Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков 35 стр.


Чтобы человеческое порабощалось чем-нибудь, Антон не любил. В эти годы он всегда хотел есть – львиная доля денег уходила на книги, консерваторию, театры; бассейн тоже ощущенья сытости не прибавлял. Однажды, опоздав на заседание возобновлённых после тридцатилетнего перерыва Никитинских субботников, он оказался далеко от стола с закусками, с которого сидевшие поближе время от времени брали бутерброды с икрой и ветчиной и меланхолически жевали; это продолжалось более двух часов, желудочный сок вскипел, и Антон под конец чуть не упал в обморок. Особенно аппетит развивался почему-то во время разговоров с Григорием; с какого-то времени Антон уже плохо соображал, ожидая чая с соевыми конфетами. Григорий при видимой хлипкости обладал невероятной выносливостью в умственных занятиях и спорах; как-то вечером после трёхчасового разговора он обмолвился, что всю первую половину дня у него просидел руководитель гегелевского семинара философского факультета Миша Овсянников, а уже при Антоне ушел Эвальд Ильенков – его вечный оппонент в толковании Маркса, в спор с которым Антон даже рискнул вмешаться, на что Ильенков, удивлённо повернувшись к Григорию, сказал: "Есть философская жилка у мальчика!" – "Ты говоришь, как Мережковский про мистическое чувство у друга Шереметьева!" – засмеялся Григорий. Антону же это напомнило другое – слова лучшего спортсмена Чебачинска десятиклассника Юрки Зорина, пришедшего посмотреть встречу седьмого "А" и седьмого "Б" и сказавшего после того, как Антон пробил пенальти: "Есть ударчик у мальчика!"

Иногда спасала соседка Григория – приносила кусок домашнего пирога и чай в коллекционных чашках на тусклом серебряном подносе.

– Диалектическое противоречие, – после первого её посещения сказал Григорий. – Контрреволюционеры хранят высокое – то есть революционное – искусство. Но эти чашки впервые покидают стан врага – для вас. Ведь я с соседями давно почти не разговариваю. Сначала мы дружили, вместе рассматривали их коллекцию фарфора, одну из лучших в Москве. Но потом, когда я узнал их взгляды, мы навсегда разошлись.

– А какие у них взгляды?

– Они не верят в грядущую коммунистическую революцию. Про вас они говорят, что вы единственный нормальный человек из моих знакомых. Чем вы их так расположили?

Однажды, не застав Григория (у того были свои отношения с временем: он мог опоздать на два, на три часа, позвонить не через день, а через месяц, встретиться с человеком через пять лет и считать, что они виделись недавно), Антон на кухне разговорился с коллекционерами. По своему обыкновению говорить с каждым человеком об его интересах и благодаря другому обыкновению – запоминать что ни попадя, Антон рассказал им о нескольких самых знаменитых подделках: фальшивкой оказалась знаменитая статуя греческого дискобола, один монах ещё в середине прошлого века наводнил библиотеки поддельными средневековыми пергаментами; самый известный и талантливый фальсификатор Ян ван Мехерен уже в наше время написал около десяти картин под Вермеера Дельфтского, за которые получил полмиллиона гульденов, а две из них – "Дама и кавалер" и "Христос и грешница" – специалисты провозгласили вершиной творчества великого голландца. В конце прошлого века антикварные лавки Старого и Нового света заполнили роскошные сервизы японского фарфора. Вскоре выяснилось, что это – европейские подделки. К сожалению, определить подлинность можно было, лишь разбив чашку и сделав химический анализ; крупнейшая антикварная фирма назначила огромную премию тому, кто найдёт способ установить подлинность, не разбивая. Премия досталась сыну рязанского полицмейстера Грязнову, студенту-математику из Сорбонны. Способ, как всё гениальное, был прост. Окружности чашек и тарелок, сделанных в Стране восходящего солнца вручную на гончарном круге, были не совсем правильной геометрической формы, периметр же посудины, произведённой на станках подпольной европейской фабрики, всегда представлял идеальную окружность. Последней историей Антон попал в самую точку: соседей Григория в это самое время чрезвычайно волновал вопрос о недавно купленных нескольких предметах из японского сервиза как раз конца века.

Приходя за чашками, носить которые по квартире соседка не доверяла никому, она не могла удержаться, чтобы не спросить невинным тоном: все ли при коммунизме будут пить из таких чашечек? На это Григорий очень серьёзно отвечал: вне всякого сомнения.

– Люди не понимают, – говорил он, закрыв за соседкой дверь на ключ и задёрнув тяжёлую пыльную штору, – что коммунизм такая же реальность, как сиюминутная эмпирическая действительность, в которой они пребывают. Революции прошлого – действительный прообраз коммунизма, а красота классического искусства – его идеальный прообраз.

Юрик Ганецкий, остривший, что Антон своими периферийными рассказами завершил его антисоветское образование, послушав один раз Григория, недоумевал: "Как ты можешь целыми вечерами выслушивать эту официальную фразеологию?" Антон защищал философа, говорил, что под привычной терминологической оболочкой у него – совсем другое и что недаром его нигде не печатают, хотя в заглавии каждой его статьи стоят слова "революция" или "коммунизм". И напоминал историю с летним письмом Григория ему в Чебачинск, в котором тот излагал содержание своей статьи о коммунистическом идеале. Письмо почтальон случайно занёс к соседу – инструктору райкома партии, который, случайно же его прочитав, провел серьёзную беседу с Петром Иванычем: как старший партийный товарищ он настоятельно советовал не поощрять такие знакомства сына; Антон имел неприятный разговор с отцом. Григорий говорил: "Я их бью собственным оружием и на их же территории". Похоже, они это чувствовали.

С трудом освобождался потом Антон от гипноза васютинской теории, где всё было так логично, пригнано и красиво. А пока он ходил к Григорию каждую неделю, брал у него книги, слушал и не возражал.

На день рождения, приходившийся на седьмое ноября, в чём, разумеется, был провиденциальный революционный смысл, Антон подарил Григорию пластинку с "Интернационалом". Радиола была старая и плохая, но динамик у неё оказался мощный. Когда сосед (не коллекционер, а другой, но тоже контрреволюционер) постучал в дверь и испуганно поинтересовался, не сделали ли партийный гимн снова государственным, раз передают по радио, Григорий радовался как ребёнок.

– Пусть содрогаются перед коммунистической революцией! Коммунистическая революция – последний страшный суд истории!

У Григория был приятель, литературовед Игорь Грибов, красавец и сердцеед, который уговаривал его не игнорировать вопрос любви и даже приводил раза два каких-то своих приятельниц, интересующихся проблемой прекрасного. Но кончилось это тем, что он забросил диссертацию и целыми днями сидел подле Григория с блокнотом и, как Эккерман, записывал всё, что тот говорил, так что вскоре мог развивать идеи о прекрасном и революции не хуже их автора, а некоторые слушательницы находили, что даже лучше. В близком окружении стали поговаривать, что если Васютин – Маркс, то Грибов – по крайней мере Энгельс. Прошёл слух, что он заканчивает большой труд с изложением идей мэтра.

Однажды рано утром в воскресенье Антон получил от Григория срочную телеграмму с просьбою немедленно приехать по важному делу; отправлена она была в два часа ночи.

Через час взволнованный Антон уже сидел в комнатушке ещё больше взволнованного Григория.

– Брут, вы можете сейчас поехать со мной за город, в лес? Нужно сжечь одну рукопись, – он нервно шерстил стопу исписанных мелким почерком листов, по виду страниц в триста.

Узнав, что важное дело заключается в этом, Антон успокоился.

– А зачем в лес, да жечь? Раздерём ее, как говорил Кувычко, на шмаття – и в мусорный контейнер. Или в два-три, если нужно, чтоб никто не собрал.

– В данном случае это никак не подходит! Она должна быть предана огню!

Выяснилось, что сожжению подлежало сочинение Грибова, в котором он, изложив идеи Васютина, их исказил, упростил и выхолостил так, что из них полностью исчезло революционное содержание.

– Очистительный огонь! Аутодафе!

Рукопись сожгли в лесу возле Опалихи.

Чаще всего Антон вспоминал одну встречу с Григорием во дворике старого здания университета на Моховой, куда философ иногда приходил посидеть, покурить, поглядеть на памятники Герцену и Огарёву. Сказал, что ни с кем не видается и очень занят проблемой: имеет ли революционер право на робинзонаду? Когда Антон уже зашагал в сторону "Националя", он вдруг услышал:

– Брут! – Григорий стоял и смотрел ему вслед; Антон остановился. – Храните революционные традиции!

Был час окончанья лекций, из университета косяком валил народ. Антон мог бы поручиться, что головы повернули все, а многие и призамедлились. Во всяком случае, комсорг курса Геныч, считавший Антона тайной контрой, остановился как вкопанный.

– Не забывайте! – ещё громче прокричал Григорий, вытянув вперёд руку. – Храните!

29. Псы

Одинокий путник на пустынной, далёкой от жилья дороге странен. Калик перехожих, пеших паломников, странников уже нет, они давно ездят и летают. Почему он идёт по дороге, зачем один? Какое-то чувство, воспоминание чего-то, быть может, не в вашей жизни, волнует и заставляет смотреть ему вслед – может, и мне надо так, одному, по обочине, неведомо куда?

По шоссе от Судака на Новый Свет бежал пёс. Я шёл медленно, отдыхая после долгого бега, никто не отвлекал меня, я мог смотреть на него сколько угодно. Это был не холёный городской, но и не бродячий, а хозяйский хороший пёс; бежал он ровной иноходью, под шкурой за загривком мерно ходили его лопатки. И раздавался какой-то странный звук, я нескоро понял: в вечерней тишине явственно слышался сухой костяной стук – когтей по асфальту.

Вы замечали, что сущность животного вернее всего выявляется в беге? Я не говорю уж о профессиональных бегунах – борзых, гепарде, неправдоподобный бег которого просится в замедленную киносъёмку, о совершенном ходе ахалтекинца – не на ипподроме, а в степи. Речь идёт о тех, для кого бег – нечастая необходимость. Тяжёлый бег коровы, оторванной от своего мирного занятия, мощный топот склонившего до земли рога рассерженного бугая, бестолковый бег овец, пыхтящая трусца служащего с портфелем, скачки невесомых козлят на сухих копытцах, хитроватая, поросячья, косая побежка ежа.

Но никто не бежит так осмысленно, как бежит пёс. Не возле своего дома, вперебежку через проулок, а где-нибудь далеко, на загородном шоссе. Он не рыскает, как тротуарная собака, туда-сюда, он движется сосредоточенно, по прямой – к знаемой цели. На Киевском шоссе за Москвой я видел бегущего пса, держащего в зубах упакованный в несколько слоев целлофана батон. До ближайшего посёлка было не меньше трёх километров. Пёс обогнул меня по дуге, ни на йоту не сбив свою иноходь. Он бежал по делу.

В глазах Антона этот целеполагающий пёсий бег был недосягаемым образцом своего пути, дела, жизни. В детстве у него было одно желание, о котором он один раз сказал маме, но она положила ему тёплую руку знакомым движеньем на лоб и сказала: спи, спи. Второй раз он поведал об этом желании в минуту бесконечного ночного доверия женщине, которая потом стала его женой. Она немного помолчала, потом засмеялась и сказала: "Ты и есть такой". И выраженье лица у неё было как у мамы тогда. А сказал он им обеим, что хочет быть псом: маме – что толстым щеном, как Буян, с висячими замшевыми мягкими ушами и холодным носом, возлюбленной – что большим псом с широкой грудью и длинными мощными лапами. И когда ему удавалось что-то долго и успешно преодолевать, он чувствовал себя таким псом. Пёс бежал по шоссе, равномерно, долго, далеко, летом, в жару, осенью, когда фонтанчики пара отрываются от чёрной морды, как от вскипающего на костре закопчённого чайника, это он, Антон, это я бежал по шоссе – я много бегал тогда, по десять, пятнадцать километров. И когда он вбегал в придорожный посёлок, собаки, повинуясь древнему инстинкту, с лаем бросались вдогонку, становясь его врагами, он огрызался на ходу, и ему хотелось крикнуть: я ваш, я такой же, как вы, я тоже бегу по шоссе и слышу, как стучат по асфальту мои когти.

Там, на Судакском шоссе, на другой день перед закатом я снова увидел его. В тот день у меня был вечерний бег и я мог составить ему компанию. Искоса посмотрев на меня, пёс пересёк шоссе и, немного прибавив, побежал по другой обочине. Но оторваться ему не удалось, я в то лето был в хорошей форме и не отстал, когда он прибавил ещё. Так мы долго бежали параллельно, разделённые лентой шоссе, пёс на скок не переходил – было ещё далеко, и иноходь оставлять не стоило. Когда мы вбежали в Новый Свет, у цистерны с выбракованным шампанским, продававшимся в розлив, стояла очередь. Бегущих людей не любят псы, псов – люди. Очередь вмиг ожесточилась: "Сапогом ему в морду!.." "Сук плачет по этой суке!" Пёс решил, что пора идти в отрыв, длинными стелющимися скачками срезал перекресток и исчез в переулке.

Куда он бегал и зачем? Навестить друга-пса? Нет, он бегал к ней, своей пёсьей подруге, а теперь возвращался домой – так Антон рассказывал про него ещё одной женщине. Когда в своих прогулках они доходили до железной дороги, то всякий раз видели одинокий тепловоз. Утром он ехал весёлый и яркий, вечером возвращался тусклый и ехал медленно и неохотно. Антон объяснял: машинист ехал к своей возлюбленной, она живёт в конце перегона, и что ж ему делать – не такси же брать, начальство идёт ему навстречу, он хороший машинист, и он катается так уже давно. Она верила, а потом Антон рассказал ей про бегущего пса, и они вместе пытались проникнуть в пёсью душу, но скоро выяснилось, что мы не можем проникнуть в пёсью душу, и она смеялась, говоря, что Антон теперь начнёт работать над большой монографией "Жизнь псов". Антон не смеялся и говорил, что все свои научные работы, напечатанные и неоконченные, отдал бы за авторство брошюры, которая называлась бы "Псы" или, по крайности, "Верблюды". Хорошо б при этом ещё иметь фамилию "Псарёв". Или "Пёсов" – за эту вообще всё отдай и будет мало. Или жить на берегу реки Псоу. Но потом, чтоб не выглядеть слишком занудным, стал вспоминать что-нибудь забавное, например, как в девятом классе он сделал доклад на тему "Верблюдоводство", а учительнице географии показалось, что это насмешка, она почему-то считала, что и само слово придумал Антон. Но это была не насмешка, к верблюдам Антон относился слишком серьёзно, и ещё в четвертом классе сочинил стихи: "Небо сине. Солнце жжёт. По пустыне знойной караван идет. Тощие верблюды головы склонили". И вообще не до смеха, когда верблюдоводство падает. Меж тем один верблюд дает в год до двух с половиной тысяч литров молока, и это не несчастное коровье молоко – в верблюжачьем очень высокое содержание казеина, глобулина и альбумина, а альбумин играет важную роль в синтезе тканевого белка и содержит такие жизненно необходимые аминокислоты, как лизин и триптофан, которые способствуют образованию красных кровяных шариков. А шерсть? Из которой делают лучшие одеяла, кошму, идущую на юрты, – она не намокает, её боятся скорпионы! Чтобы привезти сумку почты и мешок продуктов, сейчас гоняют по пустыне вездеход, губят слабый верхний почвенный слой. А верблюд-дромадер со своими широкими копытами и нежными губами его нисколько не нарушает. И ест он в полупустынях Казахстана то, чего не едят овцы и лошади: полынь, солянку, сапаргус, камфарос. И люди давно всё это поняли, и количество верблюдов в мире увеличилось с восьми миллионов в 39-м году до пятнадцати в 72-м. И даже Австралия присоединилась к держателям бактрианов и одногорбых дромадеров, хотя и тех и других там сроду не было. И только у нас верблюжье поголовье сокращается.

Антон очень удивился, когда в конце этой речи женщина сказала, как когда-то учительница, что это уже издевательство, что затянувшаяся шутка – уже не шутка, и что она пойдёт домой. Антон не очень огорчился, потому что гораздо больше был расстроен уменьшением поголовья верблюдов. И жалел в тот вечер только о том, что не успел прочитать стихи Кедрина: "Стон верблюдов горбоносых у ворот восточных где-то". И дальше – про войлочных верблюдов. "Войлочные" – это хорошо.

Мы с Васькой Гагиным любили верблюдов. Нельзя сказать, чтобы зверья вокруг было мало: у всех коровы, телята, поросята; у насельников Набережной – обязательные гуси, утки; за своих считали скворцов, скворешни висели в каждом палисаднике, Васька клялся, что в ихнюю пять лет прилетает одна и та же семья и будто скворчиная мамаша откликается на кличку "Вера"; летали вороны, грачи, снегири, коршуны, от которых надо было охранять цыплят. Но верблюды были как бы из другого мира – высоченные красавцы со строгими бровями и огромными горбами, верхушки которых весной свешивались вбок, а после лета торчали, как горные пики за Озером. Они появлялись на нашей улице редко, это было событие, но мне казалось оскорбительным для них бежать по улице за ними и кричать: "Ваня-Ваня – соль-соль!" Я повлиял на Ваську, и он хоть и бежал, но не кричал. Весной за верблюдицей трусил маленький верблюжонок, но горбик у него уже виднелся, а если верблюжонок был уже большенький, второгодок, то у него в перемычке между ноздрями торчала перпендикулярно морде палочка – джида, чтобы не зарастала проколотая там дырка. Джиду делали из саксаула, который не гниёт от слюны и соплей, через год её вынимали.

Конечно, странно расставаться с женщиной из-за верблюдоводства, но у Антона такое случилось уже не в первый раз. Предыдущий был со Стеллеровой коровой. Это замечательное морское животное, напоминающее тюленя, водилось только у Командорских островов. Была она большая – до десяти метров и около трёх тонн весом. Её молоко превосходило по жирности коровье и даже верблюжье. Необычайно вкусное, напоминающее телятину мясо не портилось на самой жаре несколько недель, топлёный жир напоминал пахучее сладкое миндальное масло. Питались морские коровы водорослями, паслись у самого берега, были мирные и доверчивые, с любопытством смотрели они на людей своими кроткими круглыми глазами на усатых мордках и как будто просились, чтобы их одомашнили и доили, как коров сухопутных. Но люди их убивали и убивали, пока не перебили совсем. Тогдашняя подруга Антона, преподавательница хинди Алина, не вынесла постоянного Антонова огорченья от их гибели. Когда она думала, что трагедия эта произошла недавно, терпела; каплей, переполнившей чашу, стало, когда она узнала, что последняя Стеллерова корова была убита в 1768 году.

Назад Дальше