Андрей Иванович молчал. О Господи. Всё кончено. Что кончено? Кончена жизнь. Меня выгнали. Все-таки они добрались до меня. Я пришел в институт мальчишкой, а они меня выгнали. Выгнали из комнаты, где прошла вся моя жизнь. Андрей Иванович увидел свою комнату - и задрожал. Вот сидит Гриша, у него на столе старомодный, салатового цвета дисковый телефон. Перед Гришей стол завлаба - сначала Вигдорчика, потом Матюшина, потом Демьяненко. В эту минуту Демьяненко - лысый, смуглый, с черной густой бородой, - смущенно насупясь, набивает свою изогнутую, черного дерева трубку душистыми кручеными жгутиками "Золотого Руна", - набив, подымается и своим широким, размеренным шагом идет в коридор: он всегда уходит курить, когда по телефону начинается личный и тем более тягостный разговор - например, когда Грише звонит и начинает скандалить жена. За Гришей сидит Павлихина, уткнувшись в бумаги, золотистый пух вьется над ее точеным затылком, - она изо всех сил слушает; за Павлихиной - Коля, пьет чай; когда Коля бросает сахар, он всегда говорит: "Мозг надо питать"… Дальше стол Андрея Ивановича, лицом к окну; за окном сначала неизвестного названия куст с мелкими нежно-зелеными листьями, потом обшитый бурой жестью сарай, склад мастерской, потом решетка забора с ржавой четырехугольной заплатой, потом серый жилой дом в пять этажей, с балюстрадными балкончиками и лепным осыпающимся карнизом, потом небо. На подоконнике стоит плосколистый кактус с красно-коричневыми колючками, перистая герань, четыре ворсистые фиалки с фиолетовыми и розовыми цветами и развесистое коренастое деревцо с мелкими и частыми мясистыми листьями. Здесь же стоит кофейник с выгоревшей красной розеткою на боку - в нем вода для поливки цветов; цветы поливает Кирьянова, а на время своего отпуска она просит поливать Андрея Ивановича. Андрей Иванович поливает… Дальше стоят неработающие шахматные часы - сейчас уже никто не может сказать, откуда они здесь появились; когда Андрей Иванович пришел в институт, они уже стояли на подоконнике. За занавеской, в углу, спрятан электрический чайник - чтобы не бросался в глаза инспектору по противопожарной безопасности, или, как его все называют, пожарнику. Пожарник всегда приезжает один и тот же - пожилой, краснолицый, седой, в темном мешковатом костюме с шестью колодочками наград и очень серьезным лицом; он не спеша - но и не останавливаясь - проходит с Купряшиным, институтским завхозом и тоже отставником, по лабораториям, - после чего они закрываются в купряшинском кабинете и тихо сидят там до конца рабочего дня, пропуская по маленькой спирт и с каждым выходом в коридор всё больше краснея…
Андрей Иванович молчал, и Григорий Борисович - Гриша - на том конце провода тоже молчал. Пятнадцать лет он приходил в институт. Когда он поступил на работу, все, от лаборантки и выше, называли его Андреем; сейчас все новые сотрудники и начальство, кроме академика, называют его Андреем Ивановичем. За пятнадцать лет он женился, родилась Настя, умерли его дедушки и бабушки, Россия социалистическая превратилась в Россию капиталистическую, он защитил диссертацию, получил старшего научного сотрудника… целая жизнь! Это его дом, родной дом. Они все останутся там, а он один - один! - не сможет прийти туда. Они отняли у него жизнь - науку, отняли возможность на клочке бумаги описать с помощь десятка крохотных символов любое состояние мира, недоступное ни взгляду, ни слуху, ни безоружному - не вооруженному булавочными петельками производных - человеческому уму. Всё рухнуло, ничего не осталось. Он остался один… но почему?! Почему меня?! Ведь сократить должны были Гришу! Грише тридцать пять лет и он не имеет степени - сократить должны были его, на сто, на двести процентов его! А сократили Савченко - мальчишку, инженера, - и меня! Почему?! Да потому… потому что Гриша Жуков - хороший человек. Гришу оставили, потому что он хороший человек, а тебя выгнали, потому что ты дрянь. Всё.
- Спасибо, Гриша, - наконец сказал через силу Андрей Иванович. - Мне что, надо приехать?
- Да нет, зачем, - заторопился Гриша, - приедешь когда приедешь… - Он помолчал и добавил извиняющимся тоном: - Тебе Ольга собиралась звонить…
Уголком сознания Андрей Иванович понял: Гриша позвонил ему потому, что иначе позвонила бы Ольга - Ольга Сергеевна, начальник отдела кадров, - мерзкая баба, которая беспричинно (то есть без видимых, внешних причин) не любила, если не сказать ненавидела Андрея Ивановича. Горько и странно: он никому не делает зла, а его почему-то никто не любит…
- Спасибо, Гриша. Я завтра… или послезавтра приеду.
- Ты смотри, как тебе удобно.
- Ладно. Ну, пока.
- Пока…
Андрей Иванович поднялся на ватных ногах и повесил трубку. Вышел на балкон. Закурил.
Двор заливало солнце. Сажево-черные бархатистые тени лежали на высохшей изжелта-белой земле. Двор изменился - непонятно чем, но он стал другим. Изменились и сигареты, вкус сигарет, вид раскачивающейся над пепельным конусом змейки. Андрей Иванович глубоко затянулся - дым процарапался до середины груди, - и на мгновение забыл, что его сократили. Мир скачком возвратился в прежнее состояние. Андрей Иванович выпустил дым - вспомнил. Мир снова стал незнакомым, чужим.
Что делать?… Может быть, съездить в институт? Страшно подумать, чтобы остаться здесь - в одиночестве, в тишине, - но ехать в институт… где все знают, что тебя сократили, что ты хуже всех, где надо со всеми здороваться, смотреть в глаза, видеть искренне или притворно сочувствующие лица - и самому изо всех сил делать какое-то лицо… а какое? Бодрое, энергическое - мне наплевать? - это и глупо, и он не в состоянии сделать такое лицо, даже на несколько секунд… Усталое, равнодушное? Играть в его состоянии какую-то роль - боже, какая мука! Нет, невозможно… поеду завтра. Или послезавтра - там видно будет.
Андрей Иванович докурил, уронил с балкона окурок и пошел на кухню. Есть совершенно не хотелось, к тому же при одной мысли о том, что надо что-то готовить - искать в холодильнике, доставать, выдвигать ящики буфета, резать, разогревать, накладывать на тарелку… - наваливалась такая тоска, что неудержимо тянуло лечь, - но инстинкт самосохранения встряхнул его волю: курить он сегодня будет каждые пятнадцать минут и, если разыграется гастрит, он не выдержит. Это будет предел, limes…
Андрей Иванович включил чайник. Все-таки они меня выгнали. Я знал, я чувствовал это. Мне нет места в этом мире, я здесь чужой, и мир убивает меня. Это подлость со стороны Бога… которого нет, - создавать людей такими, как я, и обрекать их на всю жизнь на такие муки. Андрей Иванович достал из холодильника и с отвращением выпил ледяное, пресное сырое яйцо. Чайник закипел. Андрей Иванович расковырял и выпил еще два яйца, заварил в чашке чай и вернулся в комнату.
За окном шелестела выпестренная светотенью листва. Птиц не было слышно - рычали машины, визжал какой-то электрический механизм, тяжко пульсировала электронная музыка - мучительные, ненавистные, недоступные звуки… Андрей Иванович отхлебнул, обжигаясь, чая и вышел на балкон. Все-таки они меня выгнали… А… а статья?! Его статья в соавторстве с академиком?! И статья не помогла… может быть, он забыл? Старый, мог забыть, Павлихину вчера назвал Манухиной. Да нет, ничего он не забыл, Павлихину он никогда и не помнил - пустое место; а о статье он помнит и еще потребует материалы, как потребовал у Давыдова. Ну нет, старая сволочь, ничего ты от меня не получишь… или отдать? Даже если не спросит, прийти и сказать: "Владимир Васильевич, вот наработки по нашей с вами статье. Мне они теперь не нужны, а вам желаю успеха". Старику станет стыдно, и он подумает: "Вот порядочный человек, а я его сократил". Он сдвинет мефистофельские брови, скрывая смущение, и скажет своим высоким, резким, скрипучим голосом: "Ты, наверное, рад, что от нас избавился? В "Стекловку" лыжи навострил?" - и нажмет на селекторе кнопку отдела кадров: "Назарову!…"
Андрей Иванович так растрогался от своего благородства, жертвенности, жалости к себе и гордости за себя, что у него к глазам подступили слезы… уже через мгновение с болью, с ненавистью очнулся: "Тьфу, дур-рак! Мечтатель, ничтожество! Промечтал всю жизнь… в тридцать семь лет ничего не умеешь делать, только строчить никому не нужные формулы. Ни-че-го! - и Андрей Иванович начал со злобным упоением перечислять: - Язык знаешь плохо - можно сказать, не знаешь; машину водить не умеешь; руководить не умеешь; подчиняться не умеешь; торговать не умеешь; разговаривать с людьми - и то не умеешь! ("Добивай! добивай!" - яростно кричал кто-то внутри него.) Ты же просто урод: играть ни на чем не умеешь; в спорте ничего не умеешь; за женщинами ухаживать не умеешь; драться не умеешь; стрелять не умеешь; водку пить не умеешь; анекдоты рассказывать не умеешь; лгать не умеешь! - не от честности, а от трусости: боишься, что узнают, что ты солгал. Безволен, труслив, жаден, завистлив, зол… или, может быть, ты считаешь себя добрым? Да тебе никого на самом деле не жалко - ни чеченцев, ни стариков, - тебе самому плохо, вот ты и бесишься… просто тебя, как слабого, бесит сила сильных! Ведь ты так ненавидишь мир, что готов вместе с ним погибнуть, только бы он погиб, - и это добро?! Наконец, ты просто глуп, - боже мой, какой дурак тебе внушил, что ты умный?! Ведь ты кроме своей математики, которую долбишь двадцать лет - и додолбился до жалкого кандидатишки, - ничего не способен понять! Фалес занялся торговлей и быстро разбогател - чтобы доказать, что ученые могут прекрасно делать деньги, но у них есть занятия поинтереснее, чем погоня за барышами, - а ты, на что ты способен? Даже сантехника, электричество, простейшие вещи для работяги с восьмью классами образования - для тебя темный лес! Ах, может быть, ты что-нибудь понимаешь в высоких, исторических, так сказать, материях? В перестройку ты бегал на митинги и демонстрации, как одержимый, только что не скандировал вместе со всеми и не размахивал трехцветными тряпками, - тебя хотелось кричать и размахивать, но ты не мог позволить себе этого: как же, толпа кричит, и ты будешь кричать, - ты выше толпы, ты ученый, могучий ум, сливок человечества. Ты презирал и ненавидел стоявших у власти стариков, когда они предупреждали о призрачности демократии, о разрушительности свободы, о крови, которая прольется при распаде страны; ничтожества, бездари, думал ты, обученные только интригам и сейчас из последних сил цепляющиеся за власть, - посрамлены же оказались не мужиковатые обкомовцы, а университетские краснобаи: что хорошо для Лондона, оказалось не просто рано, а гибельно для Москвы…"
Андрей Иванович быстро отхлебнул чаю: у него пересохло в горле, как будто он не думал обо всем этом, а говорил. Да. Всё, решительно всё, что бы он ни пытался делать, кончалось крахом. Из секции плавания он ушел через месяц - после того как пребольно ударился животом; первая любовь, Рита Камкова, его отвергла; два курса он учился на круглые пятерки и думал о красном дипломе, а на третьем расслабился и пришел к выпуску с десятком четверок; в аспирантуре он поставил себе целью защитить кандидатскую в двадцать шесть, а докторскую до сорока, - кандидатскую защитил в тридцать два, а докторскую… Хотел построить дачу, а сил и денег хватило только выдернуть пни; хотел научиться водить машину, а только прошел медкомиссию; хотел выдвинуться на премию Ленинского комсомола, а академик зарезал; мечтал о сыне, а родилась дочь… Всё, что он думал, оказалось ложным: в юности был страстным патриотом, а оказалось, что живет в преступной стране; думал, что русские - великий народ, а "народ-Богоносец оказался серой сволочью"; верил в торжество духа над плотью и победу добра, а оказалось, что миром правит мерзкая плоть и в борьбе добра со злом побеждает зло; думал, что цензура подавляет культуру и до реформ возмущался Пушкиным, написавшим: "Один великий человек сказал мне: если бы у нас была свобода книгопечатания, я с женой и детьми уехал бы в Константинополь", - а оказалось, что без цензуры культура гибнет, и слава Богу, что свобода пришла только во второй половине двадцатого века, когда человечество всё уже сделало… путался даже в мелочах: всю жизнь был уверен, что англосаксы - коренное население Англии, а оказалось - германские племена. И все эти его поражения, ошибки, слабости, пороки год от году копились, и наконец: смолоду - прореха, к старости - дыра, - всё бездарно выстроенное им здание его жизни рухнуло, и в те годы, когда большинство - сильное, разумное, энергичное большинство, такие, как Евдокимов, - уже приступает к отделке, он среди рассыпавшихся обломков не обнаружил даже фундамента. Он один, один среди равнодушных врагов, - ничего не умеет, ничего не знает, ничего не хочет, ничего не любит, и единственные чувства, пробуждающиеся в нем с еще не иссякнувшей силой, - отчаяние и ненависть…
Я ненавижу человечество.
Я от него бегу спеша.
Мое единое отечество -
Моя пустынная душа.
Андрей Иванович вдруг успокоился. Казалось, бесконечно разматывавшаяся цепь обвинений оборвалась и вслед за якорем - прежней жизнью - навсегда ушла в непроглядную глубину. Наступила новая жизнь, в которой ничего не было и нечего было терять, - пустота. И первое, что родилось в этой новой жизни, написалось на чистой доске, было желание закурить. Он взял легко промявшуюся под пальцами пачку и увидел, что в ней осталось три сигареты. Андрей Иванович закурил и пошел в гостиную.
XIV
На серванте лежали деньги, оставленные Ларисой. Андрей Иванович подошел и увидел десятирублевую бумажку и мелочью пять рублей. Обычно она оставляла тридцать, а он за редкими исключениями приносил вечером сдачу. Деньги лежали на записке. Андрей Иванович прочел:
"Больше нет, сегодня зарплата. Настю взяла до школы с собой. Лариса".
"Целую" не было. Почему-то Андрей Иванович подумал об этом. Лариса уже давно перестала писать "целую". Произошло это постепенно: сначала были единичные пропуски, потом их стало больше, потом "целую" исчезло - наверное, навсегда. Примерно так же около года назад она перестала спать в одной комнате с Андреем Ивановичем и ушла к Насте, в гостиную. Это не значит, что у них не было близости, - просто теперь она с ним не спала…
Андрей Иванович взял деньги и сунул в карман. Теперь ему не будут платить даже того нищенского содержания, получать которое ему было стыдно и оскорбительно. Начинается новая жизнь… опять перед ним промелькнули нечеловеческие лица бродяг на площади Трех вокзалов, и у него холодом оделась спина. Андрей Иванович передернул плечами - спокойствие возвратилось: плевать, - и пошел в свою комнату.
На полу в блестящем прямоугольнике света стояла накрытая рубашкой коробка. Когда Андрей Иванович вошел, коробка неуверенно сказала:
- Кр-р-ра-а…
Андрей Иванович подошел к ней вплотную и остановился. Дым голубовато-серыми зыбкими прядками расходился по комнате. Сейчас он пойдет за сигаретами и вынесет коробку во двор. Надо только его накормить, иначе он будет кричать. Эти дикие крики невыносимы… Андрей Иванович перешагнул через коробку и вышел на балкон. Его жарко облило солнцем. Надо позвонить Ларисе, сказать, что меня сократили. Он подумал "надо", потому что ему вдруг захотелось ей позвонить - поделиться болью, согреться жалостью… Но желание это срезу прошло, едва он осознал очевидное, лишь ненадолго смазанное пеленою несчастья: что Ларисе его работа?…
Во дворе было пусто и тихо, и это против обыкновения угнетало его: все при деле, все в каких-то загадочных, непонятных ему трудах… то есть он понимал сущность этих трудов: откуда-то с востока, из непостижимого зауральского далека, течет река нефти, которую денно и нощно качает из-под земли горстка непонятных, безликих людей; от западной границы, в обмен на эту нефть, течет река долларов; по обоим берегам этой реки, от пограничных постов до Урала, плотно, плечом к плечу стоят миллионы людей - с уже знакомыми, понятными Андрею Ивановичу лицами: это лица большого города, лица Москвы, - и сетями, подъемниками, удочками, сачками, баграми, отпихивая друг друга, задыхаясь и торопясь, мелькая, как колесными спицами, неутомимо и неутолимо работающими руками, - таскают доллары, сотни долларов, тысячи долларов, миллионы долларов (и могучее, низкое, как подземный гул, бормотание стоит над рекой: доллары, доллары, доллары, доллары…); те же громадные толпы, что не смогли пробиться к реке, - они покорно стоят поодаль, - за два-три доллара в день строят пробившимся дома, мостят дороги, ремонтируют машины, учат, лечат, кормят, охраняют, убивают других людей… Всё это было понятно Андрею Ивановичу, но как может быть, чтобы люди - и те, кто стоит у реки, и те, кто их обслуживает, - были довольны этим, и как можно полагать (как полагают газеты и телевизор), что это нормально и хорошо, и называть это цивилизацией, а иное - например, разогнать волков-рыбарей и раздать их улов вдовам и сиротам, старым и слабым - ненормально и плохо, и издевательски называть это, по имени героя одной мастерской по исполнению, примитивной по мыслям и ницшеанской по духу сказки, "шариковщиной", - этого Андрей Иванович не мог понять. И от этого очередного осознания своего одиночества, осознания того, что он не такой, как все, и поэтому все - пусть молчаливо, пусть своим полным равнодушием к его жизни и смерти (как к прыгающей через дорогу лягушке: перепрыгает или раздавят? или брошенному птенцу…) - травят его и вот затравили его, - в душе Андрея Ивановича загорелась холодная, спокойная - в отличие от болезненной, жаркой, бессильной в прежние, еще не всё потерявшие времена - ненависть…