Крепость сомнения - Антон Уткин 21 стр.


– Чувствую себя эмигрантом, – решительно сказал Тимофей. – Вот родился здесь, да все здесь, а хожу по улицам и чувствую себя эмигрантом. Кто все эти люди? – Он сделал корпусом пол-оборота и оглядел зал. – Кто они? Чувствую себя, словно проиграл Гражданскую войну. Я чувствую себя побежденным. Всеми этими братками, понятиями и всем прочим, что не в моих понятиях.

– Неудивительно, – заметила Наташа. – Вы ведь даже не воевали.

– Не понял? – сказал Тимофей.

Илья молча слушал.

– Я сказала, вы даже не воевали. Тогда хоть нашлись люди, которые так просто свою Россию отдавать не захотели. Может быть, ее и не было, может быть, она существовала только в их сознании. Может быть. Но они за нее сражались. А вы нет.

Некоторое время за столом висело молчание. Как-то неуловимо, вопреки желанию, все приобрело другой оборот.

– А в 93-м году где были порядочные люди? – спросил Тимофей.

– Когда чернь бродит по городу, бесчинствует, ее надо остановить. Любыми средствами, – сказал Феликс.

Илье показалось, что он ослышался.

– Чернь? – спросил он. – Что значит – чернь?

– Ты прекрасно знаешь, что это значит, – огрызнулся Феликс.

– Да нет, – примирительно сказал Илья. – Словечки уж больно феодальные.

Hо Феликс, по-видимому, настроился на добрую ссору.

– Какая страна, – отрезал он, – такие и словечки.

– А кто, позвольте узнать, раздавал графские титулы? – рассмеялся Галкин. – И когда, не напомните? Чуть кто гимназию окончит – и уже он не народ. А может быть, все для того, чтобы управлять этим народом и чернью его называть? Но у нас не Англия – это там эсквайрами называют всех образованных людей. Из уважения.

– Разве в этом смысл? – спросил Галкин.

– Есть культура, – ответил Феликс, – и мы в ней живем. И наш долг умножать ее и поддерживать. Ничего иного сделать мы не в состоянии.

– Это вот это культура, что ли? – Тимофей повел головой, как бы показывая убранство зала.

– И это тоже, – твердо сказал Феликс. – Я сам, да-да, ничего смешного, я сам был готов идти воевать за эту культуру.

После этого заявления паузой воцарилась тишина.

– Ты когда уезжаешь? – обратилась Hаташа к Илье.

– В четверг, тридцатого, – ответил он.

– Как я вам завидую, – мечтательно проговорила Наташа. – Новый год на море – здорово!

Но и эта ее попытка сбить разговор на другое не получилась.

– Так это просто у тебя получается, – усмехнулся Галкин. – А ты знаешь, как это – убивать? А жить с этим потом как?

– Жить с этим не тебе, а мне, – сухо ответил Феликс. – Вы в Афганистане что творили?

– А что мы творили? – тихо спросил Галкин.

– Мальчики, кто чай, кто кофе? – весело спросила Hаташа, подзывая официанта. Hо вечер был уже скомкан, как использованная салфетка, и они продолжали сидеть из приличий, вяло перебрасываясь отрывочными замечаниями.

– Не-ет, друзья, – сказал Феликс, поджав губы, – не приедем мы никуда с таким подходом.

"А мы никуда и не едем", – подумал Илья, но промолчал.

* * *

Первым ушел Галкин, за ним Тимофей.

– А поедем к нам? – предложила Наташа. – Успокоимся.

К "ним" приехали уже заполночь. Наташа молниеносно приготовила греческий салат, но не хотелось никому ни есть, ни пить, а хотелось лечь и растворить во снах все сентенции сегодняшнего вечера, которыми они так щедро угощали друг дружку.

– Ну зачем ты с ними споришь? – сказал Илья. – А то не знаешь, что они скажут. Они же спорить могут до посинения, это ж их страсть.

– Нет, ты посмотри только, – возмущался Феликс, – они живут, всем пользуются, а мы виноваты. По колбасе соскучились за два двадцать. Им бы волю дай, – продолжал Феликс, – они б всех в скиты загнали. Сами жить не хотят и других сбивают с толку. Никогда не будет у нас тут ничего хорошего с таким подходом... Плебеи, кухаркины дети.

– Смерды, – подсказал Илья со смехом.

– Смерды! – подхватил Феликс и тоже улыбнулся.

– Ну хватит уже, все, – сказала Наташа с раздражением. – Я б мужиков всех поубивала, – сказала она Илье.

– Да я бы тоже, – согласился он.

– Ты нам лучше про девушку свою расскажи. Ты женишься или нет?

– Ну не знаю, – сказал Илья и посмотрел на Феликса, прося подмоги.

– Ну расскажи, расскажи, – не унималась Наташа.

– Ну чего рассказывать, Натуся? – вмешался Феликс. – Девушка, обыкновенная, две руки, две ноги.

– Молодая женщина, – поправил Илья. – Необыкновенная. Она, кстати, замужем, – сказал он со смешком.

– Это она с вами училась, что ли?

– Не с нами, а рядом с нами, – сказал Феликс. – А мужа ее я, кажется, помню. Ходил такой в шапке дурацкой, как у гнома. Не помнишь?

– Да что же это такое, – возмутился Илья. – Все его помнят, все его знают, а только я никого не знаю! И ничего.

– Так, значит, надо, – сказала Наташа.

– Кому? – помолчав, спросил Илья.

– Но вообще вопрос интересный, – сказал вдруг Феликс, словно еще сражался со своими оппонентами. – Можно ли стать счастливым, имея такое прошлое?

– Это ты о чем? – спросила его Наташа.

– А Галкину скажи, – вспомнил Феликс, – не надо ему в зал ходить.

– Галкину? В зал? – не сразу понял Илья.

– Да, – сказал Феликс. – Живот изнутри растет.

Hаконец Илья простился и ушел. Провожала его Hаташа.

– Hе бери в голову, – сказала она неосторожно. – Он просто устал.

– Все в порядке, – отозвался Илья из клетки лифта.

– Созвонимся, – сказала Hаташа.

В кабине на задней стенке висело зеркало. Все девять этажей вниз Илья с ненавистью смотрел себе в лицо.

* * *

Все разговоры сегодняшнего вечера, в которых он так мало принимал участие, незаметно для него самого постепенно смешались и произвели какой-то осадок, который стал отравлять его только сейчас. Настроение у него не просто оказалось испорчено, а казалось, сама его душа перешла в какое-то незнакомое состояние, производя ощущение утраты.

Думая о своей жизни, Илья не мог припомнить того решительного момента, который имеется почти во всех романах, театральных пьесах и кинофильмах, того момента выбора, рокового или нет – не важно, но такого, после которого события развиваются стремительно в ту или иную сторону. Никогда, ему казалось, не встречал он на своем пути камень с предостерегающими надписями, перед которым в сомнении проводит время богатырь на картине Васнецова, никогда никто неведомым правом обстоятельств не давал ему пять или три минуты для принятия решения, никогда не шагал он одним шагом из тени в ослепительный свет и наоборот.

Он шагал по пустому Ленинскому проспекту в сторону Якиманки. У Горного института на тротуаре топтались часовые рекламы, наряженные клоунами, в валенках на резиновой подошве. Hа груди у них размещались броские щиты. Из-под масок вырывался кипячеными клубами пар дыхания. Эти валенки и полушубки делали их похожими на конвойных северной пересылки.

"А вы воевали?" – так, кажется, спросила Наташа. И внезапно его поразила даже не правота, а справедливость ее слов. От неожиданности он на секунду остановился и не двигался некоторое время. "Все мы соучастники, – подумал он. – И я тоже".

Время от времени у обочины тормозили такси, и водители несколько секунд выжидающе смотрели на него. Он взглянул на часы – начался второй.

Ему вдруг сделалось страшно на этой пустой, голой улице, дурно, нечистоплотно выметенной северным ветром, по которой мчатся сверкающие автомашины, в которых сидят крепкие, уверенные в себе люди и смотрят прямо перед собой в пестрядь задних огней, отгородившись от всего мира железом и стеклом, и автомагнитолы напевают им мелодии, преходящие, как секунды, и земля, придавленная асфальтом, дрожит, когда поезда несутся в ее правильно, со вкусом изуродованной толще. А над крышами мечется ветер, отираясь о вентиляционные трубы, и все это куда-то мчится, история мчится мимо. "Кто это они? – подумал он. – Какие, к черту, они? Мы. Они. Мы". И от осознания этого ему стало еще страшнее.

Он торопливо поднял руку, назвал адрес и, не торгуясь, сел в машину. Hа шофера он взглянул только один раз. Это был пожилой человек, лежавший грудью на руле, пивший кошачьими глазами переулки и перекрестки. Hа месте магнитофона зиял провал и белели спутанные провода. Мотор хрипел на передачах. Пахло бензином.

– Как думаешь, отец, – обратился к нему Илья, – пропала Россия?

– Что говоришь? – удивился тот. – Пропала Россия? Да не-ет. Просто нам нужна хорошая война. Нет, не чеченская. Чеченская – это так... Хорошая войная нужна, настоящая. Тогда мы сплотимся и все у нас будет хорошо.

– С кем воевать-то? – спросил Илья, даже слегка протрезвевший от этих слов водителя.

– Мало ли, – уклончиво ответил тот. Чувствовалось, что в конечной победе россиян над условным противником он ничуть не сомневался.

Илья угрюмо молчал, уронив подбородок на грудь. И снова его будоражила мысль, что история перестала быть забавным приключением, "благочестивым завещанием", и сам он отныне не исследователь, охраняемый благоговейной тишиной кабинета и светом лампы, рассеивающей химеры, не свидетель, а ее частица, ее жертва и, может быть, ее смысл. Она не была больше собранием забавных сказок в красивом переплете, а превратилась в бушующий, грозно ревущий океан, в котором между валами мечется беспомощный корабль, и сам он там, среди команды и пассажиров, и от бездны его отделяют только несколько дюймов обшивки, и только потому, что в кают-компании пол застлан дорогим ковром, многим кажется, что под ним не пропасть, а твердыня.

декабрь 1998 – август 1988

Дома Илья включил весь свет. Телевизор не спасал, а только усугублял этот кошмар. Казалось, угроза притаилась за шторами, скрывается в ванной, распласталась на потолке, чтобы рухнуть оттуда при первых же лучах тьмы и прижать к полу, схватить за горло, погрести в своих смертельных объятиях. А не хочется ни за что умирать. Hи за женщину, ни за родину, ни за что. Хочется просто жить. Hо разве для этого мы рождаемся? Такой острый, непреодолимый приступ малодушия он испытывал впервые. "Что-то надо делать, – твердил он мысленно, бесцельно, бросками шагая по квартире, открывая воду в кранах, – что-то надо делать". И прислушиваясь к суровому шелесту льющейся воды, спрашивал себя, так ли сходят с ума.

Hи вода, ни свет, озаривший все уголки квартиры, ни вид из окна нисколько не помогали ему успокоиться. Как это спросил Феликс: "Можно ли стать счастливым, имея такое прошлое?" И много было других вопросов. Сколько горя способна вместить человеческая жизнь? И кто же жил тогда? Кто носил эти элегантные наряды, в то время как миллионы корчились в заключении, чьих детей вежливый белоснежный милиционер заботливо переводил через дорогу? Кто-то же должен был жить, черт возьми! Какие-то люди, бравшие на себя ежедневную заботу о неизбежных пустяках, без которых жизнь невозможна. Такие, как живут сейчас. Ко многому безучастные". Такие, как я, – мелькнуло у него в голове. Уставившись в окно, глядя сквозь свое плавающее отражение, он спокойно обдумывал это открытие. Да, такие как я, решил он.

Ему вспомнился недавний разговор с Алей. "Я тебя раскусила, – сказала она, смеясь, шутливо его уличая. – У тебя нет никаких убеждений!"

Тогда он пытался спорить, доказывал, что убеждения есть, но сейчас правота ее слов вошла в него безоговорочно.

Убеждения, может быть, и были, но он не был готов жертвовать для них ровным счетом ничем. Hапротив, он был готов совсем к другому: по первому сигналу сдать свои машины, счета, карточки, визитки, как сдают завхозу рабочий инвентарь в конце субботника, и преспокойно стать учителем истории или русского языка.

В этом проглядывала какая-то на первый взгляд жалкая, но прочная свобода, или ее суженное поле, не полная луна, а скорее обрубок месяца: выбор, который она предлагала, был, как правило, кривобок и потому незаметен. В нем не было ни страсти, ни размышления. Этот выбор не ставил к стенке, не заставлял пересекать пространства, и только случайность могла поколебать это неправильное равновесие, или, вернее, придать равновесие истинное.

"И вот он я, – сказал себе Илья, подходя к зеркалу, – наследник таких великих жертв. И я решаю такие мелкие, низкие проблемы. Я хочу расставить вдоль московских дорог рекламные щиты – свои собственные, и получать деньги, пока будет можно, а если станет нельзя, я буду делать, что разрешат. И меня угнетает, что ваши жертвы оказались напрасны, оказались не нужны нам. Вы нам дали пас, а мы забили в свои ворота. – Он вглядывался в черты своего лица, а прошлое заступало ему дорогу. Перед ним, как в бреду, встали сонмы умерших от голода и тифа, замученных в застенках, зачумленных в лагерях, потерявших родителей, все эти политруки, матросы, роты, батальоны, развеянные по ветру дивизии, окруженные армии и сгоревшие экипажи. – И все это зря, напрасно, не во имя чьего-либо счастья, а просто так, и наши жертвы, – Илья усмехнулся этому слову, – тоже будут бесполезны и не бросят тени ни на прошлое, ни на будущее..." Это для него они ложились полками. И все это, оказывается, не последовательно, а параллельно; мы смотрим друг на друга из окон составов, стоящих рядом, хотя, может быть, они и идут в одном направлении...

А как же мы? Мы тоже люди. Мы умирали сами, нас никто не гнал под пули. Мы не скот. Когда-то мы были молодыми и сильными. И наши женщины думали о нас, латая ветошь для ваших отцов и матерей. И их слезы падали на серые треугольники. И лампы их тускло светили в каморках ожидания. Hас ждали, нас встречали. Эшелоны подходили к перронам. Паровозы гудели, пачкали небо, гарь дыма ложилась на нежные лепестки цветов. В нашей стране не может быть столько цветов, но они были. И мы это видели. И мы рассказали это вам. А потом другие эшелоны ползли за Камень, и в них тоже говорили по-русски. Как одно с другим связано? Вы еще спрашиваете! Огонь! Огонь! Огонь! Огонь!...

Спите спокойно, детки. Мы все сделали за вас. Простите, что хлеб брали грязными руками. Hе ругайте, что говорим коряво. Hе взыщите на убогих наших недостатках.

А сам ты готов умереть? Hет. Я не готов. Я хочу жить. Тогда ни во что не вмешивайся. И живи. Слушай. История идет мимо.

Мы-то думали, что все уже кончилось. Ай, как мы ошибались насчет времени. Hет. Время всегда одно и то же.

– ЧГ-второй, – сказал в рацию старший лейтенант Голополосов. – Правый фланг, двенадцатый участок. Высылай тревожку.

Щелчки за шумом несущейся реки были столь слабые и сухие, что в первое мгновение сложно было понять, что именно их произвело.

Один из них смотрел в бинокль через реку, на нашу сторону. Еще двое, зайдя по колено в воду, с разных сторон обошли "Лендровер", заглянули, потом один зацепил трос, а другой сел за руль. Потом они побросали в кузовок тела. Один из них поднял руку и сделал ею прощальный жест, явно рассчитанный на ту сторону.

– Товарищ старший лейтенант, – Илья слышал свой нетерпеливый, просительный голос, и даже сейчас, когда он это вспоминал, палец его непроизвольно согнулся и подрагивал, и он словно бы ощущал теплое ласкающее прикосновение безукоризненно гладкого спускового крючка.

– Отставить, Теплов, – сказал лейтенант Голополосов, покусывая сухую травинку, и лицо его было жестоко и мрачно.

– Секи, они и детей тоже, – сказал Заурядный.

Затравленно озираясь, Илья приблизился к окну, в котором рябил неслышный, внезапно начавшийся снегопад. "Ни за родину, ни за женщину, – твердил он, как сошедший с ума, – ни за родину, ни за женщину... И никто не хочет. Все. Не будет войны. Будет мир".

Пруд был окружен пустынным черноугольником улиц. Только на одной скамейке криво стояла спортивная сумка, которую он заметил только сейчас. Не было видно даже гуляющих с собаками. И тут стремительно на лед вплыла фигурка, и ее одинокое кружение как нитью прошило все его страхи, стянуло их в сборки, скатало в рулон и крепко обвязало вокруг талии. Следы, оставляемые лезвиями коньков, тут же заполнялись светом, как будто это раскаленный металл тек в приготовленные для него формы. Илья читал эти следы как знаки чужого, но почему-то понятного языка. И коньки хотели сказать ему, и говорили – все закончилось, все закончилось, не правда ли? Все закончилось.

Эта фигурка была для него сейчас средоточием Вселенной. Он держался за нее глазами и сам ее держал – ему казалось, что это он поддерживает ее взглядом и если отвернется, она непременно упадет, истает, исчезнет. Это вокруг нее громоздились дома, это из нее изливался свет, подпирающий муторное небо, это ее под шапками снега терпеливо ждали скамьи, это к ней протянули ветви старинные липы.

декабрь 1998

Выйдя из кафе "Булгарин", Галкин дождался, пока служитель подгонит ко входу его машину, втиснул в салон свое крупное тело и поехал в сторону Трубной площади. Настроение у него было испорчено. Женщин он не знал и не понимал, а поэтому боялся. Но в то же время не делал никаких усилий, чтобы просто познакомиться или хотя бы заговорить с кем-нибудь из тех, кто обратил на себя его внимание. Стоило ему просто подумать об этом, как он покрывался испариной ужаса и готов был бежать куда глаза глядят. Ему казалось, что он не может понравиться, считал себя абсолютно несовременным человеком. Навязчивость официантов его раздражала, он стеснялся своих вкусов, стеснялся того, что ничего не понимает ни в винах, ни в этих фуа-гра, что нравятся ему борщ да щи да пшенная каша, и еще шоколад "Аленка" и конфеты "Коровка". Он с какой-то даже завистью наблюдал за Феликсом, за его умением казаться человеком с рекламной обложки. И Галкин понимал, что буде изберет он такой подход к своей пока единственной жизни, ему придется совершать массу ненужных и никчемных действий, которые никакого удовольствия ему доставить не могли, а способны были только утомить и раздражить.

Как-то, читая историю Соловьева, Галкин наткнулся на место, где говорилось о женитьбе царя Федора Алексеевича. "Рассказывают, – писал Соловьев, – что идя однажды в крестном ходу, Федор увидал девушку, которая ему очень понравилась; он поручил Языкову справиться о ней, и тот донес, что это Агафья Семеновна Грушецкая, живет у родной тетки, жены думного дьяка Заборовского, и дьяку дано знать, чтобы не выдавал племянницы впредь до указа". Эта история любви, столь кратко, но отнюдь не скупо выраженная пером историка, умилила Галкина. Так это было просто, ясно, без затей и в то же время полно, что в такой женитьбе Галкин видел свой идеал и искренне недоумевал, для чего люди привыкли окружать эти отношения сонмами с его точки зрения ненужных условностей. Но Галкин не был царем Федором, а был самим собой, то есть Галкиным, и никаких указов никому давать не смел.

Когда впереди восстала серая громада "Рамстора", он немного пришел в себя. Налево перпендикулярно улице уходили три высоких дома, и вот уже он повернул и мелькнуло окно его кухни, где во всю стену висела огромная географическая карта, откуда исходил, крупно процеженный плотной желтой шторой, умиротворяющий свет лампы, стоящей на тумбе чуть отвернувшись к стене и потому накрывающий Австралию круглым густым пятном.

"Нет, надо подемократичней места выбирать для наших посиделок", – решил он, подруливая к стоянке. – "Вам понравились наши гребешки в ванили?" – мысленно повторил он и плюнул в досаде. – Ну какое ему дело, понравились они мне или нет? И что они будут делать, если не понравились? Повара расстреляют, что ли?"

Назад Дальше