Антонов понимал, что Игорь заботится о его судьбе, о его диссертации вполне искренне, но его больно задело то, что Игорь даже и не скрывает, что забота эта в личных его интересах: он видит в Антонове помощника, который всегда будет стоять в тени и никогда не подведет, грубо говоря, не продаст. Да у Антонова и не купят: с точки зрения профессиональной они несопоставимы. Антонов чувствовал, что это последнее привлекает в нем Игоря не меньше, чем его, Антонова, дружеская преданность, умение ладить с людьми, порядочность. Уязвленное самолюбие подсказывало ему, что Игорь ошибается. Конечно, как ученый он всегда будет впереди – и тут Антонову тягаться с ним не приходится: слишком много времени упущено. Но как деятель, как руководитель коллектива он, Антонов, безусловно "перешибет" Игоря, ведь это он, Антонов, а не Игорь обладает драгоценным качеством объединять людей, это он, а не Игорь умеет одинаково легко общаться и с профессором, и с лаборантом, это при виде его, а не при виде Игоря улыбаются все институтские – от вахтеров и секретарш до начальства. Нет, без него у Игоря ничего не получится, напрасно он думает, что Антонов будет при нем марионеткой. На равных – пожалуйста, только на равных… Заместитель, но не китайский болванчик!
Подойдя к письменному столу, Антонов развязал тесемки толстой папки, в которой хранился первый экземпляр его диссертации. Нет, зря он обиделся на Игоря, все-таки Игорь молодец, у него есть все шансы сделать перворазрядную карьеру ученого: труды его представляют безусловный научный интерес, они достаточно глубоки, оригинальны, порою даже отважны, его не назовешь конъюнктурщиком, он намеренно избегает легкого успеха, карьеру свою делает основательно, с таким дальним прицелом, чтобы, когда придет пора баллотироваться в членкоры, а потом, может быть, и в академики, на его репутации не было и пятнышка суетности.
"А моя участь, что ни говори, – быть на подхвате, – горько подумал Антонов, – тут не на кого обижаться, Игорь тут ни при чем, он всего лишь реалист, и в работе, и в дружбе. Если взглянуть честно, то обиделся я на него сейчас только за то, что он мне не соврал, не покривил душой, не возвысил меня до себя за мои несуществующие заслуги. И он не Моцарт, и я не Сальери, до Сальери мне так же далеко, как ему до Моцарта, – один был высокий профессионал, другой гений. Но Игорь и не претендует, он ясно сказал, что максимум, на что может рассчитывать, – стать рядовым академиком. А кем могу стать я? Никем. Потому что я – никто. Он хотя бы верит в то, что делает. А я исполняю танец коровы на льду и к тому же пытаюсь во время этого танца соединить то, чего нет, с тем, чего быть не может…"
Игорь не врал, что шеф просил его возглавить самый крупный в институте отдел: членкор, который руководил отделом, уже долгое время болел и сам не раз вызывался сложить свои полномочия, тем более что и по возрасту ему это было необходимо, – как бы ни подвигался возрастной ценз, а восемьдесят – это не сорок… Игорь попросил год отсрочки, рассчитывая на Антонова, потому что знал: с Антоновым, с прочным тылом, он станет в институте огромной силой, а без прочного тыла, с замом, которого ему навяжут, так и будет барахтаться в административной суете и никаких плодов от своего начальствования не пожнет, завязнет. А больше всего он боялся завязнуть, бросить тень на свою пока еще безупречную репутацию ученого. Он не разменивался, он шел к цели день от дня, и если бы получил в скором времени отдел, то сразу бы вырвался в самый первый ряд своих коллег. Все это Антонов хорошо понимал.
С привычной тоской во взоре перелистал он свою диссертацию, понянчил в руках всю толстую папку – в общем-то, на девяносто процентов работа была готова, все-таки не сегодня он ее начал, худо-бедно шестой год корпит. Когда начинал, была уверенность, что это абсолютно необходимо ему лично и важно для жизни, а сейчас, к концу работы, было ясно, что для Жизни с большой буквы его работа практически не имеет никакого значения, да и лично ему она нужна непонятно для чего – разве что для дурацкого новомодного престижа, о котором все так пекутся сейчас. Может быть, Игорь и прав – его работа не хуже других, но неужели для того он, Антонов, родился на свет, чтобы дело его жизни было всего лишь "не хуже других"? И хотя работа над диссертацией близилась к концу и нужно было сделать лишь последний, финишный рывок, Антонов не чувствовал удовлетворения; сейчас, как никогда, при внешней благополучности всех своих дел, он был близок к полному истощению инерции жизненных сил, и ему было действительно безразлично, защитит он докторскую или не защитит. Не стимулировала даже весьма солидная прибавка в жалованье, что могла прийти вместе с новым званием и должностью, на которую прочил его Игорь. Нет, даже это не подталкивало Антонова к усердию. И теперь он ясно понимал почему. Да потому, что не видел в своей работе никакого духовного смысла, именно духовного, – утилитарный-то был: он ведь что-то утверждал, что-то доказывал, что-то отрицал, и то, что он утверждал, наверно, будет полезно в деле, как говорят сегодня, в совершенствовании хозяйственного механизма. Но ведь эту работу вполне мог выполнить и другой человек, любой другой специалист его уровня, а может быть, и пониже, потому что не было в работе Антонова никакой сверхзадачи, никакого полета. Не было с самого начала и не могло быть, потому что то, чем он занимается, – чужое для него дело. И выполнял он его всегда стиснув зубы, напрягаясь лишь цепкостью ума, почти без участия души. А то, что делается без души, не может быть настолько хорошо, чтобы стать делом жизни.
Антонов поворошил листки диссертации, смачно зевнул, пошел к кровати, улегся на нее поверх одеяла, от нечего делать дернул за хвост медвежью шкуру – по просьбе Милки он таки перевесил ее хвостом вниз. Конечно, хорошо бы взять себя в руки и закончить работу без помощи Игоря. Виделось ему в этой помощи что-то позорное. Он вспомнил слова Игоря – "подарю тебе месяц". Именно – подарю! Зачем ему, Антонову, такие подарки? Эх, что ни говори, все-таки славно было бы закончить диссертацию к концу апреля! Антонов представил себе ту веселую суету, которая началась бы в этом случае, и ему захотелось немедленно действовать. Игорь подключится на всю катушку, все удастся устроить самым лучшим образом. Не так давно их институту дали право принимать к защите докторские диссертации, так что все можно сделать, что называется, "у себя дома". Люди относятся к нему хорошо, он никому не перешел дорогу, тем более тема его плановая – в защите заинтересован сам институт, поставят галочку. Публикаций у него больше чем достаточно, в этом смысле хлопот не будет, словом, все складывается как нельзя лучше… так что давай, Антонов, действуй!
Но вместо того, чтобы пересилить себя и сесть за стол, Антонов стал думать про старуху, владеющую комнатой в его квартире, и удивляться сам себе: семь лет живет он здесь, но так и не удосужился сходить в ЖЭК узнать, в чем же все-таки дело? Казалось бы, чего проще. А его и на это не хватило. Фактически он полностью утратил ощущение реального обладания жизнью. Крутит его, как щепку, в мутном дождевом уличном потоке, несет сквозь пузыри пены, а куда? Известно куда – к сточной канаве, на выброс. В один прекрасный день очистится от него земля – и не будет по нем ни славы, ни печали. "Так и не поставил памятник матери, – с горечью подумал Антонов, – все только собираюсь…"
Он встал, открыл форточку – пахнуло таким морозцем, такой свежестью, что стало понятно, какой спертый воздух у него в квартире, и захотелось выгнать, вытеснить этот отравленный, почти мертвый воздух, захотелось дышать всей грудью, двигаться. Он сделал гимнастику, заварил чаю покрепче и сел за работу. Постепенно втянулся, и дело пошло, сидел за столом до глубокой ночи, до полного изнеможения и продвинул работу так сильно, как только он один и умел продвигать, – даже Игорь не смог бы осилить такой объем, даже Игорь!
"Нет, черт возьми, есть у меня хватка, есть смекалка, есть звериная цепкость, ум, интуиция, нахальство, которое, любя себя, можно квалифицировать как дерзость, – весело думал Антонов. – Игорь прав: нечего превращаться в кисель, жизнь прекрасна сама по себе и не в одной работе счастье. В конце концов, миллионы людей не любят свою работу, так что им теперь делать? Что они из-за этого – калеки?!"
Ощущение собственной мощи распирало Антонова. Он встал из-за стола. Прошелся по комнате. Понял, что ему охота поговорить с кем-нибудь, поделиться своей радостью, похвастаться тем, как много он сделал за один вечер! Позвонил Игорю. Долго, минуты две, слушал длинные гудки. Скорее всего, Игорь отключил телефон. Тогда он решил позвонить Наде. Набрал первые три цифры номера ее телефона. Взглянул на часы – половина второго. Поздно. Положил трубку…
IV
Антонов собрался с силами и к концу апреля закончил работу над диссертацией без помощи Игоря.
– Вот и молодец, вот и умница! – как старая нянька, причитал Игорь, радостно перебирая листы рукописи дома у Антонова. – А остальное уже дело техники. Теперь я все возьму на себя, через полгода, самое большее через семь месяцев – вот те крест на пузе, – он дурашливо перекрестил свой впалый, юношеский живот, – быть тебе помощником письмоводителя! Слушай, а ведь послезавтра Пасха! Не махнуть ли нам в церковь, не в городе – здесь всегда столько народу, что не протолкнешься, а за городом, например… – Игорь подумал и назвал дачное место, густо населенное писателями и, благодаря этой достопримечательности, известное всей стране.
Хотя были в том поселке и другие достопримечательности, никак не меньшие, например церковь XVI века бояр Колычевых, служившая ныне самому патриарху всея Руси, загородная резиденция того же патриарха, располагавшийся невдалеке от нее интернат старых большевиков. Словом, много было достопримечательностей. Но для молвы всегда нужно только что-то одно, и молва выбрала писателей, опустив патриарха и прочее, тем более это было легко сделать: писатели напоминали о себе часто, считай, каждый день, а патриарх и персональные пенсионеры жили тихо, последние только однажды привлекли внимание публики – в тот год, когда знаменитый писатель-сосед написал рассказ из их жизни, а потом по этому рассказу сделали телевизионный фильм.
Решили ехать с девушками – новыми знакомыми Игоря. Но в последний момент эти девушки отказались от поездки, и тогда Антонову пришлось звонить Наде.
Поздним вечером накануне Христова Воскресения встретились у табло расписания электричек на Киевском вокзале. Надя привела с собой подругу Валю – малорослую, худенькую, одетую во все импортное жеманную женщину лет двадцати пяти, с которой ни Антонов, ни Игорь не были прежде знакомы. По лицу Игоря Антонов понял, что тот недоволен своей будущей партнершей.
– Ничего, – шепнул ему Антонов в толчее электрички, – ты же сам знаешь: накладки неизбежны, еще не было случая, чтобы женщина привела подругу лучше себя самой, – это ведь твоя теория, ты же хорошо знаешь…
Когда договаривались по телефону, Надя уверяла, что ее подружка "очень пикантная", и сейчас Антонов уже в который раз в своей практике подумал о том, до какой степени женщины не понимают в женщинах. А может быть, притворяются? Что пикантного в этой Вале? Ничего ровным счетом.
После очередного переезда от родителей Надя жила с мужем в его квартире, но по отдельным ее репликам и недомолвкам было ясно, что вот-вот она снова уйдет от него, опять переедет жить к родителям.
– Наша следующая остановка, – протиснувшись в толпе поближе к Антонову, сказала Надя, – давай к выходу!
На этой станции вместе с ними сошло с электрички много людей, особенно старушек с белыми узелочками, в которых они несли по старинке святить куличи и яйца. Лица верующих старушек показались Антонову чистыми и радостными и как бы освещенными изнутри высшим смыслом, а лица прочих людей, спешивших заполнить свою праздность глазением церковных обрядов, показались ему все, как одно, нездоровыми, порочными и пустыми.
– Сейчас церковь в моде, – сказала Валя с той значительностью, как будто она сказала что-то до селе никому не известное, открытое лично ею. – У нас на работе сегодня все собирались пойти в разные церкви, кому где ближе, а внутрь и не попадешь, не надо даже стараться – это такой дефицит, там все места расписаны, особенно в тех, где дипломаты бывают.
Скрипучим, поучающим голосом она говорила что-то еще в таком же духе, но Антонов не стал слушать, быстро пошел вперед, благо тропинка, ведущая от платформы, стала узкой, можно было идти, не заботясь о спутниках.
Было темно, но дул такой теплый ветер, что казалось светлее. Деревья и кустарники над тропинкой чернели голыми ветками, но и от них словно бы исходил невидимый свет – уверенность в близкой весне, в неминуемой радости теплых деньков. И Антонов вдруг почувствовал себя маленьким лопоухим мальчиком, еще не прожившим жизнь, еще надеющимся на чудо, в том числе и на то, что в двадцать два года он покорит своих персов, своего Дария! Покорит и будет жить вечно. Душу его словно омыло живой водой, и жизнь показалась ему прекрасной, чистой, исполненной высокого смысла, – жизнь людей вообще, а значит, в том числе и его жизнь.
Тропинка вышла на дорогу, спутники Антонова догнали его, Валя развивала всю ту же тему престижности посещения церкви в дни храмовых праздников. Но теперь ее болтовня почему-то не раздражала Антонова, он пропускал ее мимо ушей с легким сердцем. Выяснилось, что Валя работает в управлении торговли. Теперь Антонову стало понятно, откуда на ее сером, снулом личике такая смесь высокомерия и испуга: уверенность в том, что ее будут просить, боязнь и жажда этой просьбы и одновременно глумливое предвкушение того, как, насладившись своей значительностью, она откажет просителю унылым, ласковым голосом: "Мне очень жаль, но…" Пока ее никто ни о чем не просил, и это, видимо, сбивало Валю с толку.
"Вон в чем дело, она просто нужна Наде как поставщик ее высочества, – смекнул Антонов, – поэтому она и взяла ее с собой, взяла познакомить с двумя "докторами наук"". Даже и в те времена, когда Антонов только еще писал докторскую, Надя представляла его своим подружкам как доктора, а теперь, когда он наконец написал диссертацию, то и подавно. Антонов подумал, что с годами Надя все больше и больше становится похожей на Милку, – ни шагу без пользы.
Пройдя вдоль беленого каменного забора резиденции патриарха, они вышли к церкви, золотые купола которой смутно и радостно желтели в черном небе. Вокруг церкви уже собралась порядочная толпа. Шагах в десяти от крыльца, между двумя милицейскими машинами, была натянута веревка ограждения. Неподалеку стоял грузовичок с вынесенным над кабиной мутным глазом пока еще не зажженного прожектора. Было много милиции и дружинников, видно, давка предстояла нешуточная.
Высокий, похожий лицом на цыгана, черноволосый паренек лет девятнадцати, в белой рубахе, доверительно спрашивал почти такого же молоденького лейтенанта милиции:
– А если кто очень попросит – дать?!
Лейтенант смотрел на него, не понимая.
– Ну, если кто нарываться будет – дать?! – горячо повторил дружинник. Видно, кулаки у него так и чесались.
– По обстоятельствам, – понял наконец лейтенант, и добродушная, застенчивая улыбка осветила его юное лицо.
Молодой батюшка в парадной рясе и клобуке спросил кого-то в открытую железную дверь за оградой:
– А Виктор Семенович еще не пришел?
– Запаздывает, – ответили ему из темной глубины церковного двора.
Молодой батюшка шагнул во двор и прикрыл за собой железную дверь в стене, прочно отгородившись от остального мира.
"Они такие же люди, такие же Викторы Семеновичи, и даже запаздывают на работу", – по-детски удивился Антонов.
Через полчаса широким рассеянным лучом ударил над грузовичком прожектор, захватил густой воздух над толпой, узорчатые верхние окна и купола храма, высокую березу, на которую лезли ребята и девчонки, чтобы получше разглядеть будущий крестный ход. Парни и мужики поздоровее поднимали себе на плечи своих дам. Зад одной из них пришелся как раз напротив лица Антонова, и, хотя смотреть на него Антонову было и не противно, ничего больше он не видел. Со всех сторон сдавливали, стискивали, галдели; смешанные запахи вина, духов, пудры, выкуренных сигарет так густо пропитали воздух, что он жирно слоился в луче прожектора и висел над толпой тяжело, как крышка. Внизу, за кладбищем, светя фарами, тянулись по дороге одна за другой легковые машины – скорее всего, это прибывали иностранцы, охочие до "русского духа", хотя их уже и без того было здесь немало: то и дело слышалась то английская, то французская, то немецкая речь – других языков Антонов не различал. С каждой минутой толпа все ожесточеннее теснилась к зрелищу. Сверкнули первые вспышки блицев над головами – черным огнем вспыхнуло на куполах и на мокрой коре березы.
– Господа, господа, пропустите, пожалуйста! – услышал Антонов позади себя робкий голос. Но, стиснутый толпой, он не мог обернуться, только скосил глаза: красивая, черноволосая женщина лет тридцати пяти, кареглазая, с зажженной свечой в руке. – Господа, господа, пропустите, пожалуйста! – голос умоляющий и выговор чисто русский, а сама наверняка иностранка – иначе откуда такое странное обращение к трудящимся? – Господа, господа…
Но господа и ухом не вели, стояли плечом к плечу и загораживали от милой дамы всякую видимость всего. Антонову стало жаль ее, мелькнула шальная мысль, что, может быть, это какая-нибудь русская княжна? Может, родственница той же Татьяны Юсуповой из Архангельского? Но тут ударили колокола. Толпа задвигалась с яростью, на березе истошно закричали:
– Несут! Несут!
Из-за многих спин и голов, в рассеянном луче прожектора хоругви крестного хода были плохо видны Антонову – так, какие-то темные золоченые лозунги на палках… Толпа теснилась, толпа глядела во все глаза на своих верующих собратьев, как на зверей в клетке, толпа качалась и все напирала вперед на запретную веревку ограждения. Крестный ход был маленький по числу участников и недолгий по времени, продолжался он, может быть, минут пятнадцать, не более, и, как только закончился, разочарованная краткостью представления толпа стала разваливаться на части, рассыпаться. В темной глубине аллеи хряско затрещали кусты, мелькнула белая рубаха дружинника – помаленьку завязывалась драка.
– Электрички уже не ходят, воля-неволя нам дожидаться пяти утра. Айда, ребята, в лес, костер запалим, поедим, выпьем, отметим праздничек! – предложил Игорь.