Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы - Михальский Вацлав Вацлавович 11 стр.


Антонов не любил музеев, он быстро уставал в них почти до полного изнеможения, поэтому и не стал осматривать ни выставку старинного русского фарфора во дворце, ни сам интерьер дворца. Пошел дальше по усадьбе, по ее розоватым аллеям, старательно ухоженным смотрителями из солдат срочной службы. Много интересного было в усадьбе: например, в специальной нише за чугунными решетчатыми воротами сидела на чугунном троне чугунная Екатерина II. Антонова поразило злобное, приобретательское выражение ее черного лица, поразили большие груди, тяжело выделявшиеся на ее в общем-то маленькой фигуре; внизу было сказано по-английски, что изваяна императрица в натуральную величину. "До чего на Милку похожа. – Антонов вспомнил одну из своих приятельниц – милое, остроумное, веселое и в то же время удивительно корыстолюбивое существо. – Надо бы ей сказать, что она точь-в-точь Екатерина II, это наверняка ей польстит, она воспримет это как свой доход, а то что ей с меня взять". Он невольно хихикнул, вспомнив, как недавно, придя к нему домой, Милка по своему обыкновению обшарила взглядом его бедную комнатку и, увидав, что со времени ее последнего визита ничего не прибавилось, что взять явно нечего, подошла к медвежьей шкуре, висевшей над его старообразной кроватью с никелированными спинками, погладила ее ласково:

– Ну, как поживает моя шкура?!

– Это не твоя, твоя пока на тебе, – добродушно буркнул Антонов.

– Фу, какой грубиян! – рассмеялась Милка и тут же добавила: – Ты бы повесил эту шкуру хвостом вниз, хоть дергать за него можно будет!

– Ладно, повешу, – засмеялся он ей в ответ.

Много интересного было в усадьбе: здесь были гроты, колоннады, римляне в виде мраморных бюстов, здесь были сфинксы с женскими грудями, похожими на шлемы, и бронзовые мортиры, на которых верхом сидели дети, счастливые оседлать все, что только можно оседлать. Детей в усадьбе было много, их смех, возня, крики, казалось, оживляли сам воздух, наполняя его легким праздничным звоном и щебетом, похожим на птичий.

Чуть ли не каждый взрослый мужчина имел при себе, как боевое оружие, фотоаппарат, и, словно ружейные, клацали то и дело затворы, запечатлевая родных и знакомых на фоне памятников, гротов и колоннад. Чтобы увековечить, раньше лили из бронзы, тесали из мрамора, а сейчас, слава богу, есть фотография, и все нажимают на гашетки фотоаппаратов, щелкают, останавливают мгновения, улетающие в пустоту времен, в черные дыры между галактиками.

"Все хотят зацепиться в жизни, – с легкой грустью глядя на это щелканье, отметил Антонов, – все… Все ходят парами. Белки несут орешки своим детям, а по пустынной аллее санатория, у начала которой висит на проволоке табличка "Посторонним вход воспрещен" и где топчется солдатик, прохаживается с раскрытой книгой в руках, в дорогом длиннополом пальто и в шляпе высокий респектабельный мужчина. Интересно, что может читать такой, охраняемый солдатами, человек? Пойти спросить?" По вредности натуры Антонов было шагнул в запретную зону, но тут же к нему навстречу пошел розовощекий солдатик, говоря негромко: "Гражданин, здесь не положено, гражданин…" И Антонов малодушно повернул оглобли…

На скамейках, по обе стороны главной аллеи усадьбы, сплошь сидели парочки, многие напряженно ждали, когда пройдут мимо них люди, чтобы можно было целоваться, а некоторые, понаглее, целовались, не дожидаясь, не обращая ни на кого внимания. Антонов глядел на них с печальной завистью, но не осуждал: может быть, думал он, это целуются влюбленные, а они, как известно, и в толпе – на необитаемом острове. "Влюбленные часов не наблюдают", равно как и не слышат, не видят, не принимают в расчет многое из того, что движет людьми, не страдающими этим сладчайшим недугом бытия, якобы здоровенькими.

У выхода из ворот усадьбы народу было особенно густо, почти как в метро рабочим утром. Впереди Антонова чинно вышагивало семейство: седая, носатая старуха с крупной непокрытой головой, в габардиновом китайском макинтоше; длинноногая, тощая девчонка, которую бабка называла "Заяц", в алых колготках и голубенькой курточке; дама не первой молодости, но еще привлекательная, миловидная, в джинсах, в черном тонком свитерке под горло, плотно обтягивающем ее высокий бюст, в черной кожаной куртке нараспашку. На куртке, у талии, поблескивала металлическая бляшка, эта бляшка и сверкнула в глаза пробиравшемуся в толпе Антонову, и привлекла его внимание сначала к даме, потом и к маленькому пуделю, которого она вела на поводке.

– Какая собачка! – искренне восхитился Антонов черным, словно игрушечным, пуделем.

Дама с готовностью обернулась к Антонову, сказала певуче:

– Он тоже приобщался к старинному русскому искусству!

И Антонов почувствовал по ее голосу, как сильно хочется ей встречи, любви, невероятности…

– Дай-ка мне его, еще раздавят, – откуда-то сбоку выдвинулся ее муж, и Антонов проглотил пришедшую было на язык игривую фразу о том, что, дескать, и собаки ценят красоту.

Муж дамы был в таких же, как и она, плотных, новеньких джинсах, такой же кожаной куртке, только металлическая бляшка поблескивала у него не на спине, а на лацкане куртки – какой-то значок, а через плечо висел фотоаппарат с мощным дулом дорогого импортного объектива. Высокий, поджарый, он напоминал гончую – не только всем своим длинным, вихляющимся телом, но и лицом: такие же вытянутые узкие челюсти, такие же услужливые и пытливые карие глаза с желтыми крапинками, такой же выпирающий голый череп, только уши не висели.

По тому, как дама не только не подала собачонку мужу, но даже и не взглянула в его сторону, а словно бы еще продолжала разговор с незнакомцем, Антонов понял: она давно уже не любит его, а может быть, и не любила никогда. И тут с фотографической четкостью ему вспомнился отрывок из классика, не единожды переписанный им на маминой пишущей машинке "Рейнметалл" в те давние времена, когда он готовил на филологическом факультете свою дипломную работу: "Вероятно, это был муж, которого она тогда, в Ялте, в порыве горького чувства, обозвала лакеем. И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то ученый значок, точно лакейский номер…"

Толпа разделила их. Некоторое время Антонов еще видел маленькую лысую головку ее долговязого мужа, а потом и та исчезла. Антонов с болью подумал о том, что сейчас эта прошедшая мимо женщина сядет с мужем, с пуделем, со свекровью, с дочкой по прозвищу "Заяц" в семейные "Жигули" и скучно уедет в свою квартиру на одиннадцатом этаже блочного дома "улучшенного типа", – да, именно на одиннадцатом, и именно "улучшенного типа", и туалет в их квартире оклеен фотографиями полуголых журнальных красоток, этикетками от винных бутылок заграничного происхождения; он видел много таких оклеенных туалетов у людей, склонных считать себя интеллигентами, наверное, это отвечало их представлениям о смешном, а точнее, о самоиронии.

Да, так она и уедет… а аромат сосен разбудил в ней живое, и ей захотелось быть "Дамой с собачкой", но она не будет ею…

Есть дама, есть собачка, где-то рядом ходят Гуровы, а любви не будет… Кто знает, может быть, эта женщина и была той, которую он, Антонов, смутно ждал всю жизнь… Ах, как хорошо бы встретиться с ней лет десять тому назад, а может, и теперь не поздно? Нет, поздновато… Лицо ее уже поблекло, и свитерки под горло носит она не случайно. Поздно. Антонов был из тех, кто не в силах простить женщинам старения. Он знал, что это выше его, что никакая "красота души" не заменит ему молодости и свежести, что каждая лишняя морщинка на лице подруги перечеркнет в его глазах дюжину житейских добродетелей.

На обочине шоссе нагло распластался в ожидании своего хозяина дипломатический "ягуар" горчичного цвета. Антонов уныло подумал, что ему предстоит вместе с толпой штурмовать рейсовый автобус на Москву, что в городе все готово к холодам, все голо, а здесь трава еще идет в рост, но и сюда надвигается зима – неумолимо, как старость года.

III

Зима пришла лютая. За ночь выходившее на север окно в комнате Антонова замерзало наглухо, и теперь он все чаще думал о той, второй комнате, что была с двумя окнами на юг, о той, которой владела мертвая старуха.

"У меня темно и постоянный грохот с улицы, а у нее тихо – окна во двор, и светло весь день. С утра до вечера солнце без толку заливает ее двадцать два пустых квадратных метра. Старуха лежит себе в уютной могилке, ей ни жарко, ни холодно, а сберкнижка все платит за жилплощадь…" – думал Антонов. Недавно он прочел в сберкассе, что сберкнижка может проводить такие операции "впредь до отмены распоряжения". А как старуха отменит распоряжение? Только если деньги кончатся. А может, денег у нее на сберкнижке тысяч десять – и тогда хватит… Взяв карандаш, Антонов принялся подсчитывать, на сколько лет хватит старухиных десяти тысяч. Для круглого счета он решил исходить из того, что старуха платит за свою комнату по десять рублей в месяц. Он понимал, что на самом деле сумма должна быть несколько меньше, но решил не мелочиться, тем более деньги не его – старухины. Получилось: книжка может платить до 2061 года включительно, если, конечно, квартирная плата не подорожает…

– Да, солидно, – вслух сказал Антонов, – я не доживу… – и тут увидел, что вычисления, оказывается, он сделал на титульном листе чистовика своей статьи по территориальному управлению, ругнулся и аккуратно начал стирать резинкой карандашные столбики цифр.

Сегодня у Антонова был так называемый библиотечный день, и он сидел дома. Таких дней у него было два на неделе – среда и пятница. Он очень любил библиотечные дни и однажды, кажется в позапрошлом году, даже пошел в один из таких дней позаниматься в библиотеку.

Зазвонил телефон. Телефон Антонову поставили месяц тому назад – это была такая приятная неожиданность, что он праздновал ее, будто рождение сына. В первые дни Антонов обзванивал всех подряд, потом стал экономнее, а неделю назад пригласил мастера, чтобы поставить розетку и по желанию отключать телефон. "Вот это да! Теперь он к тому же управляем!" – радовался Антонов.

Антонов привычно поднял трубку.

– Спите, Франц-Фердинанд? Нет? Работаете?! Скажи пожалуйста, так ты и человеком станешь, а я только хотел прочесть: "Открой сомкнуты негой взоры, пора, красавица, проснись, навстречу утренней Авроры звездою Севера явись".

– Вы, Абрамчик, всегда перевираете классиков, – прервал Игоря Антонов, – и не утренней, а северной. – У них была привычка – называть иногда друг дружку между собой на "вы" и то Францем-Фердинандом, то юнкером Шмидтом, то Абрамчиком, то Эдиком, то Гариком, то Мурлоном Брандо – дурачились, словом. Антонов обрадовался звонку Игоря – теперь он вполне оправданно мог оторваться от опостылевшей диссертации, за которую пытался усадить себя с самого утра.

– А ты не заметил, что к старости мы становимся болтливы, как базарные бабы? – весело сказал Игорь. – Вчера протрепались с тобой по телефону почти два часа.

– Но почему не поговорить с умным человеком? – засмеялся Антонов.

– Ты имеешь в виду себя?

– Что вы, сэр, конечно же вас!

– Как дела на известном фронте, без перемен? – спросил Игорь. – У меня тут была одна интересная книжечка, я прочитал с удовольствием.

– Да-а, – оживился Антонов. – Где взяли, если не секрет?

– Так, товарищ один дал почитать…

– Да, послушай, вчера приходила Нина, так, мол, и так – пятьдесят рублей, – горячо заговорил Антонов. – Я сначала похолодел, сколько раз сталкиваюсь, а все не могу слышать об этом спокойно, пугаюсь, будто самого в кресло потащат, думал, скажет "оставлю" или будет упрекать, а она, молодец, – ни слова, ни полслова – дай полсотни, и все. Дал с удовольствием! Было бы сто – и сто дал! Что эти копейки по сравнению… Жалко. Мне их всегда так жалко, прямо в груди все запекается. Я вообще привязываюсь к ним! А что еще есть лучшего в жизни? Да ни фига нету! Ни фига! Ровным счетом. Это единственное, что примиряет мужчину с жизнью! Чего молчишь или не согласен?

– Почему же, швятая истина, – видно жуя что-то, сказал Игорь.

– Великий они народ, величайший! – все более распаляясь, продолжал Антонов.

Игорь не перебивал приятеля, потому что знал: когда Антонова понесет, его надо слушать.

– Та же Нина взяла эти несчастные копейки и еще анекдот рассказала: был у одного шаха гарем, приходит он как-то к своим женам и говорит со слезами на глазах: "Девочки, простите меня, подлеца, я полюбил другой гарем!" Вот это размах, а?! Не то что мы с тобой – кустари-одиночки. Кстати, вчера у меня с Ниной целая новелла была. Попались ей вдруг на глаза чьи-то шпильки-невидимки, четыре штуки сразу. "Чьи?" – спрашивает. "Твои, чьи же еще". – "Нет, это не мои". – "А они, между прочим, все одинаковые, говорю, как ты их отличила?" Шалавой даже, извиняюсь за выражение, обозвала меня – таким свистящим ненавидяще-любящим шепотом, а глаза прямо крутились! А потом говорит: "Между прочим, не от тебя. Привет!" И за дверь, я и сообразить ничего не успел. И вот гадаю теперь – со зла она это сказала или действительно правда? Обожаю ее все-таки! Как они не поймут, что я их всех, ну, во всяком случае, почти всех обожаю! Временами даже слюни распустить хочется от нежности к ним, проклятым. Но я-то знаю, распусти – и все: расслабился и поплатился! Человеческого отношения к себе они прямо-таки не выносят. И вместе с тем во многом они – более высокоорганизованные существа, чем мы. Хоть и называл их чеховский Гуров "низшая раса", но сам-то без них и двух дней не мог прожить. Да… кажется, уж столько их было, вроде бы знаешь их насквозь и навылет, а на самом-то деле ничего не было и ничего не знаешь, ровным счетом ничего. Загадочнейшие существа! Помнишь, в позапрошлом году я лежал в больнице с аппендицитом. Правильно, зимой, перед Новым годом. Была там медсестра Наташа, лет двадцати семи, красивая, и кожа и рожа – все при ней. Неужели не рассказывал? Не может быть. Ты просто забыл. А у меня тогда плюс к операции еще желтуху заподозрили. Через два дня после операции положили меня в бокс, изолировали до выяснения. Лежу один, кашлянуть больно – сразу в шов отдается. Лежу, заходит она, Наташа, вечером, улыбается: "А у меня сегодня день рождения". – "Иди ко мне, говорю, я тебя поздравлю". Подходит. Я говорю: "Наклонись". Наклонилась. Я ее поцеловал – не в щечку, как она подставила, а в губы и не отпускаю. "Не боишься, что, может, желтушный?" – "Я ничего не боюсь", – говорит. Ну, я еще поцеловал ее долго-долго, от всей души. И прямо сил нет… стал гладить. Она говорит: "Сейчас я к тебе прилягу чуточку". – "А шов не разойдется?" – "Ой, говорит, тогда не надо". – "Ладно, говорю, бог с ним, со швом, ничего не будет". – "Ну хорошо, шепчет, тогда давай я переверну тебя на другой бок". Непонятный они народ все-таки. Прямо непостижимый! Или ей такой спортивный интерес был, или пожалела меня, сирого, или черт-те что? Я даже удивился. Ведь как рисковала – вдруг действительно шов разошелся бы! Вот такая была история…

– Завидую.

– Завидуй, завидуй, – Антонов польщенно улыбнулся, – как будто у самого такого не было.

– Такого не было, разное было, а такого не было. А что с работой? – резко меняя тон, деловито и холодно спросил Игорь. – Сколько можно тянуть, ты что, в пятьдесят лет хочешь защитить докторскую?

– Ладно, далась тебе моя работа, – вяло ответил Антонов. – Не идет она у меня. Все чушь собачья, соединение того, чего нет, с тем, чего быть не может, – теперь я это уж точно вижу…

– Не говори глупостей, – оборвал Игорь, – у тебя вполне приличная работа. Или тебе Америку хочется открыть? Америки даже я не открою и не закрою. Пора понять, что мы – люди обыкновенные, даже я максимум на что могу рассчитывать – стать к пятидесяти годам обыкновенным академиком, рядовым академиком, понимаешь?! А это не бог весть что, только по нашей специальности их десяток, это тебе не Александр Македонский, который в двадцать два года покорил персов. У тебя крепкая, хорошая работа, она пройдет без сучка, хватит дурочку ломать, мне что – запирать тебя и давать пить-есть в обмен на страницы текста?.. Как ты держишь меня, как ты нас держишь! Неужели нельзя сообразить: как только ты защищаешь докторскую, я сразу беру отдел, а тебя к себе замом, и мы бы поперли во всю ивановскую, так что ой-е-ей! Ты ведь знаешь: шеф уже предлагал мне отдел, но я не беру, потому что он сунет мне замом Куницына – тебя не утвердят в твоем настоящем статусе, кандидат в нашей фирме не пляшет – докторов навалом. Ну, как ты не понимаешь всего этого! Если самому на все наплевать, так хоть бы из-за меня постарался! Хочешь, я тебе помогу, хочешь, подарю тебе целый месяц. Возьму отпуск – и целый месяц будем долбать вдвоем твою диссертацию, не разгибаясь! За месяц мы гору перевернем, хочешь?!

– Спасибо. Я уж как-нибудь сам домурзаю, мало у тебя своих дел. Ладно, я напрягусь, постараюсь.

– Постарайся, Алеша, действительно, напрягись, ты же сильный, чего в кисель превращаться, я уверен, ты все сможешь, что не сможешь – я помогу. – Игорь называл Антонова по имени в те редкие минуты, когда говорил абсолютно серьезно и от чистого сердца. – Давай вкалывай, хватит болтать, вечером позвоню, пока.

– Пока.

И они положили трубки на рычаги своих квартирных телефонов, простеньких с виду пластмассовых аппаратов, так много значащих в жизни людей большого города, сплошь опутанного проводами, аппаратов, которые почти заменяют людям встречи.

Назад Дальше