Книга движений (сборник) - Оксана Бердочкина 2 стр.


Я говорю ему: "ты очень красивый". Он доволен ответом и полон улыбок, убирает фотокарточку обратно в кармашек. "Не утомляйся", – так взросло вдруг говорит он мне. "Если пишешь, пиши до поры, пока не пройдут гонжи, мнимые строи под классифицированные звуки раскаленных труб. Не мучай себя. Вдохновенье – сеньора души, когда трепетно". Я слушаю и понимаю его, осознавая, что это не совет, а раскаянье, что в этом есть некая беда, о которой он мне никогда не скажет, есть поверхностное признание. Его попытка чему-то меня научить, осторожно предупреждая, что-то отломить от себя в виде важного. "Я всегда знала об этом. Спасибо за то, что не даешь забывать". Он нахмурился и достал из второго кармашка древнюю индийскую монету, она полностью закрывала его маленькую ладошку. "Я хочу купить тебя на время". "Это невозможно, я слишком дорого стою". "А что, этого не хватит?". "И миллиарда подобных ей", – мальчик убрал монету обратно в карман, немного понурившись, глубоко задумался над моей мыслью. "За мной ведь скоро придут…", – с сожалением он напомнил мне о времени, немного стесняясь. Мы оба ждали ее, вот-вот послышатся шаги, и ему будет очень тяжело в очередной раз увидеть ее страдания. "Джим, что для тебя мусор?", – спрашиваю я, выясняя последнее. "Мусор, есть небрежные мысли, есть пафос несовершенства, кровная ошибка, удушливые щепки, и ты полон их". "И какому из видов присуще?" "Тем, кто боятся слова свобода, тем, кто боятся быть побежденным ею, у тех мусор в крови, а свобода это не твой полный кувшин и даже не глина без формы". "Свобода это твой интерес духа?", – глядя в него, уточняю я. "Еще бы… Если ты в материале, то некогда больше". "В тебе много щепок?". "Только одна… мне будет очень плохо, знаешь об этом?", – устало затянул он последнее. Новые шаги, доносившиеся из коридора бесконечности, подражали нам, мы ждали их точные черты еще где-то час, молча, не охраняя слово мыслей, думали о своем. В нашу дверь вошла горькая женщина, одетая в темное, она что-то принесла для Джима. Джим узнал ее и, напряженно вскочив, подошел к ней поближе. Внезапно засуетился, глядя ей прямо в лицо, что-то пытался скрывать, но все же не смог удержаться и расстегнул рубашку. Его тело было усыпано шрамами от уколов. "Вот моя щепка", – произнес он, в яром признании развернувшись ко мне. "Мама, прости, но отец так и тянет меня в могилу ", – в раскаянии произнес Джим, обращаясь к печальной женщине, и я понимаю, что все, что сейчас происходит, есть образы его неистребимой горечи и сожаления. Он представляет себе этот момент, и мы слышим десятки чьих-то шагов, уже на двоих проживая его сильное воображение, так все застывает на час. А после в нашу дверь влетают юнцы, только сбежавшие из дома, только вдохнувшие безрассудность ночей; запахи городов, души, блуждающие по вселенной, их хороводы, пляски, абсурдность, темные змеи, могущество убитых героев; полдень, что повторяется каждую минуту, вечные мифы, придуманные невечными людьми, и все это содержится в голове Джима. Без сожаления уносится с ними, понимая их, проживая их снова и снова оставляя образы неистребимой горечи и сожаления, терзается в страшном неведении.

"Джим, ты шаманишь на величество время, ты – уста стихий", – говорю ему я, отчетливо понимая, что его ждет. Он смотрит в меня, улыбаясь, едва выскажется детально, почти шепотом обо мне, а после превратится в подростка. Несущаяся частота его мыслей уносит его, и все сбегает в черный несовершенный квадрат Малевича.

Я остаюсь одна, и мне нечего делать, я читаю школьный журнал, рассматривая оценки многих из величайших мастеров и всматриваясь в висящие портреты, я нахожу портрет Джима. Он все так же смотрит в меня, как и прежде, и я понимаю, что эксперимент закончен, без дат и общей сути. Я выхожу в дверь, она захлопывается за мной, ключ совершает поворот, и я резко вынимаю его из двери. Уже поправляя оранжевую в шахматную клетку юбку, я чувствую легкий сквозняк, не то мое обоняние возбудилось, и я понимаю, что посредством закрытия получилось открытие. И этому меня научил Джим.

Вдоль коридора бесконечности рассыпаны миллиарды дверей, а я уже заведомо вижу ту, что откроется для меня, хотя она ничем не выделяется из остальных, я четко выбираю ключ из данных мне тридцати трех, все больше поглощаясь сквозняком, уверенно ощущаю себя и точно знаю, где Моя дверь.

Март 2004

Джокер

Едва подключив, он пытается что-то наиграть, но избегает струны, еще дремлет его касание в красоте сжатой руки. В том, как ему удается его шаманство, я мало что понимаю, оттого просто смотрю, поглощаясь его очарованием. И в этом есть терпение и все та же преследующая наше общее обстоятельство – банальность. Все продолжается, наше время течет, будто и вправду жизнь. Он опять совершает попытку, но в комнату кто-то любезно стучится. Мы одновременно смотрим в сторону дверной ручки, не задавая вопросов, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. Не дождавшись ответа, ручка двери совершает легкий поворот, и в гостиничный номер сам по себе вкатывается завтрак. Он хмурится, понимая, что ничего не заказывал, но отказаться не смеет, словно в его покорности есть сущность извечного долга.

В этот момент раздается звонок, он снимает гитару, ставя ее в централе кресла, и уверенно захватывает телефонную трубку. "Жизнь продолжается", – думаю я, а он убеждает некого в том, что для завтрака уже слишком поздно, на часах уж как вечер. Однако таинственный голос доказывает ему обратное: "Неправда, "вечера" еще в очередях простаивают за подушками, сейчас самое время попробовать вкус будущего дня".

"Я предупреждал вас, что вечер это вечер и не более того, все то же ожидание завтрашнего дня, все та же изощренная банальность. Может, скажете, что вряд ли вспомнится?", – терпеливо перебирает слова, изредка торопясь, убеждая язвительный голос из трубки. "Что-нибудь еще?", – уверенно спрашивает он, но голос приходит в недоуменье от заданного ему вопроса, тем самым раскрывая себя, оттого живо бросает трубку, и на этом их разговор прерывается.

"Составляется мысль в летней кухне фаянса, и крошки корицы сквозь окна плиты золотятся…", – шутливо произнес он, надавив указательным пальцем на теплую выпечку. После по-детски заглядывал вовнутрь кофейника и что-то бурчал про то, что все, что нам служит, есть трогательная мелочь, необходимая человечеству культура, и про то, что глубоко сожалеет, что не был здесь ранее. "Впусти их", – спокойно задался он просьбой, и я сделала шаг в сторону двери, отчетливо понимая, что не слышала стука в дверь. "Нет! Стой, еще подождем. Пускай подойдут и остальные". Начинает зудеть затылок, я отчего-то слишком медленно поднимаю руку, одновременно присаживаясь в кресло, я слегка покачнулась, потеряв себя, но, удержавшись, внезапно расслабилась, до конца не понимая пережитое мной сопротивление скорости. "Завтра – это сплошная спорность", – говорит он, дергая ручку гостиничного холодильника, с чувством долга оправдывая себя. "Ты долго думаешь о спорах? Сколько времени они держатся в твоей голове, уже после… Когда остынешь?".

Он вскрывает банку с холодным напитком, молча, ожидая свою собственную мысль, и в этом есть все то же терпение и все те же изощрения банальности. "Годы", – сердито заключил он, вслед выпивая залпом шипящее, уже чешет впалую щеку, медленно бредя к окну. "Слышала про селезня, у коего в теле разорвался патрон?". Я молчу. "Так вот ценность ценностью только когда признают, пока земной мир пирует. Традиции всегда оправдаются, уже после, покрывшись обычаем, оттого патрон благороден, когда на охоте, а что же делать чему-то новому, светлому?". "Терпеливо ждать, медленно превращаясь в традицию", – сухо замечаю я. "Ожиданье вне жизни бессмысленно, нет ощущенья, что не успеешь, ведь селезень уж как в траве". "Тогда это просто трагедия", – говорю ему я. "Нет", – с экспрессией отрицает он, с треском бросая банку в корзину для мусора. "Это целое дело! Все непросто. Это преступление, совершенное теми, кто еще пока ничего не знает про жизнь за гранью". Он замер.

"Бывают ли алые ночи? Бывают, ведь ты навещаешь меня, когда ночное небо становится невыносимо багровым. Так я увидела три Парижа. Ты захочешь спросить меня о написанном, указывая на мягкость перьевой подушки", – бежало в моих висках, а он мне: "Вот если бы у меня был старый изношенный лоб, мутные от жизни глаза да голос шамана, я бы надумал, предвидел и всем приказал бы не трогать селезня!". Он глядит в большое окно, опираясь на спинку белого дивана, и в стеклах этой неестественной красоты сменяются панорамы всех городов нашего общего мира, посредством трех идущих на нас секунд. Мы видим Лондон, Берлин, Монте-Карло, Париж. Самые первые уголки мира в его окне. И здесь уже нет все той же изощренной банальности земного ожидания, он тих и спокоен, будто провожает надоевший ему успех.

"Однажды наступает время, и ты переживаешь все, что хотелось", – воодушевленно завещает он, складывая на себе руки. "В четыре утра бездарно все, кроме восходящего солнца, не читай моих дневников, пока меня нет, и ты узнаешь больше", – шутливо пропел он, и я ощутила его джокер, он что-то задумал, он не просто пригласил меня сюда. "Впусти их", – с чувством толка приказывает он мне. "Уроки безошибочного письма – вот это вряд ли", – думаю я. "Давление порождает иерархию", – шепчет он, впадая в удовольствие, и в комнате обнаруживается несколько сотен душ, и несколько сотен тел. Я только взглянула в сторону двери, и не более как все расплодилось, приобретая несносное движение. "Я ждал эту зиму, я верил, что снег именно этой зимы унесет все, что призывала глубокая боль", – говорит он, и все, что вокруг нас, превращается в лед на такой скорости, что, опережая секунду, разбиваясь в живые формы, становится неестественной схематичной последовательностью, приобретая свой сумасшедший шаг и тут же трансформируясь в россыпь, выворачивается наизнанку, чтобы образовать новое сплочение. Так мы оказались на улице – эта бескрайняя энергия вытолкала нас, но я не ощущала вреда, мне было комфортно. Я говорю ему "Майк?!", – ожидая его объяснений, а он лишь выдавил пугливое "Бу", поясняя, что это был джокер над моим письмом.

Сентябрь 2005

Св. Джонка

"Тогда я еще не знал, с чего начинать". Вечер выкинул на одинокую береговую дорогу, освещаемую нитью стреляющих фонарей, этот крепкий мужской силуэт. У подножья сплотилась ночь, готовая вырваться через секунды и облить его своей свежей густой краской. Навстречу вылетело желтое несущееся такси, будто появилось ниоткуда, почти задев идущего, что-то выкрикнуло и умчалось дальше, скрывшись за поворотом. В городе догорали свое последнее слово древесные пабы, полные игр отчаянной музыки. Бредя параллельно бунтующему берегу, человек в узком пальто ругался на обостренную осень и на то, что это город явный лимитчик, закрывающий свои веселые двери в довольно детское время, что наглядно не соответствует его стойкому духу. Изо рта волочился запах не первого коньяка, он разводил руками, забывая, что за ним катится его же коричневый полупустой чемодан, украшенный железными кнопками и еще двумя лиловыми потертыми наклейками в виде маленьких ноток. Позже оборачивался, слыша знакомый грохот, умело подбирал чемодан, ставя его на треснувшие колесики, и снова, полон задачи, шел только вперед. В карманах сохли космополитичные марки, насаженные на свежие открытки с видом черно-белого городка двадцатых годов прошлого столетия. Еще четыре часа назад выводя аккуратно почерк, он вспоминал нужные ему адреса. Он тронул щетину своего грубого подбородка, закурив одну из десятка сигарет, что таились в его миниатюрной коробочке для зеленого чая. Заложив сигареты за пазуху, раздраженный человек направился в сторону городского почтового ящика и попытался неряшливо запихать все карточки в тоненький вырезанный проем для почтовых отправлений. Увы, большая часть открыток разлетелась, в то время как их автор неспешно нюхал табак.

Ветер уносил заветные открытки, а он чмокал себя в ладонь, напевая следующее: "Прочти послание мое, забытая крошечка. Найди мой последний привет, старый друг". И вдруг забылся, задумавшись о своем потерянном гении, одиноко живущем у него глубоко внутри, затем слегка протрезвел и озадачено потащился в сторону пустынного пирса. Пролетев лестницу, ведущую к берегу, он устало упал на влажный песок. "Эй, ты! Да ты!", – кричал он набегающей на него темной искрящейся волне. "Забери мое истерзанное "я", ты не станешь со мной скучать, поверь. Глупая. Подбирайся ближе, не будь сестрой милосердия! Задуши меня! Сегодня я не умею плавать!". Волны сменяли друг друга, едва касаясь его ног, им не хватало своей собственной стихии, чтобы добраться до него, они печально летели ему навстречу, теряя на пути свою силу и мощь, откатывались прочь спокойным пульсом океана. Он прижался щекой к холодному застывшему песку, что принял форму волны, когда-то победившей его, зажмурившись, он ожидал, воображая, как разгулявшиеся волны уже съедают его уязвимое тело. Знакомо тикала стрелка его механических часов, но так и ничего не происходило, он перевернулся на спину, подтянув явно маловатое ему пальто, и слабо заплакал – мальчишкой в себе утирая слезы. "Звезды, я, увы, не среди вас", – в то мгновение все небесные тела светили ему, отдавая свою вселенскую славу, но по-прежнему были недостижимы. "Блеф", – думает он и резко вскакивает, несясь ближе к волнам; его чемодан плывет уже где-то на середине мнимых буйков, он сотрясает руки и желает чьей-нибудь смерти. "Наверное, это я, должен умереть сегодня!", – снимая пальто, он хрипит простуженным басом. Тьма оглушает его глаза, он не видит и не чувствует возможной глубины, он может только предполагать, где его шаг станет смертельным. Первая встреча с волной омыла его сильную фигуру, он уверенно шагает все ближе к глубине, без страха и сомнений, и за его спиной внезапно загорается разбитый вдалеке фонарь, стоящий у подножья лестницы. Его взгляд устремляется назад, он ищет того, кто породил это включение, но не видно и тени в этом глухом отрезке мира. Волна добралась до уровня легких, не решаясь, он переждал и, развернувшись, побрел сквозь буйное сопротивление навстречу фонарю, все более, ожидая кого-то. Схватившись за начало перил, истошно дыша, поднимался, глядя на фонарь, отпуская в неизвестность свое категоричное мнение: "Что за, черт! Что за случай! Какого черта ты загорелся! Слушай ты, умник, знаешь, кто я? Знаешь? Я, тот, чьи идеалы распяты! Запомни! Те, на кого я равнялся, распрощались с жизнью! Те, кто со мной – предали меня! Те, кто против меня – возрадовались! Те, кто был за меня – промолчали! Те, кто не смог стать таким, как я, – запретили подобных мне! ". Добравшись до фонаря, он нервно присел на одну из ступенек, переживая нелегкое чувство пронизывающего холода. "В этом уголке света – осень не самое лучшее время для плаванья. Наступила пора особенно диких волн", – голос раздался где-то над ним, он вытянул шею, откинув усталую голову вверх. Листья блуждали, ведя свои хороводы, и он не слышал более, чем их шелест вместе с пульсом волнующего его океана. "Кто здесь?", – кротко промолвил, вглядываясь в силуэт фонаря, озадачился поиском баночки с сигаретами, внезапно вспомнив, что та осталась в пальто, которое он снял с себя в разгар прощания с жизнью.

– Ты не умеешь курить, Джонка. Когда ты куришь – ты лжешь. И ты забыл происхождение справедливости. Ты не справедлив к тому, от кого ты ушел. Убийство себя – не вещь, а твой Бог живет в духовном мире, а значит, прощает вещи, но не прощает поступков.

– Что это значит? – в недоумении метнулся, пытаясь определить происхождение магического голоса.

– Что это значит, Джонка? Что за низкие попытки? Ты что, пытаешься с кем-то играть?

– Нет… Просто те, кого я любил и уважал… и все то, ради чего я рисковал, вдруг умерло для меня. И я не вижу причин оставаться в этом мире. Прости меня, если ты Бог, но твой мир не годится для порядочной жизни, все, что ты создал, это сущее предательство по отношению к тем, кто хочет мира и кто борется за него, отдавая последнее, отдавая все то, что у него есть. Я и вправду устал. Я уже не вижу смысла своего пути. Все, что я сделал, и все то, к чему я стремился, оказалось тщетным.

– Ты не прав, Джонка. Правда, не может быть хорошей, и не может быть плохой. Правда – это правда. Ее нужно принимать такую, какая она есть. У нее нет форм, у нее нет полезности и нет вредности. Скажи, почему ты боишься быть убитым, но так легко отрекаешься от своей жизни наедине с собой?

– Оттого, что более не верю в справедливость. И готов извечно терпеть и трижды умирать ради того, чтобы однажды мне сказали, что она восторжествовала. Я желаю большего, чем этот свет! Я готов заплатить гневом богов за всю ложь и зыбкость происходящего.

– Если бы ты только знал, Джонка, как страшен твой Бог, когда злится, когда ненавидит, и как он злопамятен, когда одалживает тебе последние шансы, силы и время. Пусть будет не дано тебе познать его мрака, и не дано тебе стать частью этого страшного чувства, схожего с необузданной стихией, что уравнивает сильных мира сего и его безоружных.

– Хотелось бы, чтобы все происходило по расчету. Неужели он не способен выражать по отношению ко мне свое дружелюбие и любовь? Попроси его быть лучше. И скажи, что я готов убиваться в муках за обещание того, что мой земной путь, полный пытливости и терпения, послужит крахом для тех, кто смотрел на меня с высоты своей грешной ступени. Ибо каждый, кому есть за что ответить, найдет свою постоянную расправу в одной из предназначенных ему жизней.

– Я не знаю, Джонка. Ты уже принадлежишь Богу, что означает, что ты не можешь ставить ему условия.

– Отчего же? Разве я прошу его о чем-то неверном?! Разве моему Богу неугодна всякая неправда?

– Ты прав, Джонка, неугодная неправда, Бог твой – судья, правящий только честным законом.

– Тогда почему я здесь, в его мире, и мне нечего терять? Почему все те, кто был для меня дорог, получили свою пулю через свое послушание миру, за свои таланты, через незаконно отобранную жизнь, через ущемленные права, через несправедливые гонения?

– И кто же для тебя так дорог? – с особым секретом спросил магический голос. – Ты что же, действительно страдаешь за тех, кого любишь?

– За тех, чьи беды не были покрыты торжеством победы, – уверенно заключил Джонка, испытывая нелегкую для себя двойственность любви и ненависти.

– Ты что же, Джонка, не веришь своему Богу, не веришь, что он со всем хорошо справляется, не веришь, что он помнит о каждом?

– Не верю, но верю в его молчание, ибо молчанье страшнее гнева, оно двулико и неизведанно до поры.

Назад Дальше