Крепость сомнения - Антон Уткин 20 стр.


В ожидании Вероника смотрела по сторонам. Бессловесные водители, помраченные пробкой, видели ее сквозь два стекла, и она видела их. Она вдруг как-то поняла, что вокруг нее существует в движении очень-очень большой мир, а это кафе в нем только светящаяся точка. И в нем, в этом необъятном мире, кто-то в эту самую минуту покоряет снежную вершину, кто-то сажает авиалайнер на мокрую от тропического дождя полосу, кто-то разглядывает содержимое колбы в микроне от чрезвычайного открытия. И она с уважением думала об этом мире. Но ее мир был здесь, внутри: эти стильные столы орехового дерева, эти блестящие приборы, цена за зеленый чай, возводившая его в ранг амброзии олимпийской трапезной, этот полусвет изящных ламп, эта добротная обивка сиденья из серо-зеленой шерсти в рубчик, этот мир дорогих вещей, в котором саму ее позволительно было счесть такой же дорогой вещью, и она, невзирая на некоторые сбои в личной жизни, ничего не собиралась менять в нем. Глаза ее остановились на каком-то парне, одетом в спортивный пиджак, чрезвычайно похожим на тот, в котором она видела его несколько раз. Как будто что-то укололо ее в груди. "Может, это знак?" – подумала она.

* * *

Больше всего Вероника боялась потерять работу. Бывало, когда она засыпала, эта мысль неожиданно всплывала откуда-то и она даже съеживалась от страха под одеялом. В августе девяносто восьмого ее финансовая компания приказала долго жить, но, увы, не снабдила ни советами, ни рекомендательными письмами, ни выходным пособием.

Москва полнилась слухами об инфарктах. Ей показалось, что опять наступает девяносто первый год. Гордость и привычка к независимости не позволяли ей видеть себя содержанкой. Дошло до того, что она даже стала ходить на кастинги, но там, как выяснилось, ее обычное предложение, до этого ни разу не подводившее, отнюдь не гарантировало привычных последствий. Мир, производящий развлечения, оказался более непредсказуемым, чем мир чистого бизнеса и ценных бумаг. Понемногу она поняла, что не все двери открываются этим ключом, а точнее, отмычкой.

В тот день, когда она познакомилась с Тимофеем, в известном смысле решалась ее судьба. Светин Владик был хорошо знаком с Вадимом, и его попросили помочь. Тем вечером в кафе "Ваниль" как раз обсуждались подробности.

И Вадим помог. Было совсем немного такого, чего бы он не мог. Уже на следующей неделе она вышла на работу. Работа была бумажная, то есть такая, к которой до этого она имела уже много возможностей привыкнуть. Ее новый начальник был мужчина тридцати шести лет со спортивной фигурой и приятным лицом, базовым выражением которого было уверенное в себе спокойствие. Он пленил ее без труда одним лишь обликом, не приложив никаких усилий и даже не подозревая об этом. В нем ее привлекло удивительно пропорциональное сочетание мужественности и интеллигентности. В свои обязанности она вникла быстро и легко освоилась, и он помогал ей в этом с дружелюбным терпением. Она была готова к тому, что он захочет познакомиться с ней поближе, и флегматично ждала этого. Однако день шел за днем, а ничего похожего на флирт с его стороны замечено не было. Забредала к ней мысль о его нетрадиционной ориентации, но все те почти неуловимые мелочи, которые обычно подкрепляют подозрения, говорили об обратном. Впрочем, и это не лишило бы Веронику рассудка и воли к действию. Здесь она размышляла хладнокровно и не думала отчаиваться. Ей даже удалось так устроить, что чисто случайно у него оказался номер ее мобильного телефона. Казалось, он нарочно создан и подарен ей провидением, чтобы составить противоядие от тифозной заразы ненужной, повелевающей ею страсти, которая больше не казалась легкой простудой.

Но он не звонил.

Вообще не так давно она заметила, что в последнее время все вокруг стало неуловимо меняться. Как будто земля повернулась всего на несколько градусов и освещение стало уже немножко другим. Какими-то другими, более разборчивыми, что ли, стали люди. Иначе падали тени. Словно в окружающем мире совершенно незаметно свершалась упорная, кропотливая, но невидная работа, и время сказаться ее результатам пришло только нынче. И смутно она ощутила, что в ее жизни тоже начинается новый период.

И все же когда Вероника думала об этом невозмутимом человеке, на ее губах блуждала загадочная улыбка.

* * *

В восемь часов вечера Феликс, Галкин, Илья и Тимофей сидели на Тверском бульваре в так называемом библиотечном зале кафе "Булгарин". Кафе было новым, но уже побило все рекорды популярности в согласии с какими-то скрытыми от здравого смысла законами, неведомыми по большому счету ни одному преуспевающему ресторатору.

– Так, кто что? – деловито осведомился Илья, намеревавшийся вознаградить себя за все последнее время, проведенное за рулем.

– А я, наверное, сегодня не буду, – заявил Тимофей в ответ на остановившийся на нем вопросительный взгляд Феликса, в прошлом много обещавшего медиевиста, а ныне пиар-менеджера голландского медиа-холдинга.

– Не буду – это слишком категорично, – возразил экс-медиевист. – Надо помягче: не хотелось бы. – И он еще раз проговорил "не хотелось бы" с интонацией, в которой слышались сомнения и чувствовалось, что недолго им владеть говорящим.

Пока ждали заказ, разговор сам собой свернул на предстоявшие весной 2000 года президентские выборы.

– Пользуясь старой терминологией, все мы здесь немного правее правых эсеров и немножко левее левых кадетов, – сказал Илья.

– Чур меня, – сказал Феликс. – И вообще не надо ею пользоваться.

– Если другой нет, – заметил Тимофей.

– Мне тут сказали, – усмехнулся Илья, – что у нас один остался государственный праздник – 9 мая. И он же – формообразующий. Отмени его сейчас – и государство перестанет существовать.

– А что, – согласился Тимофей, – так и есть. Если бы возникла партия ветеранов войны со своим президентом, то прогнозы превратились бы в пустое занятие.

– Сейчас назревает откат, – сказал Феликс, – и этого допустить нельзя. Если это случится, тогда десять лет насмарку.

– Можно два слова? – Галкин обвел глазами присутствующих.

Когда говорил Галкин, молчали и музы, и пушки. Собственно, это была не живая человеческая речь, с паузами размышления, перерывами для поиска нужного слова, запинками и промедлениями, а готовая публицистическая статья, которую, казалось, Галкин давно уже придумал дома и теперь пересказывает по памяти. Но в том то и было дело, что Галкин говорил, повинуясь вдохновению, и в конце концов слушатель забывал, о чем идет речь, и только внимал тому, как это говорилось. Даже Феликс, никогда, или почти никогда, не соглашавшийся с тем, что говорил Галкин, невольно любовался, как это делалось.

Его тучная, представительная фигура, полное доброе лицо, окаймленное аккуратной профессорской бородкой, говорили сами за себя, и не просто говорили, а взывали луженой глоткой традиции. Казалось, слово "либерализм", и не просто либерализм, а "русский либерализм", хотя это и представляется многим методологической ошибкой, было запечалено в его чертах, а сам он казался человеком, только что вышедшим из Белой залы Таврического дворца в перерыве между заседаниями, чтобы купить свежий номер "Речи" или "Биржевых ведомостей".

Уже несколько лет Галкин писал историософскую книгу о России, стремясь сделать нечто подобное, что удалось Максу Лернеру в его "Истории цивилизации в Америке". Сначала его образцом был Бокль, потом эту честь с прославленным англичанином разделил Александр Салтыков и его "Две России".

Три главных зла усматривал Галкин в русской истории: раскол, крепостное право и большевистский переворот. Иго тоже рассматривалось Галкиным в качестве зла, но столь отдаленного, неизбежного и освященного временем и этим же временем облеченного легитимностью, непоправимого даже мысленно, что он принимал его в качестве необходимости, которое задано в условиях задачи. В том, что русская история являлась именно задачей, подлежащей разрешению, его не могли разубедить ни Гегель, ни академик Ковальченко, ни собственные тщательные размышления. Он давно уже отказался от надежды открыть какой-то главный закон истории, который дал бы возможность влиять на ход общественных процессов, безболезненно для самих обществ. В такой закон он не верил. Но он верил в волю, помноженную на целесообразность, и смело вводил это понятие в графу "Дано" своей задачи.

В конце 80-х, когда возраст позволил ему осмысленно реагировать на начавшееся в стране брожение свободы, дух его захватывало от перспектив, открытие которых угадывалось в самом ближайшем будущем. Судьба дала его родине уникальный исторический шанс, и этот шанс в каком-то смысле можно было понимать как компенсацию за революцию 17-го года.

Невзыскательный к излишним удобствам жизни, лично для себя он ничего не ждал и ни на какие выгоды не рассчитывал, кроме той, что именно ему доведется стать свидетелем столь небывалого и великого дела и, возможно, даже его соучастником. И то, что никогда не казалось возможным, произошло молниеносно в каких-то три дня. Все угнетающее здравый смысл, казалось, было наконец устранено, и, казалось еще, вот-вот жизни государства и народа счастливо совпадут и дружно и отныне уже неразделимо войдут в историческую колею.

Но то, что происходило на его глазах, он никак не мог назвать возвращением в историческую колею. Боле того, ни государство, ни народ ничуть не совпали, а напротив, противостояли, как и всегда, просто сменив позицию, и ни то ни другое ни в какую колею так и не вошли. Гражданская война, считал он, закончилась в начале девяностых годов, причем, по его глубокому убеждению, в проигрыше оказались как красные, так и белые. Где-то между девяносто первым и девяносто пятым годом он помещал это событие, считая не особенно важным, придется ли оно на путч ГКЧП, на расстрел Белого дома или на новогоднюю ночь девяносто пятого, когда войска вошли в Грозный.

Его услугами пользовалась старейшая и авторитетнейшая либеральная газета новой России, на страницах которой он излагал свои мысли по поводу и даже без повода. И конечно, он не мог не замечать, что в тех случаях, когда ему приходилось защищать от власти какие-либо послабления обществу, общество приветствовало его голос, но стоило призвать общество и власть к какому-нибудь усилию, как общество и власть словно бы объединялись в неприятии того, на что он намекал, и в этом смысле действительно входили в какую-то колею.

– Прежде всего мы все блуждаем в трех соснах политических шаблонов, и никакой творческой фантазии современное политическое мышление предложить не способно. Откат откатом, но старых неприятностей уже нет, есть новые. Отсюда и откат. – Голос Галкина набирал силу, за соседним столиком замолчали, и оттуда к оратору летели изумленные взгляды. Галкин заметил это, бросил на соседей грозный взгляд и продолжал еще громче:

– И оттого что один из этих трафаретов наложили в 91-м году на Россию, ничего не добились. Никакого движения. Народ у нас инертный, к тому же смертельно устал от всяческих бедствий, вот и махнул рукой. А не надо нам было смотреть ни назад, ни на сторону. За точку отправления нужно было брать тогда современный государственный организм, тщательно его изучить, посмотреть, что в нем действительно никуда не годно, а в чем чувствуется дыхание жизни. Это же так естественно. Здравый смысл об этом говорит. Тома об этом написаны в эмиграции.

– Ну, те, кто находится у власти, этих книг не читают, – заметил Феликс, – а те, кто их пишет, никогда у нее не окажутся. Это во-первых. А во-вторых, если бы хоть когда-нибудь политика делалась в согласии со здравым смыслом, мы б давно уже жили в идеальном государстве Лао-Цзы. Поэтому выход только один: либерализм не просто вводить, а, если угодно, насаждать. Как Петр. И никаких сомнений.

– Честное слово, – сморщив лицо, сказал Галкин, – не надо нам больше ни Петров, ни большевиков, ничего уже не надо, дайте нам царя такого, как вот Федор Алексеевич. Он, может быть, окон в Европу не рубил, Чертовы мосты не переходил, Альп не перешагивал, зато взял и отменил местничество и много еще сделал негромких, но очень полезных дел. И женился, кстати, по любви, – добавил он. – Да только помер рано, незлобивый наш венценосец.

– Ну уж это как водится, – заметил Тимофей, не отрывая глаз от меню.

– Это что же получается, одну революцию пережили, выяснилось, что цели своей она не достигла, – как это всегда и бывает, кстати, – то есть старое зло искоренено, но возникло сразу еще больше новых зол, и теперь вторая напрашивается, накатывается. А жить-то когда? У нас же не страна, а перманентная революция какая-то.

– Да, – сказал Галкин, – а только ясно сейчас одно: когда в доме хотят сделать ремонт, то не ломают его до основания, а именно ремонтируют.

– Да, но хлам-то выбрасывают, – заметил Феликс, аккуратно всовывая конец сигареты в ровный огонек зажигалки.

– Только у нас хламом оказались целые поколения, которые эти стены, собственно, и строили. Как бы наши дети с нами так не поступили...

– Вы же поймите, – почти простонал Феликс, – что вера в спасительную силу политической формы это досадное и опасное заблуждение. Вопрос о выборе формы правления есть вопрос о минимальном зле, а не о максимальном добре.

– Но все равно не могу я понять, – не унимался Тимофей, – как это так: раньше нефть была государственная, и на всех хватало, а сейчас мы не задолжали разве что какой-нибудь Дагомее.

– А что здесь непонятного, – удивился Илья. – Теперь-то она у десяти случайных человек, не обладающих к тому же государственным мышлением.

Сказав это, Илья поймал себя на мысли, что сказал это точь-в-точь так, как мог бы сказать дядя Витя, даром что раздражался его критикой и сам иногда не ленился ломать копья в этих разговорах, содержание которых было известно вперед до последнего слова. Но когда дяди Вити не было рядом, он вдруг принимался говорить его словами, выражавшими, кстати, и его мысли, словно признавая право оспаривать дядю Витю даже заочно исключительно за собой. Эта странность собственного поведения для Ильи давно уже не была секретом, но не столько забавляла его, сколько как-то неприятно изумляла.

– Кто бы говорил! Слушайте, вы, социалисты – друзья народа, – возмутился Феликс. – Разве в нефти дело? Взрослые люди и такое говорите.

– В нефти не в нефти, а где вот, например, деньги пенсионеров? – спросил Тимофей, отставляя вилку с кусочком севрюги. – Нет, – обратился он к Феликсу, – это не к тебе вопрос. Это просто вопрос. В прекрасное никуда. Потому что такие вопросы с недавнего времени задавать у нас не принято. Потому что мы живем в обществе, где уже давно не принято задавать кое-какие вопросы. Это считается неприличным. Потому что, – он отвесил Феликсу шутливый поклон, – правила игры, видите ли, такие... Ну чего ты на нее уставился? – раздраженно спросил Тимофей.

– Я? – переспросил Галкин.

– Жениться вам надо, барин, – заметил Галкину Феликс.

– Зачем? – испуганно спросил Галкин.

Феликс оглянулся, чтобы увидеть женщину, которая поразила воображение Галкина.

– Но не на этой, – заключил он. – Эта, судя по всему, здесь даже завтракает каждый день.

В этот момент к Галкину приблизился официант и, подобострастно над ним склонившись, вкрадчиво спросил:

– Понравились вам наши гребешки в ванили?

Галкин глянул на него рассеянно и ничего не сказал.

– Ему понравилось, – ответил за него Феликс.

Официант разогнулся и встал чуть поодаль, свысока разглядывая Галкина и улыбаясь тонкой снисходительной улыбкой.

– А ты подойти да спроси: девушка, что мне надо сделать, чтобы вы полюбили либерализм, как люблю его я? – предложил Тимофей. – Или хочешь, я подойду?

– Не вздумай, – испуганно предупредил Феликс, а Тимофей сказал:

– Я тебе и сам скажу, что надо сделать. – Он усмехнулся и тоже посмотрел в ту сторону, куда нет-нет да и поглядывал Галкин.

– Но вообще-то смешного мало, – вздохнул Илья, отвечая каким-то собственным внутренним размышлениям, на которые его навел общий разговор.

– Вот что я стал замечать: у тебя украли шляпу, – не унимался Тимофей. –И каждый день жизнь сводит тебя с человеком, который ее украл. И ты это знаешь, а он знает, что ты знаешь. И вот вы вежливо раскланиваетесь и о чем угодно разглагольствуете, кроме злополучной шляпы. И он, этот человек, не хотел тебя обидеть. Ни-ни. Ничего личного. Он тебе по-прежнему улыбается и желает всяческих благ. Более того, ты можешь украсть его шляпу. Ну, может быть, ты не хочешь, но он допускает такое с твоей стороны желание, и оно кажется ему законным. Поэтому он свою шляпу тщательно оберегает. Такие правила игры. А если не хочешь играть в такую игру – играй в свою.

– Да, – сказал Феликс. – Если не хочешь, играй в свою. Бутылки собирай. Говорят, выгодное дело. И совесть на месте.

– А у меня живот начал расти, – недоуменно сказал Галкин.

– Надо в зал ходить, – посоветовал Феликс.

– Нет, ты представляешь, – повторил Галкин, – живот начал расти.

Тимофей поднялся с кресла, обошел стол и шутливо ощупал живот Галкина.

– Да, действительно, – пробормотал он озадаченно. – Знаешь, чтобы живот не рос, поехали со мной к академикам. Там ты будешь все время в движении и на свежем воздухе, и молодость вернется к тебе навсегда, как...

– К академикам? – переспросил Феликс.

Ему рассказали про академиков.

– Да что там ни говорите, а все эти общины, – просто бегство неудачников от мира. Да и в любом обществе, всегда, прошу заметить, существовала внутренняя эмиграция. Еретичество, кстати, тоже отчасти одна из ее форм.

– Значит, я неудачник, – весело согласился Тимофей. – И я хочу сбежать от мира. Только почему я должен любить этот мир, который вы тут устроили, да еще стремиться в нем жить и занимать какое-то место? А что, если мы там создадим свой мир? И тоже назовем его Россией. А? Войной на нас пойдете?

– А что значит "вы"? – возмутился Феликс. – Что значит "вы"? А ты с Луны к нам свалился, что ли? Чушь вы городите! Не хочет он участвовать! Тогда бутылки иди собирай! Или в лес ступай и живи там, как эти...

– Академики, – подсказал Илья.

Тимофей уже открыл рот, чтобы ответить, как появилась жена Феликса Наташа.

– Ну вас просто нельзя одних оставить! – Она внесла свежесть мороза и по очереди обносила ею всех присутствующих. – Всем привет! Привет! Новый год на носу, такая погода классная, а они все о политике. Поговорили бы о любви, о женщинах.

– Да говорили уже, – сказал Тимофей и бросил на Галкина хмурый взгляд.

– Твой муж предложил нам средство от больной совести.

Феликс ничего на это не сказал, но заметил:

– Скоро все порядочные люди будут жить в Киеве. Как во времена Скоропадского.

– Во время Скоропадского, – возразил Галкин, – все порядочные люди были на Дону и на Кубани, а не в Киеве.

Назад Дальше