Борис Евсеев - прозаик широко известный, лауреат нескольких литературных премий, финалист "Большой книги" двух последних сезонов… Но его новый роман - это настоящее открытие, счастливое совпадение двух талантов - автора и его героя. Сам музыкант по образованию, Борис Евсеев, по сути, вводит в отечественную культуру совершенно новое лицо, и какое! - великого композитора, гения русской музыки Евстигнея Фомина. Загадочная и трагическая жизнь Фомина - обладателя диплома Болонской филармонической академии, - невостребованного в России до конца жизни, воссоздана по редким архивным документам. Екатерина II и Павел I, Иван Бецкой и Николай Шереметьев, падре Мартини и аббат Маттеи, Петр Скоков и Леопольд Моцарт, Гаврила Державин и Яков Княжнин, актер Дмитревский и палач Шешковский - каждый из них занял свое место на страницах этой историко-биографической партитуры.
Содержание:
Вступление 1
Часть первая ПУШКАРСКИЙ СЫН 2
Часть вторая И ЕВРОПЕЕЦ - И РУССКИЙ 21
Часть третья ЧЕРНИЛЬНЫЕ ДУШИ. ПЕРЕЛОМ 50
Часть четвертая КОДА (ХВОСТ) 72
Эпилог-1 Путешествие креста по водам 81
Эпилог-2, или Сжатое повествование о капельмейстере Фомине, о его великих операх, странной жизни и украденной славе родоначальника русской классической музыки 82
роман-версия
Автор сердечно благодарит Фонд "Русское исполнительское
искусство" за существенную научно-методическую помощь,
оказанную в ходе работы над этой книгой
Вступление
Валерию Вороне,
другу и однокашнику
посвящается
Лето 2009-го. Душный вечер, июнь.
Уже на подступах к московскому крохотному театрику, тесно вжатому меж двух высоченных домов, толпятся люди. Спрашивают лишний билетик, негодуют (нет афиши!), волнуются: не будет ли отмены?
Здесь же только что выгрузившаяся киногруппа: двое парней в цветастых косынках, маленький, подвижный как обезьяна режиссер и вальяжная операторша - бритая наголо, с пригасшей сигарой во рту. Квелый ассистент, кляня жару, тащит в зал треногу и камеры. У киношников - вид загадочный, они что-то знают и поэтому посматривают на окружающих свысока. Зрителям же ничего толком не известно: представление готовили без огласки, на скорую руку.
Внезапно путь киногруппе пересекает выступивший откуда-то сбоку человек, одетый в джинсовую пару. Лицо - жестковатое, сохлое. В ноздре кольцо, по лицу ползет ухмылочка, взгляд добычливый, цепкий. Да и движется джинсовый необычно: мелким воробьиным шагом, бочком. Левую руку при этом держит, полусогнув, перед собой. На руке, под мешковиной, что-то вздулось горбом: шевелится, подрагивает.
Попугай? Мартышка? Ворон?
Человек с кольцом в ноздре подходит к театральной двери. Выбежавший навстречу служитель сразу пропускает его внутрь.
Тут новый всплеск разговоров: они то разгораются, перелетая от одной кучки собравшихся к другой, то медленной летней трухой оседают вниз.
В одной из кучек уверены: будет встреча со знаменитыми соотечественниками. И нарочно для них сыграют нечто необыкновенное, может даже - вновь открытое. В другой кучке твердо знают - предстоит обычный концерт: с оркестровыми увертюрами, ариями, отрывками из опер. Только вот петь и играть будут не москвичи, а петербуржцы. Ну а знаменитые соотечественники (где-то близ Кремля или даже в самом Кремле заседающие), глядь, на концерт и пожалуют!
Сквозь распахнутые, но плотно затянутые шторами створки театральных окон сочится слабый, дрожащий звук. Звук этот - лопающийся, вновь набухающий - словно капля влаги в раскаленном московском воздухе, в широкой московской бездне. Вместе со звуком растет едва уловимая и вроде ни на чем не основанная тревога.
Но мало-помалу и звуки, и хаотические движенья людей выстраиваются в некий порядок: чуть отступает жара, сквозь магнитную рамку в зал по одному проникают доставшие билет. Остальные, кто лениво-беспечно, кто резко-раздраженно, движутся взад и вперед, неотступно вглядываясь в зашторенные окна, пытаются хоть таким способом пробиться в театр.
Вдруг, в минутном отрезке тишины, со стороны метро - визг, скрип!
Приближается, пошатываясь - словно соскочив с подпорченного диска, - напрочь забытая старинная русская музыка.
Кое-кто из безбилетных оборачивается: отыскивая удобное для сбора милостыни место, но при этом ни на минуту не прерываясь, на старинной колесной лире играет какой-то приезжий. Лира, висящая на веревке поперек живота, корпусом своим схожа с утолщенной гитарой или, скорей, с виолончелью. Приезжий - в расшитой зеленым и красным рубахе, босой - с туповато-сладкой улыбкой глядит перед собой, что-то в такт музыке бормочет.
Присмотревшись, безбилетные видят: играющий на лире слеп. Его тут же начинают гнать взашей: вниз, в переход, к побирушкам немытым! Чего тут, близ оперы, отираться? Тут музыка другая!
Обхватив старинную колесную рылю (так сам слепец ее, бормоча, называет) для верности сразу двумя руками, прогоняемый уходит: мимо сталинской полувысотки, к виднеющейся неподалеку церкви.
Взгляды безбилетных вновь устремляются к театру.
А там, внутри, уже собрались (запущенные через служебный вход) знаменитые соотечественники. Прибывшие из Европы и двух Америк, из Африки Северной, Южной и даже из Австралии, они расположились в первых рядах: фраки, визитки, ковбойки, сарафаны. Снова визитка, опять фрак. Кто-то никак не хочет скинуть с головы неуместное в театре сомбреро.
Народец посиволапей - отечественного закваса - одетый без выдумки и вычур, томится в рядах задних.
Знаменитые ждут начала оперного концерта в позах свободных - но чинно, благостно.
Сиволапые прыскают, жужжат, едва ли не щелкают орешки.
А концерт все не начинается!
Гул недовольства, громок рукоплесканий...
Тут, стараясь не привлекать к себе внимания, без позерства и помпы, по одному, по двое - начинают проникать через зрительный зал, поднимаются на сцену и пропадают за кулисами персонажи будущего оперного спектакля.
Всё как принято, всё по моде!
Однако что-то на этот раз и по-иному.
Не праздничная расслаба - ясно угадываемое беспокойство рыщет по залу. А ведь в зале не одни случайные люди, которых можно вот так, запросто раздражать, тревожить! Чуть поодаль от велюровых пиджаков, в стороне от брильянтовых брошей и запонок видны блаженные лица, угадываются полураскрытые губы и легчайшие полуулыбки знатоков истинных.
Но истинные тоже начинают волноваться. Откуда оно, это волненье, взялось?
Может, слишком ладно сидят на героях предстоящего спектакля парики? Совсем уж безукоризненно подогнаны кафтаны в плечах, лифы в талиях?
Или причина в другом? И актеришки эти - никакие не актеры, а тайно вывезенные из питерского музея и современной наукой оживленные восковые куклы, лишь вообразившие себя в ладных костюмах живою плотью?!
А может, всё проще?
Взял да и разбрызгал из гигантского пульверизатора какой-то шустрый администратор невско-балтийский, еще не до конца слежавшийся воздух. Взял да и дал нюхнуть чего-то запретного, сладко тревожащего, только в этом полузабытом запахе и существующего! Вот запах и дурманит, вот и наркотизирует.
Сам же администратор спрятался. И теперь из-за кулис подсматривает за зрителями-недотепами и подсмеивается над ними, глуповато водящими в полутьме сырыми от ловли неуловимого носами...
Все, все возможно! Но только героям будущих оперных сцен ни всклокоченные мысли зрителей, ни обывательская тревога совсем не передаются: они идут себе и идут!
Бесшумной (едва ли не бесплотной) толпой проследовал хор.
Прошли оркестранты. Растворились в театральной мгле угрюмые статисты.
Вслед за статистами - одинокая дама: перегибаемая вперед шитым по покрою восьмидесятых годов XVIII века пышным платьем, с громадной корзиной волос на голове, с подозрительно узким, гневно-капризным ртом.
Плакальщица? Судьба?
За дамой - губернатор Державин, со звездой на груди, веселый.
За Гаврилой Романычем совсем молодой, однако ж уже и пышнотелый, некий провинциальный секретарь. Не Крылов ли Иван ли Андреевич ли? Он, он! Сочинитель комических опер и "Почты духов", о баснях пока и не помышляющий!
За Крыловым - растерзанный Княжнин: в бархатной алой накидке, мокроволосый. Княжнина волокут под руки два ката в мышиных балахонах, с узкими прорезями для глаз.
Далее следуют:
Его высочество Павел Петрович, наследник престола.
Супруга наследника (вторая).
Матушка Екатерина.
Матушке вослед машет истово, машет страстно, машет сдернутым с головы длиннохвостым, со змейками, париком - тайный советник Шешковский.
Чуть в отдалении Иван Иванович Бецкой - по настырному слуху, отец Екатерины Великой.
За ними:
- несравненная Алымушка;
- полковой священник отец Иоанн Лукин;
- великий полифонист падре Мартини; с ним - аббат Маттеи;
- чех Ванжура, музыкальный любимец государыни Екатерины;
- некая Езавель;
- Клаудио Антонио Гальвани, професс Ордена Иисуса;
- Филька Щугорев, "издевочный слуга".
От Фильки чуть поотстав, стеная и охая, - скрипач Соколовский, автор не им сочиненной оперы "Мельник - колдун, обманщик и сват".
И - наконец!
Не слишком рослый, к тому ж еще и сутулящийся, в каштановом растрепанном парике - музыкант. Скорей даже - музыкантишко. Под левой подмышкой скрипка, в правом кулаке намертво зажат смычок. Цепкостью ухватки схож с капельмейстером. Блаженной задумчивостью - с выжившим из ума подателем прожектов...
А вот с теми, что скрылись за кулисами, сутулящийся схож не слишком: уж он-то не опутан сетью капризов, не продернут томным изыском! Видно, что не трусоват, не хлипок. Не шаркун и не говорун, не доносчик, не бузотер! Одна беда - замкнут, угрюм.
Кое-кому из зрителей при виде капельмейстера наверняка приходит на ум: да ведь на таких-то (не бузящих, упертых) всегда и держалась Россия! При Чесме и Кагуле, у Рябой Могилы и под Измаилом, у Халхин-Гола и под Сталинградом, на Зееловских высотах и близ Рокского тоннеля...
Пока музыкант шагает, некоторые из зрителей крепко ухватывают еще одно: не обязательно герою русской жизни галопировать на плацу! Греметь барабанами в Гатчине! Манерничать в Кремле или в Малом Зимнем! Вполне для некоторых героев достаточно дать озвучку музыке боя, еще лучше - музыке мысли...
Звук, зародившийся в гулком московском колодце, растет. Музыкант со смычком, зажатым в кулаке, движется к сцене неуклонно. Однако внезапно (на чей-то дерзкий смешок) оборачивается: грозно, гневно. Зеленоватые глаза его при этом вспыхивают, как у рассерженной кошки.
- Евс-стигней-й! - вскрикивает кто-то истошно, признав героя.
Звук и крик сливаются в одно. Музыкант быстрыми шагами взбегает на сцену. Еще миг - и, досадуя на шум и крики, скрывается он за занавесом.
Тут - снова неожиданность.
Вслед за Евстигнеем на сцену бочком выступает человек в джинсовой паре. Дойдя до середины, он останавливается, отводит в сторону полусогнутый локоть, сдергивает с шевелящегося горба мешковину…
Серо-коричневая, хищная, с белым горлышком птица, для которой на одном из театральных выступов загодя выложили кровавый кус мяса, слетает с руки. Однако вместо того, чтобы рвать и полосовать мясо, птица устремляется к растворенному окну и, отыскав едва заметный просвет меж шторами, вырывается наружу.
Птицелов, соря матюками, кидается к выходу. За ним - радуясь скандалу - бритоголовая операторша. Смех, шиканье, гул.
Кто-то из бывших соотечественников вскакивает и начинает ни к селу ни к городу поносить и мундир, и самого проследовавшего на сцену наследника престола Павла Петровича.
Начало спектакля, рассчитанное на уподобление музыки полету птицы, сорвано?..
Тем временем на улице некоторые из безбилетных резко вздрагивают: взмыв от окна вертикально вверх, потрепыхавшись меж проводов и рекламных перетяжек и лишь после этого широко расставив крылья, серо-коричневая, верней коричневато-серая, с белым горлышком птица устремилась не на окраину Москвы, не в поля, - устремилась в самое пекло, к центру!
Что делать птице в шумном городе? За каким чертом летит она в раскаленное пекло?..
Впрочем, даже самые упертые из безбилетных перестают вскоре об этом думать. Сизое московское предвечерье, затягиваясь новенькой вольфрамовой кожей, зарастает, как рана. И уже никто не обращает внимания на то, как, сделав несколько широченных кругов, малый городской сокол, сокол-чеглок, возвращается на прежнее место, к театру, взлетает на крышу полувысотки и там до вечера, почти до ночи - затихает…
Ну а в зале малый сокол, вчера уловленный сетью джинсового птицелова, а сегодня дерзко из театра упорхнувший, взбивает краткие пересуды:
- Учили его мало…
- Улизнул-таки, молодчага!
- Придавили б ему горло как след, глядишь, и сел бы, где положено.
Однако ни скомканным началом, ни разговорами музыку уже не остановить!
Гаснут светильники, плотная голубоватая ткань, укрывавшая сцену от досужих взглядов, разлетается в стороны. Вздрагивает, запускаясь всеми своими бесчисленными механизмами часа на два, на три, адская машина театра! Мощный удар литавр - и к потолку, к лепным плафонам летит вступительный аккорд: слитно-прозрачный, чистый.
Короткая пауза, и…
Часть первая ПУШКАРСКИЙ СЫН
Глава первая Люди, чернила, прель
В мертвый час, после фрунта и умываний, после дневного короткого сна явились без докладу трое: солдат Федотов, женка его, с ними малолеток некий.
Денщик завозился в палисадах, проморгал, скотина.
Денщику - взбучку. Вошедших - слушать. Все одно до вечера помирать со скуки.
Капитан лейб-гвардии Измайловского полка Козодавлев (рябоват, росту среднего, зато жилист и на руку скор) потянулся с лежанки за епанчой. Хотел накинуть на плечи, передумал.
- Ну? - лейб грозен, могуч, но в грозе своей ясен и чист: медные молнии на мундире сверкают, зеленое сукно расправлено, на красных обшлагах - ни пятнышка.
- Так что... Ваш бродь... Мальца означенного, стало быть... того... В Академию желали б!
- Как-с? Плохо слышу! - молнии еще острей, но в голосе теперь явная насмешка. - В А-ка-демию-с?
- Точно так. Осмелюсь доложить: Академия художеств и при ей - Воспитательное училище. Ея Императорское Величество матушка-государыня учредить изволили...
Мысли козодавлевские, до того обрывистые, всклокоченные, враз утихают, смягчаются, начинают течь по приятному руслу.
"Матушка-государыня... Женского полу, а ума - палата! Ей-ей палата! Учредить изволила... Хотя это вроде еще предыдущая матушка - Елизавет Петровна - изволила... Пуншу бы сейчас али на худой конец сбитню: дрожь какая-то... Так и накатывает, окаянная. От гнили, што ль?"
- В Академию, говоришь? Гм... Дурного покуда не вижу. Токмо я-то здесь при чем?
- Так что, осмелюсь... - от изумления жизненным изворотом и от неумения изумляющую жизнь выразить в приличествующих словах Иван Петров сын Федотов морщит лысеющий лоб, багровеет, затем окончательно сбившись, бормочет: - Слыхал я ненароком... Его высокоблагородие секунд-майор Сушков говорить офицерам изволили... Про это про самое... Люди знающие и присоветовали, того... по начальству...
"Сгорел, сгорел. Пропал, как швед под Полтавой..." Глаза солдата мимо воли закрываются.
- Удостоверить... - это вдруг шепотом, но отчетисто, даже весьма настойчиво, Иванова женка. - Возраст мальца удостоверить, ваше высокородие, извольте.
- Как звать?
- Меня-то? Меня - Аксиньей. А малец - Евсигней сын Ипатов.
В глазах козодавлевских скуки как не бывало. Сразу чертики, бесенята: пляшут, смеются. Личико рябое озаряется.
- Иван Петров сын Федотов! - строгость, хотя бы и напускная, для низших чинов необходима, пользительна. - Малец, стало быть, не твой? Отвечай сей момент без утайки!
- Вотчим я ему. Отец его, Ипат Фомин, - помре. Был же - канонер Тобольского полку. А малец ничего себе, шустрый...
- Шустер, говоришь, плутяга? В отца покойного? Али в мать?
- В меня, ваше благородие, в мать...
Лейб теперь расположен почти отчески.
Аксинья ему определенно нравится. "Ишь, шельма. Второго мужа себе заимела. Чем она их берет? Разговором? Изгибом телесным?"
Аксинья капитану нравится, а вот к нижнему чину Федотову следует, видимо, возыметь чувства обратные. То бишь принять меры. Впротчем, какие сейчас меры? Пить хочется, пить!
Меры откладываются.
- Малец какого исповеданья?
- Так что - греческого!
- Кто крестил?
- Отец Иоанн Лукин, полковой с... священник...
- А годков ему сколь?
- Пять год, да восемь месяцов, да девять дней.
- Тэк-с. Ежели вычесть из сегодняшнего - получицца, получицца... День-щик! Бумаги из канцелярии мне наилутшей да прибор чернильный - сей момент!
Чернила есть и в квартере, но капитану хочется пустить нижним чинам блеску в глаза: чернильный прибор в канцелярии из драгоценного камня сработан!
Денщика словно ветром сдуло. Бочком улеглось молчанье.
Говорить с солдатом и его женкой? Невозможно. Молчать далее? Истомишься.
Тут снова Аксинья:
- Августа пятого дня Евсигнеюшка народился... Сперва - легко шел... А уж опосля и мне, и ему тяжко пришлось...
"Голосом берет. Точно, голосом! Говорит словно поет. Сладко так, гортанно. Как на плацу солдатик, от фухтелей изнемогающий. Фухтеля? Да-с. Именно! Фухтелями бы ей для начала и пригрозить. Но это сперва лишь. А потом нежно так, ласково: ид-ди суда!"
Через четверть часа вернулся денщик: с бумагой, с чернильным прибором - две баночки с крышками, одна с песком мелкозернистым невским, для присыпки, другая с чернилами крепкими, неразбавленными. Перо, хранимое для записи недоимок и стихотворных строк, у капитана всегда под рукой.
Денщик все еще держит чернильный прибор в руках.
"Запыхался, чертяка, бежал... А пускай еще побегает!"
- Денщик, квасу!
Уже через полминуты денщик Прокопий - в плечах барина вдвое шире, - бережно неся глиняный кухоль, протискивается в низенькую светелку, льет в кружку, кланяясь, подает.
Козодавлев пьет, фыркает, встряхивает головой, встряхивается всем телом, нюхает зачем-то чернила, озабоченно встряхивает баночку с песком, дует на заветное перо и уж после всего на поданном листе собственноручно выводит:
"Сим свидетелствую, что сынъ бывшего Тоболского пехотного полку полковой артиллерии канонера Ипата Фомина сына прозваньем Фомина, малолетний Евсигней Ипатов родился в 1761-омъ году августа 5 дня, крещен того ж полку полковым священником Иваном Лукиным.
Коему Евсигнею пят лет, восем месяцов и девять дней.
Во уверение чего и подписуюсь:
Лейб гвардии Измайловского полку капитан А. Казадавлев".