому валу.
Люсьен стал жаловаться на скупость брата, вынуждавшего его залезать в долги, когда с лестницы, ведущей на второй этаж, раздались детские голоса, и мадам Лормье, прислушавшись, быстро вышла. Я спросил у Люсьена Лормье, продолжает ли он свое поэтическое творчество.
- Я пытался вернуться к перу, но пятнадцать лет, почти полностью проведенных в министерском кресле, не прошли безнаказанно. Речи и политические собрания убивают поэта вернее, чем обычная холера. Во всяком случае я утратил свое эротическое вдохновение. Правду сказать, и обстановка тоже не очень-то располагает. Когда люди настроились на величие, празднику любви делать нечего. Мы живем в мелкую эпоху, господин Мартен, в эпоху заполнения.
Вернулась мадам Лормье, вид ее был настолько подавленный, что Люсьен встревожился.
- Что с вами, Матильда? Неужели великому Лормье вдруг стало так плохо?
- Ах! Бедный мой друг, какая неприятность! Валентина никак не может сделать перевод с латыни. Она просидела над ним все утро, вернулась к нему после обеда, но ничего не выходит. И репетиторша тоже, похоже, ни на что не способна. Не могли бы вы, Люсьен…
- Нет, нет! Когда я ей помог в последний раз, она получила единицу. Тогда не только мне досталось от ее отца, но и ей самой.
- Что же делать? Она должна сдать задание завтра утром.
- Конечно, неприятно. Господин Мартен, вы умеете переводить с латыни? Надо прийти на помощь детям-мученикам.
- Возможно смогу, если текст не слишком сложный.
Я тут же пожалел о сказанном, но мадам Лормье взяла меня за руки и торопливо, явно волнуясь, обратилась ко мне:
- Я уверена, что у вас получится. Какова благодарность! Валентина отстает по всем предметам. Знали б вы только, сколько забот! Муж очень строг, и он прав. Нужно, чтобы дети могли в будущем самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Сейчас же ни одно состояние ничего не стоит, самые богатые дети наиболее беззащитны. В прошлом году Валентине пришлось бросить греческий - совершенно ничего не выходило. Вы наше Провидение. Будет справедливо, если привилегии упразднят и вознаграждать будут только по достоинствам, но сколько волнений для родителей! У несчастной девочки никаких способностей к учебе, совсем как у ее братьев и сестер.
Не прекращая говорить, она повлекла меня к лестнице, ведущей на второй этаж, предоставленный детям. Бывший министр пошел за нами. Перед тем как открыть дверь, мадам Лормье заметила ему, что его присутствие в комнате для занятий нежелательно. Он же пропустил это замечание мимо ушей и вошел вслед за нами. Комната была большая, с двумя окнами мансардного типа, выходившими на ту же сторону, что и окна отцовской спальни. За белыми деревянными столами с ящичками, куда они складывали учебники, занимались десятилетняя девочка и два мальчика - четырнадцати и шестнадцати лет. Все трое с красивыми, приветливыми лицами, что не могло не удивлять, если знать родителей. В другом конце комнаты сидела за своим переводом Валентина, перед которой, закрывая ее от вошедших, стояла репетиторша, наклонившаяся к ее плечу. При нашем появлении дети уткнулись головками в учебники и тетради. Репетиторша - студентка лет двадцати, низенькая и толстоватая - повернула в нашу сторону пунцовое от напряжения мысли и беспокойства лицо.
- Люсетта, - сказала мадам Лормье, - возьмитесь вместе с Жан-Жаком за его задачу. Господин Мартен поможет Валентине с переводом.
Валентина - высокая девятнадцатилетняя девушка, красивая, крепкая, с тонким лицом, обрамленным разделенными на прямой пробор блестящими каштановыми волосами, - почтительно встала. Мы сели с ней рядом за стол, и под пристальным взглядом матери я взял в руки перевод. Прочитав текст от начала до конца и не обнаружив в нем особых трудностей, я определил, что Валентина сделала какое-то подобие дословного перевода, почти не имеющего отношения к тексту и так неумело построенного, что в нем нельзя было прочесть ни единой правильной или хотя бы понятной фразы. Почерком же ее, таким неуклюжим, словно писала девочка лет десяти, я был просто растроган. Я нацелился на первую фразу, но тут позади нас послышался хохот, и, оглянувшись, я увидел, что Люсьен Лормье лежит на животе, а два его племянника испытывают на нем приемы чекистов, Беатриса же - племянница - подпрыгивает от удовольствия, а репетиторша оценивает это зрелище несколько смущенно, но не без симпатии.
- Люсьен, - вскричала мадам Лормье, - как вы себя ведете? Вы сейчас же выйдете отсюда! А вы возвращайтесь на место! В самом деле, Люсьен, можно подумать, что вы нарочно не замечаете, как нам трудно с этими детьми.
Ученики вернулись за свои белые столы, а их дядя встал и попытался оправдаться.
- Полно-те, Матильда, ребята хотели поздороваться со мной. Что же тут странного? Я все-таки их дядя.
- Люсьен, прошу вас, выходите.
Он было смирился, но затем вдруг передумал. Лицо его зарделось, а глаза запылали гневом.
- Матильда, какой позор так обращаться с детьми - запирать в комнате на весь их законный выходной и не давать оторвать нос от стола! Вы их терзаете и отупляете! Это чудовищное тиранство. Их отец зарабатывает горы денег, а они были бы в сто раз счастливее в сиротском приюте.
Мертвенно бледная, мадам Лормье схватила деверя за руку и попыталась оттеснить его к двери, но тщетно. Он вырвался резким движением и подошел к Валентине.
- Валентина, через полтора года ты станешь совершеннолетней. Ты доставишь мне удовольствие, если бросишь твоих истязателей и переберешься жить ко мне. Ты будешь вставать каждый день в полдень, гулять, покупать себе платья, ужинать в ресторане, а после я поведу тебя на танцы, будем ходить в ночные клубы, и только один-единственный раз в год ты будешь посылать родителям поздравительную открытку на Новый год. А пока думай, что час избавления близится.
Он поцеловал племянницу в обе щеки и вышел, насвистывая. Когда он переступил порог комнаты, мадам Лормье спохватилась и произнесла жестким тоном:
- Ваш дядя - безумец, ничего не понимающий в современной эпохе. А правда такова, что наш мир рушится, и горе тому, у кого не будет ни ремесла, ни образования.
Я взял ручку Валентины и принялся исправлять ее перевод, объясняя попутно правила грамматики и синтаксиса. Язык этот я знал хорошо, так как вплоть до ареста постоянно подрабатывал, давая уроки латыни и французского. Когда Валентина не понимала, она робко смотрела на меня, не смея прервать, и я повторял сказанное. Мы сидели совсем рядом, почти касаясь друг друга, и я временами испытывал волнение при мысли о ее крупном девичьем теле, дремавшем в туманностях школьных мечтаний.
Последняя фраза перевода содержала некий эллипс мысли, и все мои попытки объяснить этот прием оказались напрасными. Она подняла на меня восхищенные глаза и, краснея, сказала вполголоса:
- В любом случае лучше написать как-то иначе. Учитель все равно поймет, что я не смогла бы разобраться в этом пассаже сама.
Я был тронут столь простым признанием, смирением, с которым эта красивая девятнадцатилетняя девушка соглашалась со своей участью школьницы и неуча. Покончив с переводом, я решил было заставить ее сделать его заново, без моей помощи, чтобы убедиться, что она все поняла, но чувство сострадания остановило меня. Я находил возмутительным, что родители принуждают ее учиться, несмотря на то, что она к этому не расположена и что сами они хорошо это знают, тогда как она могла бы блистать в чем-либо другом и достичь там успеха. Мадам Лормье вышла из классной комнаты, а я остался сидеть рядом с Валентиной. И тут, пока она переписывала перевод, я в нее влюбился. Я смотрел на нее и думал, что могу тут же умереть. Красивая, скромная, у нее был тот нежный блеск молодости, который уже исчез у Татьяны. Не хочу сказать, что Татьяна старая, но все же ей двадцать шесть лет, а это уже не свежесть. Валентина была чудом чистоты, грациозности, всего. В десять минут шестого я был уже очень влюблен. Какова бы ни была причина - хорошая или плохая, - о дочке Лормье думать нельзя. И в этом отношении в голове у меня не было ничего определенного. Меня опьянила Валентина, я вдыхал ее, пожирал то одним, то обоими глазами. Нарочно уронив карандаш под стол, я нагнулся и, пытаясь вроде удержаться, чтобы не упасть, ухватился обеими руками за ее ноги, от чего у меня потемнело в глазах, отнялись руки, подскочило сердце и что-то взорвалось внутри. Вынырнув на свет ее глаз, я наклонился над ней, делая вид, что читаю в ее тетради, придвинувшись щекой вплотную к ее волосам, ухватившись одной рукой за край стола и чуть касаясь ее груди через свитер. Дочка Лормье. Боясь окончательно потерять голову, я прервал тишину.
- Вы слышали что-нибудь о Носильщике?
- Да. У нас в классе хорошие ученики часто говорят о нем, особенно Клер де Пупине, моя лучшая подружка. Она знакома с одним студентом, который встречался с Носильщиком и говорил с ним. Клер отличная девочка. Вчера она сказала мне, что любит меня так же, как Носильщика.
Я спросил, что значит для нее Носильщик, но вошла ее мать, и я покинул комнату.
В спальне президент разговаривал со своим братом. Пока я шел к кровати, он следил за мной из-под полуопущенных век испытывающим и недоверчивым взглядом, как если б он открывал меня с новой стороны.
- Оказывается, Мартен, вы очень сильны в латыни?
Я для приличия скромно запротестовал. Лормье уткнулся носом в одеяло и, казалось, задумался. Видно было, как трясется мясо вокруг его небольшого рта словно от неспокойных мыслей. Повернувшись внезапно к брату, он со злостью вскричал:
- Черт знает что! Сын вахтера СБЭ учится в лицее и к тому же первый по всем предметам! А мои четыре олуха даже на тройки не тянут!
И он горько усмехнулся. В его злом взгляде я прочел, что он с обидой воспринимает определенное принципиальное неравенство, против которого должно восставать его чувство справедливости. Министр заметил, что для обеспечения пристойного будущего детям не нужны дипломы, но Лормье нетерпеливым жестом прервал его:
- Нам не осталось времени. Не пройдет и десяти лет, как песенка франции будет спета. А что станет с ними?!
После ухода младшего Лормье я снова достал из папки бумаги и принялся читать их, комментируя. Лормье очень устал, у него поднялась температура выше 39 градусов, и ему не давали покоя другие мысли. В конце нашего разговора он сказал:
- Студентка, которую жена наняла репетиторшей, дура и бестолковая. Я ее выгоню. Найдите мне кого-нибудь вроде вас, чтоб знал свое дело.
Я пообещал заняться этим. На папашу Валентины я теперь смотрел с добротой. Если бы ему захотелось помочиться, я охотно подал бы ему судно.
Возвращаясь в метро домой, я мечтал о годах счастья, которые ожидали меня. Речь шла - всего-то навсего - о счастье любить Валентину, но мне другого и не нужно было. Таким образом я буду уверен, что не подвергну ее испытаниям деградацией любовных перипетий, утратой иллюзий, разочарованием, глупыми муками ревности. Дома я зашел на кухню к Валерии, весело поцеловал ее и сказал, что она красива, как никогда. В столовой Мишель обозревал потолок, присев на край стола. Я игриво заговорил с ним:
- Привет, старик. Ну как, ты работал над пьесой? Знаешь, начало чертовски хорошее.
- Ах, эта пьеса… знал бы ты, как мне плевать на нее. Я влюбился.
Я пристально посмотрел на него. Лицо Носильщика, могу поклясться, было озарено, светилось экстазом.
- Ты помнишь день, когда ты вернулся? Тут была девушка, Лена. Я видел ее тогда впервые. Поскольку я сидел с этой пьесой, то воспринял ее как-то рассеянно. Я был тогда далек от мысли… Она приходила сегодня. И тут я по-настоящему рассмотрел ее. Завтра она переедет к нам навсегда. А я, я ищу работу.
- Ты ищешь работу? Ты хочешь сказать, что возвращаешься на сцену?
- Нет, я говорю о настоящей работе. О скучной, как положено. Я хочу иметь право говорить: это для нее. Понимаешь?
- Возможно, у меня кое-что найдется для тебя. Но пока это не точно. Я буду знать завтра.
Носильщик обнял меня. Глаза его помутнели от слез. За ужином мы мало говорили, но часто смеялись и почти всякий раз без причины. Когда я лег, Валерия уже была в моей кровати и тянула ко мне руки. Я был так счастлив, я так любил Валентину, что мне только и хотелось, что делать приятное. Валерия говорила, что я такой красивый, страшно обаятельный, а потом сняла с руки часы и попросила:
- Будь добр, положи их в ящик стола.
Эти два последние слова вызвали во мне воспоминание о конторском столе модели СБЭ, что я видел у Лормье в маленькой гостиной стиля Людовика XVI на втором этаже. Я заснул с мыслями о Валентине и столе.