- Ну, это уж вам вдвоем решать,- говорит Александра.- Я как очевидная кандидатка на место аббатисы Круской не стану лично участвовать в том, на что вы намекаете.
- А я, как хотите, ни на что не намекала,- говорит Милдред.
- Я тоже нет,- говорит Вальбурга.- Пока ни на что.
- Будет вам наитие,- говорит Александра.- Не знаю, почему бы мне и не обставить этот покой заново. Надо его, пожалуй, выполнить в зеленом. У меня слабость к зеленому. А как разобраться с Фелицатой - это вас озарит завтра-послезавтра где-нибудь между заутреней и хвалитнами, хвалитнами и Первым Часом, между Первым и Третьим Часом, а может, между Третьим и Шестым, Шестым и Девятым, Девятым и вечерней или, наконец, между вечерней и повечерием.
Возвращается Уинифрида, высокая и осанистая, словно сменивший пол дворецкий: в руках у нее поднос, накрытый на четверых. Она ставит его на столик, шарит в кармане, извлекает оттуда книгу и отдает Александре ключи.
Они сидят за столиком, вино разлито.
- Прочесть застольную молитву? - спрашивает благообразная и большеглазая Уинифрида, хотя остальные уже запускают в банку с паштетом перламутровые ножички.
- Да нет, необязательно,- говорит Александра, намазывая паштет на облатку,- у меня провиант вполне доброкачественный.
Округлив глаза, Уинифрида пригибается к столу и сообщает:
- А я видела утренний телеснимок, где Фелицата с Томасом.
- Я тоже видела,- говорит Вальбурга.- Я не понимаю этих любителей свежего воздуха - чем их не устраивает обычный платяной шкаф, там тепло и уютно.
Александра говорит:
- Я видела негатив. И с тех пор у меня мутно на душе. Это не для них. Только красивым людям позволительно заниматься любовью под объективом.
- Как все было скромно и как продуманно в старых смешанных монастырях,- с грустью говорит Милдред.
- А я сделаю как встарь,- говорит Александра.- Если я хоть несколько лет пробуду аббатисой Круской, у каждой монахини будет особый духовник, как во времена моего предка святого Гилберта, ректора Семпрингамского. У каждой монахини свой иезуит. Обслуга как в одиннадцатом веке - из братьев-послушников цистерцианского ордена, из молчальников. А теперь с вашего позволения, Вальбурга, почитаем-ка "Искусство войны", а то время идет, сроки близятся.
Александра грациозно отодвигает тарелку и, закинув локоть за спинку, устраивается в кресле поудобнее, чтобы листать положенную перед ней книгу. Белые чепцы задумчиво нависают над страницами, а палец Александры выискивает нужные места.
- Вот, например,- говорит Александра, и ее прелестный указательный палец останавливается на полях.- "Поговорив со многими о том, что вам должно делать, обсудите с избранными то, что вы решили предпринять".
Колокол звонит к заутрене, и Александра закрывает книгу. Вальбурга идет впереди, а Александра напутствует:
- Сестры, трезвитесь и бодрствуйте. Монастырь наш под угрозой, и нам должно просить Всевышнего об укреплении наших сил.
- О большем и мечтать нельзя,- говорит Милдред.
- О меньшем и просить стыдно,- заверяет Вальбурга.
- Природа наша испорчена грехопадением,- говорит Александра.- Но как прекрасно воскликнул святой Августин: "О блаженная вина, достойная такого Искупителя! О felix culpa!"
- Аминь,- ответствуют три ее спутницы.
Они выходят к лестнице.
- О блаженный изъян! - говорит Александра.
Фелицата уже ждет, окруженная сторонницами, а за ними черные ряды безымянных монахинь; и сверху спускаются трое с чинной Вальбургой во главе, все такие статные и горделивые. Накидки разбираются, и все выходят в полночный путь к часовне.
Фелицата выскальзывает из строя, и покрывало ее сливается с темнотой, а сестры вереницей проходят мимо на молитву. Затем, когда из часовни начинают наплывами литься песнопения, она мчится прямиком по траве в дом - быстренько, как утица по озерной глади. Фелицата взбегает по широкой лестнице, вот она включает свет в приемной аббатисы. Ее личико озаряется гневом при виде остатков маленькой пирушки; она плюет на них со злобой цыганки-нищенки и по-кошачьи шипит, глядя на эту преступную роскошь. Но вот она уже опомнилась, кинулась в дверь и склонилась над зеленым аппаратом.
Гудки, гудки, гудки... потом трубку снимают.
- Гертруда! - говорит она.- Неужели это вы?
- Я на выходе,- говорит Гертруда.- Вертолет ждет.
- Гертруда, какие вы дела вершите. Мы тут слышали...
- Затем и звоните? - говорит Гертруда.
- Гертруда, наш монастырь - рассадник порчи и лицемерия. Я хочу все изменить, и монахини, многие, со мной заодно. Мы хотим освободиться. Мы хотим справедливости.
- Сестра, бдите и бодрствуйте,- говорит Гертруда.- Справедливость возможна, но никому не дано ее обеспечить. Это предприятие роковое. Весь монастырь пойдет прахом.
- Ой, Гертруда, мы веруем, что любовь свободна и что свобода в любви.
- Это можно устроить,- говорит Гертруда.
- Да, Гертруда, но в мою жизнь вошел мужчина. Что делать с мужчиной бедной монахине?
- Мужчину, как известно, надо ублажать сверху и снизу,- говорит Гертруда.- Вам надо научиться готовить и подучиться всему прочему.
И телефон ревет, как дикий зверь.
- Что это, Гертруда?
- Это вертолет,- говорит Гертруда и кладет трубку.
- Прочтите им это вслух,- говорит Александра. Снова наступило обеденное время.- Пусть потом не говорят, что мы скрывали свои намерения. Наши монахини такие одурелые, что все равно ничего не поймут, а Фелицатины свихнулись на сентиментальном иисусопоклонстве. Да, прочтите вслух. Вряд ли они имеют уши, но да услышат.
Кухонные монахини плавают с подносами по проходам между трапезными столами и разносят рубленую крапиву с картофельным пюре.
Уинифрида стоит за кафедрой и объявляет главу тридцать четвертую, стих первый Экклезиастики:
- "Глупцы питают тщетные надежды, и сновидения баюкают их. Обольстишься ли ложными мечтаниями? Не лучше ли простирать руки за тенями или гнаться за ветром? Лишь знаки, не более, видим во снах; лишь собственный образ предстает человеку. Разве бывает, чтобы нечистое очистило? Так же и ложь не может предвосхитить. Обличай безумство их, и неверное предвиденье, и лживые знаменья, и чародейные сны. Даже сердце женщины, снедаемой похотью, не столь обманчиво. И если не было тебе явлено от Вседержителя, не обольщайся; ибо сновидчество помутило многие умы и многих низвергло. Веруй же обетованиям закона, ибо не преминут исполниться, и мудрые советчики твои скажут тебе то же".
Уинифрида замолкает и пролистывает книгу до следующей вышитой в рукодельне закладки. Туманным взором обводит она трапезную, где кухонные монахини разносят по проходам кувшины и разливают по стаканам бодрящий кипяток. Вилки подымаются к лицам, и рты раскрываются, приемля пищу. Все здесь, все на местах, кроме судомоек и послушниц, но они не в счет, и старших инокинь, а те, конечно, считаются. Жизнь человеческая затерта в этом бессмысленном сборище как нигде; стали они все такими или всегда такими были, так или иначе, но жалки они до крайности, тем более что сами они об этом не подозревают. Подпрыгивают вилки, разеваются рты, и в них исчезает крапива с картофельным пюре. Монахини подносят к поджатым губкам испускающие пар стаканы и пригубливают воду, словно теплый сок неизведанного вкуса: причащаются в ожидании избавительницы Фелицаты. А пока что благодетельная Уинифрида преподносит им Экклезиаста, главу девятую, стих одиннадцатый.
- Вслушайтесь вновь, сестры,- говорит она,- в мудрые проповеди Соломона: "И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достается успешный бег, не храбрым - победа, не мудрым - хлеб, и не у разумных - богатство, и не искусным благодарность, но время и случай правят всем".
Судомойки проскальзывают вдоль столов, прибирая пустые миски и заменяя их блюдцами полезной и питательной запеканки, которую просто жалко скармливать монахиням, нашлись бы и другие охотники. Уинифрида отпивает стылую воду из своего стакана, ставит его, откладывает одну хорошую книгу и берется за другую, тоже хорошую и тоже переложенную вышитыми закладками. Она старательно извлекает какой-то бумажный листик из-под обложки и, на миг показавшись чуть ли не умницей среди прочих, зачитывает своим вечно унылым голосом вступительную фразу:
- "Мудрые речения нашего единоверца".
"Если кто-либо из вашей армии по вашему разумению снесся с врагом и поставляет ему сведения о ваших планах, лучше всего вам воспользоваться его предательством, якобы посвятив его в самые свои тайные замыслы, тщательно скрывая между тем ваши подлинные намерения; и таким образом вы удостоверитесь в предательстве и подвигнете врага к ошибке, может статься, гибельной для него... Дабы проникнуть в тайные планы врага и выявить истинное положение вещей, можно прикомандировать к посольской свите умелых и опытных офицеров, разумеется переодетых... А если среди ваших солдат возникнут распри, то единственное средство - подвергнуть их общей опасности, ибо в таких случаях страх сплачивает...". И на том чтению конец,- говорит Уинифрида, тупо оглядывая тупое собрание, которому все равно, что входит в одно ухо и что вылетает из другого. Трапеза окончена, и монахини сложили руки.
- Аминь,- говорят они.
- Сестры, трезвитесь и бодрствуйте.
- Аминь.
Александра сидит в нижней гостиной, отведенной для приема посторонних. Она отложила в сторону "Рассуждения" Макиавелли, читанные в ожидании двух ее друзей-священнослужителей, которых наконец вводят Милдред и Вальбурга.
Несравненная Александра встает им навстречу и стоит неподвижно. Сесть предлагает Вальбурга по праву приорессы.
- Отцы иезуиты,- говорит Вальбурга,- вам все скажет сестра Александра.
Снаружи лето, по стене, как встарь, вьются розы и заглядывают в окно, им видна Александра, которая облокотилась на стол и задумчиво склонила голову. Сдержанное английское солнце украшает сквозь листву узорными тенями пол и полированный столик. В стекло ударяется пчела. В гостиной свежо и прохладно. За окном поодаль проходит монахиня-уборщица с двумя помойными ведрами, обошлась бы и одним; и все в согласье с временем года.
Вальбурга сидит в стороне, улыбаясь для пущей обходительности, и краем глаза поглядывает на двери, ожидая явления подноса с послеобеденным чаем, столь продуманным во всех своих восхитительных подробностях, что монахиня, которая вносит его, ставит и удаляется почти совсем незаметно.
Стараниями Милдред перед мужчинами возникают чайные чашки и тарелочки, покрытые самодельными кружевными салфетками. Им предлагаются кресс-салатные сэндвичи, золотистые коржики и пастельные птифуры. Мужчины седоваты: они в тех же средних летах, что и троица монахинь. Александра с учтивым полупоклоном отказывается от чая. С этими иезуитами она в дружбе. Отец Бодуэн - крупный, грузный, краснолицый; его сотоварищ отец Максимилиан статен и серьезен, лицо медальное. Не спуская глаз с Александры, они внимают ее словам под серебристый перезвон чайных ложечек.
- Отцы мои, по всему миру люди массами вымирают или обречены вымирать от голода, недоедания и болезней; повсюду беспрестанно затеваются войны и молодежь отправляют на увечья и гибель; политические экстремисты убивают кого попало; на месте низвергнутых деспотий вырастают вдесятеро худшие; род человеческий вообще утратил всякий рассудок - и в такие-то времена, отцы мои, ваш брат-иезуит Томас повадился каждую ночь трахать нашу сестру Фелицату вон там, под тополями; и теперь она только тем и занята, что увещевает прочих монахинь следовать ее примеру во имя свободы. Раньше они думали, что и так свободны, но Фелицата объяснила им, что нет. Вдобавок она еще притязает на жезл аббатисы Круской. Отцы мои, я предлагаю вам обсудить безобразие и меры его пресечения с моими двумя сестрами, ибо все это выше моего разумения и ниже моего достоинства.
Александра встает и идет к дверям, в движеньях подобная магарадже, восседающему на слоне. Иезуиты явно обескуражены.
- Сестра Александра,- говорит массивный иезуит Бодуэн, раскрывая перед нею дверь,- мы, знаете, очень мало что можем в отношении Томаса, Александра...
- Сделайте то немногое, что можете,- говорит она, и долготерпение в ее голосе зримо укорачивается, как тени тополей в сияющий полдень.
А отцам Бодуэну и Максимилиану сидеть далеко за полночь в разговорах с Милдред и Вальбургой.
- Милдред,- говорит статный иезуит Максимилиан,- я знаю, на вас можно положиться в том смысле, что монахиням спуску не будет.
Поставленная над послушницами Милдред потому так и приближена к Александре, что заведомо не дает спуску младшим инокиням. Когда она оказывается среди своих, среди равных, ее до костей пробирает мелкая дрожь робости. Вот и сейчас она вздрагивает в ответ на доверительную улыбку Максимилиана.
Бодуэн переводит глаза с белого личика-сердечка Милдред на мощный темный лик Вальбурги - с одного портрета на другой, и белые рамки равно им идут.
- Сестры,- говорит Бодуэн,- Фелицата вам в аббатисы не годится.
- Аббатисой должна быть Александра,- говорит Вальбурга.
- И будет Александра,- заверяет Милдред.
- Тогда надо обсудить, с какой стороны нам взяться за Фелицату,- говорит Бодуэн.
- С Фелицатой мы прекрасно управимся,- говорит Вальбурга,- если вы управитесь с Томасом.
- Это, собственно, одно и то же,- говорит Максимилиан, одаряя Милдред грустной улыбкой.
Звонят к вечерне. Вальбурга, ни на кого не глядя, роняет:
- Вечерню придется пропустить.
- Все Часы придется пропустить, пока не выработаем план,- подтверждает Милдред.
- А Александра? - говорит Бодуэн.- Разве Александра к нам не вернется? Нужно бы все обговорить с Александрой.
- Никоим образом, отцы мои,- говорит Вальбурга.- Не вернется, и ничего с ней не нужно обговаривать. Это может запятнать...
- Поскольку она, вероятно, будет аббатисой,- говорит Милдред.
- Поскольку она и будет аббатисой,- заверяет Вальбурга,
- Ну, я вижу, вы, девочки, тут прямо землю роете,- говорит Бодуэн, окидывая комнату недовольным взглядом, как бы в тоске по свежему воздуху.
- Бодуэн! - говорит Максимилиан, а монахини оскорбленно уставляют глаза на сложенные у колен пустые руки.
Наконец Милдред произносит:
- Собирать голоса нам не позволено. Это вразрез с Уставом.
- Ну да, ну да,- терпеливо соглашается неподъемный Бодуэн.
Вечерня минула, а беседа все длится, и черная тень прибирает поднос. Все длится беседа, и Милдред заказывает ужин. Священников проводят в гостевой туалет, а Милдред с Вальбургой удаляются в уборную на верхнем этаже и перебрасываются двумя-тремя радостными словами. Дело стронулось, и все идет хорошо.
Четверка снова в сборе; подан добрый ужин с вином. Колокол звонит к повечерию, а переговорам конца не видно.
В отдаленной диспетчерской наверху звук их голосов приводит в движение ролики, шелестит пленка. Почти всюду в монастыре у стен есть уши, и Милдред с Вальбургой об этом подзабыли, не то что поначалу. Это все равно как затвердить понаслышке, что на тебе всегда око Господа: это значит слишком много, а стало быть, ничего не значит. И обе монахини говорят без опаски, иезуиты тоже, они уж и вовсе не подозревают, что их слушает и записывает устройство не столь безобидное, как Господь.
Псалмы повечерия ровно струятся из часовни, где Александра стоит почти напротив Фелицаты. Место Вальбурги пустует, место Милдред пустует. В кресле аббатисы пустоты пока еще нет, но нет и Гильдегарды. Голоса журчат, как ручеек:
Услышь, Боже, прошение мое: внемли молитвам моим.
От концов земли взываю к тебе в унынии сердца моего.
Ты возведешь меня на высокую скалу и там дашь мне отдохновение:
Ибо Ты мое прибежище, крепкая твердыня перед лицом врага.
В глазах Александры печаль, а губы ее произносят:
Ибо тоскливо мне среди чужих.
И до простейших смертных нет мне дела.
Да, тоскливо мне
Среди чужих!…
Уинифрида подменяет Милдред, истово выпевая краткий стих Писания вслед за звонкими ответствиями Фелицаты: "Сестры: трезвитеся, бодрствуйте, зане супостат ваш диавол, яко лев, рыкая, ходит, иский, кого поглотити. Ему же противитеся..."
"Да, я тоскую по родне духовной", переливается английский стих, любимый Александрой:
Да, конечно, они наплывают, хлопья тумана из глуби души,
И утешают меня надежными старыми чарами.
Но это все пусть, а среди чужих мне тоскливо...
Глава 3
Про Фелицатину укладку всем известно, что она Фелицатина и прибыла с нею как часть ее приданого. Укладка не какая-нибудь: вышиной она фута два с половиной и стоит на изящных витых ножках с колесиками. Она инкрустирована перламутром, у нее тройное дно, и все иголки, ножницы, мотки, шпульки аккуратно рассованы по отделеньицам. А в самом низу алый муаровый тайничок для любовных писем. Александра буквально застывала возле этой укладки и с аристократическим любопытством созерцала драгоценный мещанский фетиш.
- Право, даже не знаю, какая епитимья полагается за такую укладку,- заметила она как-то в присутствии Фелицаты покойной аббатисе Гильдегарде, которой случилось быть в рукодельне с обходом.
Гильдегарда ответила не сразу, но за порогом сказала:
- Чудовищная безвкусица, но мы принесли обеты и обязаны смиряться. В конце-то концов все ведь сокрыто от глаз людских. И кроме нас, никому здесь не понятно, что красиво, а что нет.- И темные глаза Гильдегарды, ныне сомкнутые смертью, глянули на Александру.- Даже и наша красота,- сказала она,- кому она понятна?
- Какое нам дело до нашей красоты,- сказала Александра,- раз мы прекрасны, вы и я, хоть нам и нет до этого дела?
А удрученная Фелицата полюбовалась на свою укладку и раскрыла ее - проверить, все ли в порядке. Так она делает каждое утро, так и сегодня после Первого Часа: привычно поглаживает лишний раз блестящую узорчатую крышку, пока рядовые монахини, изнуренные обетами, гуськом заходят в рукодельню и рассаживаются по местам.
Фелицата открывает укладку. Она обозревает отделеньица, катушки и мотки, иголки и крючочки. Вдруг она взвизгивает и, обратив перекошенное личико ко всем сразу, спрашивает:
- Кто трогал мою укладку?
Ответа нет. Монахини вовсе не готовы к тому, чтобы на них сердились. Близится день выборов. Монахини пришли в полном ожидании откровений Фелицаты о том, как надо жить любовью возле аллеи, обсаженной тополями.
А Фелицата говорит глухим, сдавленным голосом:
- В моей укладке кто-то рылся. И наперстка моего нет.- Она поднимает первый слой и осматривает второй.- И здесь рылись,- говорит она. И заглядывает под третий. Потом решает лучше опростать укладку, чтобы проверить тайничок.- Сестры,- говорит она,- кажется, они добрались до моих писем.
Словно ветер пролетает над озером, шелестят камыши и вспархивают птицы. Фелицата считает письма.