Парикмахер, грустный, как он ни тужился бодриться, пока мало-помалу подравнивал Чарльзу затылок, сник еще больше и, чтобы переменить тему, заговорил о погоде. День-другой стояла теплынь, никто не мог подумать, что будет тепло, даже аистов и тех обманула погода. В утренних газетах сообщили, что над городом летают аисты, а это верная примета, она сулит хорошую погоду и раннюю весну. Вы обратили внимание на сообщение из Нью-Йорка, где говорится, что в Центральном парке на деревьях проклюнулись почки - и это посреди зимы!
- В Тиргартене сейчас ничего подобного не увидишь, - со вздохом сказал парикмахер. - У нас зимой такая темень. Мне довелось жить в Малаге, я там проработал в парикмахерской целый год, точнее, без малого тринадцать месяцев. В парикмахерских там грязища, не то что здесь, зато выйдешь на улицу - там и в декабре цветут цветы. Там в бриллиантин кладут миндальное масло, ей-ей. А уж ихнему розмариновому экстракту и вовсе нет равных. Ну а те, кто победнее, и волосы смазывают маслом, и готовят на нем же. Нет, вы только представьте себе, почем у нас оливковое масло, а они льют его себе на голову. "Употребляй оливковое масло снаружи и вовнутрь, и волосы у тебя будут густые-прегустые" - так они говорят. Может, оно и верно, кто знает. Здесь волосы ничем не мажут и в основном, - снова поднял он неприятную тему, - предпочитают височки покороче, а верх попышнее. Будем считать, у нас, немцев, плохой вкус, - кисло обронил он. - В Малаге я за всю зиму ни разу не надел пальто. Даже забыл, что на дворе зима. - Пальцы у него были липкие, передние зубы такие мелкие, словно они плохо росли, - Конечно, многое казалось мне чудным, оно и понятно - там ведь все совсем иначе, им, правда, не приходится ломать себе голову, как прожить, не то что нам. В Малаге я иногда суну руку в карман - там последняя песета, а мне и горя мало, другое дело - здесь. Думал, потрачу эти деньги, заработаю еще. И что бы мне подкопить там деньжат на черный день, - сказал он покаянно, - так нет же, а здесь коплю-коплю, и все без толку. - Он закашлялся, отвернул голову. - В Малаге, - он говорил о Малаге, как о покинутой родине, - я никогда не кашлял, а здесь кашляю и кашляю.
- Грипп? - спросил Чарльз из-под полотенец.
- Нет, газ, - просто ответил парикмахер. - Война.
После неловкой паузы Чарльз сказал:
- Я обратил внимание, что этой зимой и в Малаге стояли холода.
- Да, было такое дело, но холода продержались всего несколько дней, - согласился парикмахер, степенно покачивая головой, - было такое дело…
Чарльз долго шарил по карманам в поисках монеты помельче: ему было неловко, но он нервничал - боялся уменьшить свою наличность, передав лишний пфенниг, однако парикмахер, протянув ему утлую синюшную руку, исподтишка заглянул в нее, улыбнулся и рассыпался в неподдельных благодарностях.
- Спасибо, огромное вам спасибо.
Чарльз устыдился, кивнул и поторопился уйти.
Едва Чарльз с ключом в руке нагнулся к замку, ручку повернули изнутри, дверь распахнули, и хозяйка приветственно заворковала. Она давно его ждет и все гадает, что могло его задержать, она проходила по коридору и услышала его шаги на лестнице. Она, как ей кажется, все у него очень славно устроила, и когда ему предпочтительнее пить послеобеденный кофе? Часов в пять, сказал Чарльз, будет в самый раз.
- So. - Она улыбнулась, кивнула, в ее улыбке Чарльзу почудилось нечто чересчур интимное, собственническое.
И так и не стерев улыбки, вдруг бросилась в дальний конец коридора и забарабанила там в дверь.
Дверь тут же открылась, и глазам Чарльза предстал понурый, крепко сколоченный молодой человек, с большой, коротко стриженной головой и грубыми чертами лица. Хозяйка метнулась мимо него в комнату и заговорила с ним отрывисто, властно, словно отдавала приказания. Чарльз с облегчением закрыл дверь в свою комнату и огляделся по сторонам: где же его чемоданы? Чемоданов не было. Он заглянул в огромный гардероб и поежился от хозяйкиной бесцеремонности, увидев, что его вещи распакованы - ключи он давным-давно посеял, и вдобавок у него и в заводе не было ничего закрывать - и разложены с аккуратностью, лишь подчеркивающей их дешевизну и потрепанность. Ботинки - их давно пора было починить, да, кстати, и почистить - распялены на деревянных колодках. Два других его костюма, на твидовом, ко всему прочему, пуговицы болтались на ниточках, висят на обитых шелком вешалках. Убогий туалетный прибор, облысевшие щетки для волос и потерявшие форму кожаные футляры аккуратно расставлены на второй полке. Среди них выделялась - здесь она выглядела почему-то неприлично - на треть опорожненная бутылка коньяку, и он вдруг осознал, что, пока искал комнату, успел пристраститься к выпивке. Он глянул в висевший на крючке туго набитый мешок для грязного белья - и все его мужское естество возмутилось. Эта пахучая кипенная белизна служила вместилищем дырявым носкам, грязным рубашкам - экономя на стирке, он редко менял их - и растянувшемуся исподнему. На подушке, почти заслонив собой зовущие к неге пышные кружевные оборки, лежала тщательно сложенная чистая пижама.
И в довершение всего - нет, какая неслыханная наглость! - хозяйка распаковала его бумаги, краски, картонные папки с неоконченными работами. Уж не заглядывала ли она в них? То-то позабавилась, надо думать. Рисунки его по большей части не предназначались для печати. Все его бумаги были старательно разложены, причем во главу угла были поставлены соображения аккуратности и симметрии. Чарльз и раньше замечал, что хозяйственные женщины почему-то терпеть не могут бумаг. Похоже, они видят в них врагов порядка, ненужных накопителей пыли. Дома он вел из-за бумаг непрекращающуюся молчаливую войну с матерью и прислугой. Они стремились навести в его бумагах порядок, а если удавалось, то и запихнуть их в самые дальние закоулки чулана. Он умолял их Христом богом не прикасаться к его работе. Но нет, они ничего не могли с собой поделать; тот же случай и здесь - это ясно как божий день. И он, то и дело сверяясь с карманным разговорничком, стал сооружать, попутно затверживая ее, вежливую фразу, начинающуюся словами: "Пожалуйста, не трудитесь убирать на моем столе…"
Стол, ничего не скажешь, она дала ему большой, хотя простым его никак не назовешь, лампу сносную, но вот стулу, хлипкому, на чахлых кривых ножках, с залатанным гобеленовым сиденьем и жесткой спинкой, место в музее, не иначе, решил Чарльз и для пробы опустился на него. Ничего, ножки не подломились. Чарльз решил пренебречь неприятностями, презреть их, привести в порядок бумаги и засесть за работу. Для начала он выудил из карманов накопившиеся там записки, наброски, квитанции, адреса ресторанов, открытки с репродукциями картин, купленные в музеях, и договор, обязывающий его прожить здесь не меньше трех месяцев. Хозяйкино имя, Роза Райхль, было выведено на нем размашистой с росчерком изящной рукой. Ему показалось, что эти три месяца никогда не кончатся. Он ощущал разом и слепое бешенство, еще больше усугублявшееся оттого, что его не на ком было выместить, и бессилие, какое овладевает, когда последуешь неверному совету и попадешь впросак. Смутно, но мучительно ощущал, что его бросил в беде человек, которому он доверял, - дичь какая-то, как говаривал Куно. "Дичь какая-то", - часто повторял Куно, особенно часто по возвращении из-за границы.
Голоса в соседней комнате не затихали, становились громче, напряженней: сказывалось волнение, а может быть, и злость. Чарльз внимательно ловил слова, не смущаясь тем, что подслушивает, его не переставало удивлять, как хорошо он понимает по-немецки и с каким трудом объясняется на нем.
- Герр Буссен, герр Буссен, - Фрау Райхль сорвалась, в ее исступленном голосе почти не слышалось легкого призвука венского выговора. - Как вы позволяете себе обращаться с моими лучшими стульями, прекрасными старинными стульями, которые у меня с незапамятных времен, мало у меня огорчений, так вы хотите к ним добавить еще и эти? Как вам не стыдно, вы же знаете, что мне никогда больше не купить таких стульев?
Чарльз уже начал пробовать мелки и точить карандаши - он прервался, закурил, откинулся назад. И, какую-то долю секунды, не больше, покачавшись на стуле, опустился - хлипкие ножки стукнули об пол, застонали совсем по-человечьи, и у него чуть не оборвалось сердце.
Герр Буссен поначалу слабо отбивался, но вскоре сдался и смиренно принял головомойку как должное, так, словно его укоряла не фрау Райхль, а мать или голос совести. Да нет, что же он не понимает, оправдывался он с сильным нижненемецким выговором, она, может быть, ему и не верит, но он получил хорошее воспитание. У его матери тоже есть такие стулья, он никогда больше не позволит себе ничего подобного. На слух Чарльза речь герра Буссена походила на какой-то корявый английский диалект, но на каком бы языке ни говорил герр Буссен, фрау Райхль ему бы все равно не одолеть. Чарльз проникся к нему жалостью: бедняга бесконечно путался в извинениях, умолял на этот раз простить его.
- На этот раз, - подхватила фрау Райхль - она разбушевалась вовсю, куда только подевалась ее любезность, - на этот раз, - ядовито повторила она елейным голоском, - на этот раз, а сколько уже раз мне приходилось вас прощать и сколько раз еще придется?
Герр Буссен не нашелся что ответить. Фрау Райхль минуту-другую молча смаковала свою победу, потом прошелестела мимо двери Чарльза - он застыл в тягостном ожидании, опасаясь, не остановится ли она около его комнаты, - и постучалась в дверь справа.
- Jawohl , - ответил ей обморочный голос молодого человека: его, видно, неожиданно выдернули из глубокого сна. - Входите же! - И сразу тот же голос, но уже веселый и звонкий, добавил: - Это вы, Роза, душечка? А мне померещилось, уж не пожар ли?
Роза, вот оно что, думал Чарльз, слушая, как их голоса текут рядом, торопливо, приглушенно, порой ненадолго сливаясь в добродушном смехе. Роза, похоже, и впрямь была в приподнятом настроении, разговаривая, она порхала по комнате, то и дело бегала через коридор в свою комнату и обратно. Наконец она сказала:
- Обязательно позовите меня, если вам что-нибудь понадобится, хорошо? Только льда не просите. Льда больше нет.
- А мне что за дело? - отозвался молодой человек, и Роза снова закатилась смехом.
Чарльз решил, что Роза, как он стал про себя называть хозяйку, должно быть, порядочная зануда, если целый день так вяжется к жильцам.
Стемнело. Чарльз пристроился поудобнее с рисунком под лампой, которая, кстати, оказалась куда удобнее, чем он ожидал. Начал он с мелких забот - их накопилось немало. Что будет, если редактор пойдет на попятный? Что будет, если его рисунки не опубликуют и он соответственно не получит за них деньги? Сколько еще отец может помогать ему? Сколько еще - и это беспокоило его всерьез, беспокоило пуще всего, - сколько еще позволительно брать деньги у отца? И нужно ли было ему вообще приезжать в Европу? Вон сколько прекрасных художников не видели Европы. Попытался припомнить хоть одного. Но, как бы там ни было, он в Европе, и, хоть на душе у него муторно и тяжело - что есть, то есть, - нельзя не признать, что этот город ошарашил его так, как он и не ожидал. По крайней мере надо определить, зачем он сюда приехал, иначе вся эта затея может окончиться пшиком. Он решил отключиться от посторонних звуков, вперил глаза в одну точку на бумаге, вспомнил, какие задачи ставил себе, и принялся за работу. Вся его сила, казалось, перешла в правую руку, сосредоточилась в ней, он прекратил метаться, обрел уверенность, знал, что делает. А там и вовсе забыл о себе. Немного погодя он откинулся назад и посмотрел на рисунок. Нет, так дело не пойдет, все ни к черту.
Избавление принес легкий стук в дверь. Отличный повод отвлечься, перевернуть рисунок - пусть отлежится, а там можно снова приглядеться к нему. Не дожидаясь разрешения, вошла Роза. Метнула взгляд сначала на зажженную лампу, потом на стол, где уже воцарился беспорядок.
- Я вижу, вы рано зажигаете свет, - заметила она, неопределенно улыбнулась и укоризненно покачала головой. - Герр Буссен по вечерам работает только после ужина. Герр Мей, молодой человек из Польши, по большей части предпочитает играть в темноте. А нашему юному студенту из Хайдельберга хватает забот с лицом - его чем хуже видно, тем лучше, так что ему свет и вовсе не нужен. На него смотреть страшно! Правда, - продолжала она умильно и интригующе, - он молодой, это у него в первый раз, вперед будет знать, на что идет. Вот только рана, понимаете ли, загноилась, и он приехал лечиться. Ах, молодежь, молодежь, - сказала она прочувствованно, прижимая руки к груди, - днем он храбрится, а едва стемнеет, падает духом. Он такой юный, такой чувствительный, - от гордости и жалости она едва не прослезилась, - но все получилось как нельзя лучше. Да вы и сами увидите! У него будет прелесть что за шрам!
Разговаривая, она порхала по комнате - где поставит стулья в ряд, где взобьет подушку, где расправит портьеры. Постояла около Чарльза, предприняла из-за его спины легкий наскок на бумаги, учинила легкий кавардак, сдвинув со своих мест пепельницу и бутылку с тушью.
- Солнца больше не будет - это ясно, - вынуждена была признать она, - а раз вы рисуете, вам нужен свет, спорить не приходится. Ну а теперь я вам быстренько принесу кофе, - радостно объявила она и, сделав вид, будто ей страшно некогда, удалилась.
Солнца больше не будет. Чарльз в полной растерянности, словно он играл роль в какой-то пьесе и реплики начисто забыл, а может быть, и не знал, ожидая кофе, смотрел в окно на улицу, примолкшую под сеющимся снегом, пустынную в морозном мерцании угловых фонарей. В домах напротив загоралось одно окно за другим.
Последние несколько дней он каждое утро при свете фонарей смотрел, как тусклое солнце выползает все позже и позже, с трудом взбирается на крыши домов и неспешно, прочертив пологую дугу, скатывается вниз, а часам к трем и вовсе исчезает из виду. Долгими ночами его мучили не подвластные разуму ужасные предчувствия. Тьма стискивала незнакомый город, точно мощный кулак и доныне полного сил врага, безгласного чудища, дошедшего до нас из более древней, холодной и угрюмой эпохи, когда человека еще не было и в помине. "Просто я родом из солнечных краев и воспринимаю лето как нечто само собою разумеющееся - вот чем все объясняется", - уговаривал себя Чарльз. Но этим не объяснялось, почему он, вместо того чтобы порадоваться, подивиться непривычной погоде - ведь ничего подобного он не видел: все-таки и другая страна, и другой климат, - даже притерпеться к ней не хочет. Но погода, разумеется, тут ни при чем. Кому какое дело до погоды, если ты хорошо экипирован; ему припомнились слова его учителя, однажды обронившего: все великие города строятся в непригодных для жилья местах. Он знал, что людям по душе самый мерзкий климат в родных краях и они не могут взять в толк, почему им так возмущаются чужаки. У себя в Техасе он наблюдал, как северяне кляли южный климат с яростью бессилия: погода служила удобным поводом ненавидеть заодно и все остальное, что им было ненавистно в этих краях. Чего уж легче и проще, если б он мог найти выход, сказав: "Мне тут не прижиться, потому что в декабре солнце всходит только в одиннадцатом часу", но его огорчало здесь вовсе не это.
А лица. Пустоглазые лица. И эти пустоглазы, белесые, тусклые, смотрели со скукоженных, казалось, начисто изглоданных изнутри лиц или, хуже того, еле видные из-под набрякших век, подслеповато пялились с заплывших жиром лиц, и казалось, что еда, эти тарелки с грудами вареной картошки, свиных ножек и капусты, которой они набивали переваливающиеся с боку на бок тела, пригибала к земле, шла не впрок. Пустоглазы на женских лицах готовы были в любой момент пустить слезу. В первый же его день в Берлине с Чарльзом случилось происшествие, поставившее его в тупик. Он купил себе дешевые носки в одной лавчонке. В гостинице обнаружилось, что носки ему малы, и он вернулся обменять их на носки большего размера. Владелица лавчонки увидела его на пороге со свертком в руках и, узнав, остолбенела, глаза ее наполнились слезами. Пока он, совершенно растерявшись, пытался втолковать, что всего-навсего хочет носки размером побольше взамен купленных, по щекам ее катились слезы.
- У меня нет носков размером побольше, - сказала она.
- А вы не могли бы заказать их? - попросил Чарльз.
Но она с такой мукой выдавила из себя: "Да, да", что Чарльз сконфузился, сказал: "Не трудитесь. Сойдут и эти" - и выскочил на улицу, раздосадованный и озадаченный. Через день-другой происшествие разъяснилось, перестало казаться чем-то необычным. Владелице лавчонки во что бы то ни стало нужно было продать товар. Она просто не могла себе позволить заказать хотя бы еще несколько пар носков. Боялась остаться с непроданным товаром на руках и поэтому сознательно всучила ему носки того размера, какие у нее имелись, в надежде, что он - чужой в городе человек, турист, и, следовательно, не найдет дорогу назад, и не заявит претензию.
Людям, торговавшим вином и фруктами в крохотных закутках, похоже, не приносили процветания их роскошные, а также горячительные товары, во всяком случае, не шли им в тук, и они сами не могли их отведать. Молчаливые, по преимуществу в летах, до крайности хмурые, они, если Чарльзу случалось обратиться к ним с вопросом, узнав в нем иностранца, отвечали, срываясь на крик, словно их душила ярость, хотя сами ответы ничего обидного не содержали. Между собой они говорили мертвенными голосами, в которых звучала безнадежность - по всей видимости, застарелая. Денег у Чарльза было в обрез, и он вообще опасался заходить в магазины. И по бедности заходил в магазинчики победнее и на этом горел, потому что его не выпускали без покупки. Ему всячески пытались сбыть вещи, которые он не испытывал ни желания, ни нужды купить, не знал, куда девать, и не мог себе позволить. Но объяснить это владельцам не представлялось возможным. Они не слушали его.
Солнца больше не будет. Льда больше не будет. Не будет больше обитых гобеленом стульев с хилыми ножками, которые ломаются, стоит откинуться назад. Не будет больше шелковых скатертей в мерзостных, приторных тонах. А если хорошенько толкануть угловую полку, не будет больше и дурацких безделушек - и туда им и дорога, думал Чарльз, ожесточаясь сердцем.
- А вот и кофе! - На этот раз Роза вошла без стука - принесла кокетливо убранный поднос.
Кофе в пять часов больше не будет, его подают, только если ты иностранец, а следовательно, само собой разумеется, богатей. Чарльз чувствовал, что участвует в надувательстве, причем самого презренного толка, которое был приучен презирать с детства.
Я беднее ее, думал он, глядя, как Роза ставит чашку прозрачного фарфора с ручкой в форме бабочки, расстилает тончайшего полотна скатерть. Да нет, ерунда. Ко мне плывет пароход из Америки, а к ней никакой пароход не плывет. Ко мне одному во всем этом доме плывет пароход из Америки, везет деньги. Я могу, если выдержу, пожить здесь, могу уехать отсюда когда мне заблагорассудится, в любой момент могу уехать домой…
Он ощущал себя таким юным, неопытным, неумелым: ему столькому еще надо было научиться, что он не знал, за что взяться. Он в любой момент может уехать домой, но не в этом суть. Отсюда до дома путь был не близкий - в этом он отдавал себе отчет. И Падающей пизанской башни больше нет, покаянно вспомнил он, когда Роза в последний раз суетливо пригладила скатерть - она все наводила красоту, хотела накрыть стол получше, - но вот наконец отступила назад и сказала: