XIII
Они не везли ничего взрывного. Хлеб, картошку, сахар, крупу, соль, табак. Но эти обыденные вещи таили в себе силу большую, чем снаряды.
По всей линии фронта стояло глубокое затишье, словно обе уставшие от боев стороны сговорились передохнуть.
Хорошо накатанная, лоснящаяся после легкого ночного дождя дорога изгибалась берегом Терека. К десяти часам утра они завезли продукты во все означенные в путевке подразделения и возвращались домой, в станицу.
Мощные "студебекеры" легко брали подъем. Приближался опасный, открытый обстрелу участок длиной в два километра. Старшина Николай Гриценко прижал педаль, стрелка спидометра стояла на цифре "60". Машина старшины шла головной, за ней, с разрывом в сто метров, машина Саши.
Новая прекрасная машина доставляла старшине почти физическое удовольствие.
"Такую б "машку" мне раньше, – ласково думал старшина о машине, – золото… Все двадцать рейсов в день!.."
Он вспомнил туфовый карьер, на котором работал перед самой войной, и представил, как у него одного из всего гаража вот эта самая "машка", а все шоферы на тех же старых полуторках и уральских "самоварах". Он, Николай, гонит двадцать рейсов в день, а все едва десяток… "Премиальные – раз, – мечтал старшина, – дальше – больше, ха!"
Он уже видел, как заходит вечером после работы в "гадюшник" пропустить свои двести граммов, как расступаются перед ним шоферы у стойки, как высокогрудая Лизка-буфетчица подмаргивает ему тонкой бровью и, подтверждая свое уважение, наливает в стакан не из половинных, которыми заставлен прилавок, а достает запечатанную бутылку, как начальству.
– Оно бы такую "машку", кха! – сладко прижмурившись, крякнул старшина, до отказа вдавливая педаль.
Белая стрелка на спидометре дернулась к цифре "80"…
Вольно откинувшись к спинке сиденья, Саша рассматривал коричневый Терек.
В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле,
Старинная башня стояла,
Чернея на черной скале… -
вспоминал он вслух, и сердце его полнилось тоской по тем простым временам…
Меньше чем в две минуты они проскочили опасный участок.
Машина старшины вылетела на вершину горы, от которой шел довольно крутой и длинный спуск, метров в шестьсот, в конце которого Терек резкой излучиной уходил вправо, образуя на дороге поворот почти под прямым углом.
Николай полностью сбросил газ, прижал тормозную педаль. И не услышал привычного скрипа тормозных колодок.
– Машка, мать твою! Машка! – как на живую кричал старшина, отпуская и вновь всаживая сапог в квадрат педали.
"Жидкость, черт… вытекла! Кирюшка, гад!" – мелькнула догадка. Рванул на себя ручной тормоз – тоже безрезультатно…
Все с большим ускорением машина катилась под уклон. Катилась в глухом коридоре: слева – стена откоса, справа – Терек вертит каменья, впереди – гибельный поворот.
Николай схватился за черную головку рукоятки скорости. Третья – вторая – первая, скрежетали шестерни коробки передач, четвертая – третья – вторая – первая – нейтральная.
Но напрасно пытался старшина погасить ход машины двигателем – слишком велика была сила инерции.
"Куда он гонит? Идиот!" – подумал Саша и увидел вдруг, как машина старшины вплотную прижалась к обрыву в Терек, распахнулась правая дверца…
Саша бросил свою машину в обгон. Они поравнялись, когда до поворота оставалось метров триста.
– Тормоза! – повернув к Саше багровое лицо, выкрикнул Николай.
И в этот миг Саша принял единственное решение:
– Руль на меня!
Еще секунда, еще сотня метров позади.
Старшина понял. Разом вывернули они рули навстречу друг другу.
Сцепившись бамперами, как слоны бивнями, машины уперлись друг в друга и, разрывая землю, юзом поползли по дороге.
Машина Николая сталкивала Сашину машину вбок, к стене откоса…
– Мама… – прошептал Саша, дергая на себя стальной рычаг ручного тормоза и одновременно ударив ногой педаль ножного.
Коснувшись откоса, заскрежетало крыло, растрескалось кругами ветровое стекло, капот машины задрался вверх, бессильно сопротивляясь каменной стене. В этот момент Саша ощутил, как что-то тупое вошло ему в живот…
По счастливому случаю через полчаса на них наткнулась санитарная машина. Старшину Гриценко вытащили легко. Ударившись головой о дверцу, он разбил лицо. На его щеках и подбородке в короткой щетине загустели подтеки крови. Левая нога оказалась сломанной в голени. Сашу вынимали долго. Голова и лицо его были целы. В животе застрял рычаг ручного тормоза.
Обоих отвезли в медсанбат – без сознания.
XIV
– Давай, мать, спи, чего там, – говорил Деркачев, умащиваясь на соломе в углу хаты. – Эх, а я думал им ноги прикрыть, – недовольно пробурчал он, глядя, как Патимат заворачивает в старый бушлат чугунок с кашей. – Приедут – так и холодной рады будут, а то третий раз варишь.
– Мальчи, Кирбашка, – улыбчиво сверкнула глазами Патимат. – Холёдны сам кушай! Нет – кушай. Зачем другой холёдны кушай? Молёдо, Кирбашка, такой жадни, – погрозила Патимат пальцем.
В выбитую шабку тянул холодеющей к ночи воздух.
Вскоре они уснули.
Около двух часов Патимат разбудили звуки далекого боя. Шум этот нарастал, становился все отчетливее, как будто большой зверь продирался сквозь сухие кусты все ближе и ближе.
Завалившись на спину, храпел Кирюшка. Близкий Кирюшкин храп и далекая канонада сливались.
"Когда в Ругельде бывает снежный обвал, такой же шум бывает, – думала Патимат, прислушиваясь. – Уже прошло лето, осень, зима и еще лето. Если бы не надо было идти сюда, сделала бы еще один сундук калыма и купила большое зеркало – в середине широкое и по краям два узких. Айшат уже выдадут замуж, она была бы хорошая жена Магомеду. Когда вернусь, придется выбирать новых невест…"
До самого рассвета лежала Патимат с открытыми глазами. Думала о том, не забыла ли Маленькая Патимат, у которой она оставила все калымные вещи, проветрить их этой весной в пору цветения персиков. Думала о своем месте на кладбище, высчитывала, кто из аульских старух и стариков мог за это время на него покуситься. Долго думала о сыновьях.
Повернувшись на бок, Кирюшка сбросил шинель и промычал матерщину. Патимат встала. Укрыла Кирюшку, на ноги бросила еще и свою шинель. Вышла из хаты.
Солнце еще не взошло, но звезды увяли, и восток стал серым. Звуки боя уже обошли станицу, как вода обходит камень, и слышно было, что они сомкнулись где-то далеко впереди и затихли.
Через четверть часа стало совсем светло. Патимат умылась и собралась варить новую кашу.
К хате на бешеной скорости подлетела машина с зажженными фарами, затормозила, подняв клубы пыли.
– Кола! – вскрикнула Патимат.
Из кабины выскочил Василе Василака.
– Все окружены! – крикнул Василака.
– Кола? Саша? Гдэ? – спросила Патимат.
– В санбате, раненые.
– Гдэ? – переспросила Патимат. Василака показал пальцем в степь:
– Залезай на кузов, отсюда видно на выселки, на хутор, медсанбат.
Патимат поднялась на борт кузова. Далеко в степи на пригорке виднелись белые строения. Поглядев из-под руки, Патимат слезла на землю, молча вошла в хату.
Кирюшка проснулся и сидел, хлопая ресницами, выбирал из чуба солому. Патимат торопливо вынула из хурджина все три кинжала, чуть помедлив, спрятала на груди кинжал деда, а два других и кремневое ружье подала Кирюшке.
– Магомед, – сказала, подавая кинжал отца, – Султан, – сказала, подавая кинжал мужа. – Я едем Кола, Саша, санбат.
Засунула в хурджин чугунок в бушлате и пошла к дверям.
– Мама, что же вы, – вскочил Кирюшка, – куда?
– Кормим Кола, Саша, раненый.
В это время в хату вбежал Василака:
– Кирюха! Мы окружены! Где командир?
– Почем я знаю, мне он не докладывает, – зевая, ответил Деркачев.
– Кирюха, поехали, поехали! – теребил его за рукав гимнастерки Василака.
– Отстань, ехай сам, я на посту, не баламуть людей. – Кирюшка никогда не принимал всерьез Василе и сейчас не поверил его словам об окружении.
Патимат молча вышла из хаты.
– Кирюха, последний раз говорю! – умоляюще выкатывая глаза, крикнул Василака.
– Отстань!
Василе плюнул в сердцах, выскочил во двор. Взревел мотор, и новенький "студебекер" повез своего водителя навстречу контузии. Через четверть часа далеко за станичной околицей немецкий танк расстрелял автомобиль Василе. Самого Василаку выкинуло из кабины. Контуженный, он только чудом остался жив.
А Деркачев уместился поудобнее на соломе и заснул ангельским сном, не вдаваясь в подробности привычных звуков, к тому же, как ему чудилось, явно обходивших станицу стороной. Его разбудили выстрелы, отчаянный собачий визг и звон разлетевшегося вдребезги оконного стекла. Отставший от своих немец, пробегая мимо хаты, на всякий случай полоснул из автомата по собаке и по окошку, хотел бежать дальше, да вдруг передумал – решил заглянуть, что там внутри? А там уже ждал его Деркачев: вскочив на ноги с проворством зверя, он мгновенно оценил обстановку, прижался к стене у дверного косяка с поднятой над головою кремневкой. И едва немец сунулся – тяжелый приклад старинного ружья обрушился на него с такой страшной силой, что не помогла даже каска, – Деркачев убил его сразу наповал.
Между станицей и хутором, к которому шла Патимат, лежало большое поле, разделенное двумя линиями лесополосы. Узкая тропка вилась среди желтой стерни.
Патимат подошла ко второй лесополосе, когда далеко на дороге, что шла вдоль насаждений, показались танки. Хилые деревца лесополосы заросли густым бурьяном. Патимат притаилась в нем. Серые ветки высокого ломкого бурьяна надежно скрывали старуху.
Наполнив воздух громом и скрежетом, взрывая гусеницами тугую ленту дороги, одна за другой проходили мимо Патимат чужие машины. Тонкие веточки бурьяна вздрагивали, и роса опадала с них. Чужие солдаты сидели на броне, меченной широкими белыми крестами.
"Они идут убивать моих сыновей, это они", – думала Патимат.
Если бы не каша, которую нужно было донести, она бросилась бы сейчас туда, на дорогу, вскочила бы на броню и перегрызла горло первому же немцу. Даже привкус крови ощутила Патимат, словно зубы ее уже сомкнулись на горле ненавистного врага. Патимат не заметила, что прикусила нижнюю губу, и не чувствовала боли.
Танки прошли. Патимат собиралась уже встать, но послышался стрекот мотоциклов.
Ловко оседлав зеленые тела машин, стремительно проносились мимо враги…
…В ночь на 2 сентября 1942 года немцы форсировали Терек в районе Моздока и силами двух танковых и двух пехотных дивизий вклинились в оборону наших войск на 12 километров.
XV
Часть медсанбата разместилась в конюшне. Это была хорошая конюшня племенного конзавода, построенная незадолго до войны.
Денники разгородили, сняли боковые сетки, и получился широкий и длинный зал. Пол застлали чистой соломой, и от этого стало светло и даже празднично. Запах лекарств и дезинфекции смешивался со старыми запахами конского пота и навоза.
В высоких, забранных решетками полуокнах искрились широкие солнечные дорожки. Мириады белых блестящих пылинок жили в световых дорожках, и от этих столбов света весь зал казался еще перегороженным на отсеки.
Старшина Гриценко лежал на складной железной койке под окном, столб света проходил над ним и упирался в солому у его ног.
На верхней перекладине дверной рамы, а такие рамы остались повсюду, висела дощечка: "Иноходец Стремительный, 4 года, масти вороной". Такие дощечки висели почти над каждой койкой.
Старшина Гриценко находился в полном сознании. Чтобы разогнать тоску, он здоровой ногой откинул одеяло и, презрительно глядя на другую, зажатую лубками и замотанную бинтами ногу, беседовал с нею.
– Лежишь? – спрашивал старшина. – Люди воюют, а ты лежишь? – Далее старшина Николай укрепил свою речь десятком выразительных, но мало употребляемых в письменности оборотов.
И чем больше он ругал свою ногу, тем легче становилось на душе и быстрее шло время.
Справа от старшины Гриценко лежал огромный мужчина лет под пятьдесят. Могучее тело вздымалось на маленькой койке, великаньи ноги торчали далеко вперед огромными ступнями с сизыми ногтями, на больших пальцах ногти величиной чуть ли не со спичечную коробку. Над ним висела табличка: "Греза, масти пегой, 5 лет". Он был ранен в грудь, обильно потел и бормотал в беспамятстве одно и то же: "Я не отравлял вашей кошки… Это ложь. Я, напротив, даже любил вашу кошку, Августа Дмитриевна… Я не отравлял вашей кошки…"
Слева от старшины висела табличка: "Сокол, трехлеток, огненной масти". Под этой табличкой лежал Саша. Он часто терял сознание и тихо бормотал в бреду: "Мама… не уходи, почему ты ушла? Так нельзя, все пропало, все… Это хороший карбюратор, мы поставим его на свою машину… скорость обеспечена. Мы с отцом сделали, каждая заклепка наша. Папа, я скоро приду, еще немножко подожди… Нина похожа на маму, очень похожа, ты бы удивился…"
Старшина Гриценко, устав ругаться со своей ногой, замолчал и в который раз принялся разглядывать Сашу: что и говорить, гарный хлопец, родятся же такие красивые. Жалость и сострадание к юноше наполняли душу Николая, он чувствовал себя неискупимо виноватым – ведь из-за него, старого дурака, попали в аварию, из-за него!
Вдруг Саша открыл глаза. Долго смотрел на Николая, словно на далекий, слабо различимый предмет, тихо спросил:
– Сколько вам лет?
– Очухався, – заулыбался старшина, – а то… лет? А на що тоби? Старый вже дурак, двадцать симь рокив.
– Да, – сказал Саша, – двадцать семь – это много, – и закрыл глаза.
Третьи сутки находились они в медсанбате, а казалось, чуть ли не месяц: когда лежишь без движения, время тянется особенно медленно. Старшина Николай завел знакомства чуть ли не со всеми ранеными, был на "ты" с медперсоналом, военврача третьего ранга Ивана Федоровича, командира этого медсанбата, звал "батя", обещал ему, что, как выздоровеет, привезет новенькую полевую кухню, забытую в станице какой-то другой частью.
Пришла медсестра Нина. Остановилась у Сашиного изголовья. Старшина Николай прикрыл глаза, делая вид, что уснул: хрупкая, черноглазая Нина смотрела на Сашу с такой неподдельной любовью и нежностью, что Николай стеснялся смущать ее своим присутствием. "Влюбилась девка, ясное дело". В глубине души Николай завидовал Саше и мучительно переживал, что поддается такому недостойному чувству – завидует парню, спасшему его от неминуемой гибели и теперь тяжко страдающему из-за него… Старшина знал, что всю эту ночь Нина, несмотря на обилие работы, подходила к Саше. Просыпаясь время от времени, Николай слышал, как ласково лепетала она над Сашей, а под утро, кажется, говорил что-то и сам Саша – иногда его отпускает, сознание возвращается во всей ясности, но ненадолго, плохи его дела. Вот и сейчас Саша снова открыл глаза, увидел Нину – сумрачные синие глаза вспыхнули таким ликованием, такой нежной признательностью, что не нужно было никаких слов.
Нина быстро нагнулась над ним, коснулась губами его щеки и выбежала во двор.
– Я так зарос. – Саша потрогал легкий темный пушок над верхней губой. – Прямо щетина, вот бы побриться.
– Это дило мы зараз организуем, – обрадовался Николай.
Достал из тумбочки опасную бритву, помазок, кусочек хозяйственного мыла и с удовольствием принялся за дело.
– Ты язык, язык подогни, на язык щеку натяни, – советовал Николай, тщательно брея друга. – Теперь полный порядок. – Николай оглядел ставшее совсем ребячьим лицо солдата.
– Умыться бы, а?
– Зараз оборудую. – Старшина запрыгал к бочке с водой.
Бережно, как хорошая нянька, умыл он Сашу, даже не намочив подушки.
– Ну и гарный же ты, як нарисованный!
– Когда я выздоровею… – начал Саша, но лицо его посинело вдруг, он сжал зубами уголок подушки и застонал.
– Что, Сашок? Что, доктора? – наклонился над ним Николай.
Тонкие Сашины руки заметались по одеялу, комкая его, обирая, будто стараясь снять какую-то невидимую паутину.
"Преставляется, вишь, себя обирает…" – вспомнились вдруг Николаю слова его бабки над умирающим дедом.
– Саша, сестра, доктора! Доктора! – заорал Николай, срываясь на визг. – Доктора!
Но никто не откликался на его отчаянный, звенящий крик. Командир медсанбата Иван Федорович отлучился на хутор, а Нина уже успела уснуть в землянке. А дежурившая медсестра Муся, пользуясь покоем, решила помыть голову, ночью шел дождь, и она собрала мягкой дождевой воды.
Наконец Николай докричался. Прибежала Муся с обмотанным вокруг головы полотенцем и белыми пятнами мыльной пены на шее. Распаренными горячей водой руками стала делать умершему камфорный укол.
Николай поспешно закрыл синие Сашины глаза, почему-то испугавшись, что это сделает Муся.
Ничего не понимая со сна, разбуженная криком, вбежала Нина…
Сашу унесли, накрыв простыней. Пряча в ладонях лицо, медленно, какой-то ковыляющей, старушечьей походкой следом вышла Нина.
Николай лежал, боясь повернуть голову в сторону пустой койки. Тело его налилось тяжестью, словно окаменело, и в то же время он чувствовал в нем пустоту, как будто вдруг сделался полым…
Солнце поднималось все выше, уходило за крышу фермы, и от этого столбы света, перегораживающие конюшню, становились тоньше и отвеснее, и все меньше белых блестящих пылинок кружилось и жило в них.
…В этот час и добралась до медсанбата Патимат.
– Кола! Кола! – счастливо окликнула Патимат, вырастая в проеме двери.
Быстро подойдя к койке старшины, Патимат сняла с плеч хурджин и, присев на корточки, улыбаясь, стала вытаскивать из него чугунок, завернутый в бушлат. Вытянув чугунок до половины, Патимат заметила пустую койку.
– Саша? – вскрикнула старуха, беспокойно глядя то на пустую койку, то на старшину. – Саша?
– Все, – едва слышно сказал Николай, и первые слезы высветились на его глазах.
Патимат опустилась на колени, прильнула головой к груди Николая.
– Мамо! Мамо! – хрипел Николай, обводя плечи старухи большими вздрагивающими руками.
Легкораненые приподнялись на локтях и смотрели, скорбно покачивая головами.
Неожиданно тишину раскололи близкие выстрелы, и все наполнилось шумом и треском.
– Немцы! – вбежал в конюшню военфельдшер и кинулся вон и упал за порогом убитый.
Немцы, несмотря на то что над конюшней был поднят флаг Красного Креста, прежде чем ворваться внутрь, открыли слепой огонь из автоматов по окнам.
Во внезапно наступившей тишине звонко осыпались стекла, разбитые пулями. Совсем близко раздалась чужая речь.
Николай не успел удержать Патимат. Мгновенно метнулась она по проходу и стала в дверях, широко раскинув руки. Черным, неистовым огнем горели глаза Патимат, все ее маленькое сухое тело являло собой непоколебимое решение защитить своих бессильных детей.
– Раненый и-здесь, болной! – сверкая черным пламенем глаз, кричала Патимат приблизившимся немцам. – Болной! Шагай – кургом! Кончал базар! Душман гяур. Солдат нет – раненый есть!
Немцы брезгливо стволами автоматов старались оттолкнуть Патимат с дороги, но старуха словно вросла в порог.