ЖД (авторская редакция) - Быков Дмитрий Львович 19 стр.


Илья - он был по идеологии ближе к ЖД, шепотом пояснила Женька, просто продолжал жить в России и потому в их компании не состоял,- флегматично отвечал, что его предки жили на этой земле, и он не понимает, почему должен оставлять ее на откуп мерзавцам и бездарностям; если все уедут, существование этой страны будет уже вовсе нечем оправдать… "И прекрасно! И пусть все уедут! Тогда, может быть, ее перестанут щадить ради нескольких праведников, и с ней случится то, что давно должно случиться!". На это Илья грустно улыбался и отмалчивался. Но Елена не переставала наскакивать на него, размахивать руками, дымить,- ее не остановили даже тихие слова одного из ЖД, высокого, мрачного красавца с томными восточными глазами: "Солнце, не забывай, что это все-таки не их страна". Они часто обращались друг к другу так - "солнце".

- Мне плевать, чья это страна!- крикнула Лена, переключив ярость на мрачного юношу.- Я живу мою жизнь, и я буду жить ее там, где мне не приходится каждую секунду выпрашивать себе право на существование!

- Живи свою жизнь,- спокойно отвечал юноша,- но не навязывай всем бегство как единственно верный путь.

- Почему ты говоришь "бегство"?!- ярилась Лена.- Я выбрала жизнь среди моего народа, я вошла в этот народ, я расчистила в себе свою душу, которая от долгого страха почти исчезла,- какого хера я должна была делать там, где меня все равно никогда не признают своей?!

- А тебе так нужно их признание?- спросил маленький, ехидный, налысо обритый, с двумя серьгами в левом ухе. В России он был отчаянным энтузиастом дальних походов и фотографом-любителем, в каганате увлекся парапланами.- Ты хочешь, чтобы тебя любили, да, Лена?!

- Да!- и она расхохоталась, и по легкости перехода от трагической ярости к беззлобному хохоту Волохов окончательно себе уяснил, что она ни на минуту не переставала играть; она принадлежала к тому типу, который он ненавидел с ранней юности - именно за фальшь, за вамп, за штамп, за несмешной неуместный мат. Такие женщины матерились и пили одинаково неартистично, словно давно привыкли и к водке, и к ругани,- вероятно, им казалось, что самая будничность мата, пьянства и разговорчиков известного толка служит знаком особой опытности; Волохов не курил, водки терпеть не мог, от разговоров на постельные темы воздерживался - и ненавидел себя за то, что стеснялся чистоты; слава Богу, скоро возненавидел тех, кто устанавливал такие правила. Устанавливали их в том числе именно такие Лены,- он уже выслушал от этой физматвыпускницы рассказ о том, как она лично соблазнила собственного мужа, мрачного татуированного типа, молчавшего в углу; они ехали в поезде, она погасила свет - "И тогда я набросилась на него и обесчестила!". Все было невыносимой пошлостью - и поезд, и жаргон, и сигарета, и жесты, и страстная защита собственного достоинства, которое только теперь, среди родного народа, развернулось в полную силу; Волохов с ужасом понял, что женский тип, всю жизнь им ненавидимый, был по преимуществу хазарский. Он даже головой затряс, чтобы вытрясти из нее жуткое подозрение: в нем явно просыпался захватчик, он уже готов был произнести вслух инвективу не хуже той, что вылетали из кочетовских партийных писателей, попадавших на сомнительные вечерники со всякой бугой-вугой и пепси-кокой,- Женька посмотрела на него в изумлении; "Башка трещит",- шепнул он ей на ухо. А интересно, подумал он, я сам-то не отказался бы с Леной? Лена была смугла, черноволоса, кареглаза, тяжелогруда, ее распирала энергия - пожалуй, не меньшая, чем у Женьки, но здесь это была уже энергия чистого самоутверждения. Впрочем, почти все в каганате были уверены, что мир принадлежит хазарам и только по неразумию - а может, чтоб Б-гу было интереснее,- пока не сдался им окончательно; это не обсуждалось, это входило в стартовые условия, в изначальную конвенцию, и хазарские мужчины даже умели скрыть эту уверенность - выпирала она только из женщин. Вдруг и Женька на самом деле такая? Черт его знает, что она рассказывает о нем за глаза. Волохов поймал себя на противной, беспричинной неприязни к ней: так, почитав с полчаса пошляка или графомана, долго потом ненавидишь литературу как таковую, не понимаешь, как и зачем писать вообще… После Лены, ее неостановимого трепа и истерических наскоков на собеседника,- так ведущие "Эха" наскакивали на несогласных,- Волохову были противны все собравшиеся, и в первую очередь он сам, потому что ему тут делать вовсе уж нечего. Поучаствовать в споре он все равно не мог - каганат, увы, не был землей его предков, с ассимиляцией в России проблем тоже не возникало, а всерьез возражать тем, кто считал эту землю своей, он не желал, чтобы этой серьезностью не придать бредовой гипотезе статус реальности, не позволить пузырю земли надуться и выпить окрестный воздух. И эти ухмылки… Волохов еле сдерживался, чтобы не наговорить резкостей, после которых его так же деликатно, мягко, сочувственно выпроводили бы за дверь. Они были вежливые и всегда веселые ребята. Они мягко, но решительно вступались за честь своих девушек. Их девушки могли говорить любые резкости, но любой, кто осмеливался им возразить, должен был извиниться перед девушкой. Девушку выставляли вперед, как свободу на баррикадах. Это тоже был их метод - самые сильные аргументы исходили от слабых, от женщин и детей, от тех, с кем нельзя воевать. С этим был как-то связан их культ матерей, мамочек: все, что говорили матери,- священно. Поэтому устами матерей, в том числе солдатских, так часто озвучивалась в предвоенное время самая отчаянная противогосударственная риторика.

Страшно вспомнить, Волохову приходилось однажды драться с женщиной, то есть какое драться - она попросту била его, а он стоял, как идиот, и ничего не мог сделать. Это было во время его долгого и безвыходного романа с нежной, ленивой, капризной однокурсницей, никогда не умевшей позаботиться о себе и спокойно выбиравшей того, кто позаботится о ней лучше, так, чтобы самой вовсе не пришлось шевелиться. В нее влюблялись - в том числе и ровесницы, жесткие, мужеподобные, начисто лишенные женского обаяния; они ей служили. Однажды пьяный и злой Волохов, до смерти уставший от ее измен, караулил ее в подъезде, они с подругой возвращались из театра, он наорал на ленивую возлюбленную, и тогда подруга принялась ее защищать - то есть попросту бить Волохова, причем без всякой жалости, по-настоящему. Она где-то занималась чем-то восточным - вероятно, на случай самообороны от насильника, который все медлил где-то и тем добавлял ей ярости на тренировках. Он не мог не убежать, ни дать сдачи, а ленивая подруга, прислонившись к стене, заводила глаза, но не вмешивалась: почему я, такая нежная, должна на все это смотреть? К счастью, эта ситуация навеки излечила Волохова от прилипчивой страсти.

В остальном ЖД были очень веселой публикой. Они много танцевали под местную музыку - заразительную и яркую, хотя, на волоховский вкус, несколько однообразную, как однообразна яркость восточного базара. И в этом их "веселитесь!" было тайное знание о том, что чем хуже им будет - тем лучше они потом на этом сыграют; каждая новая беда добавляла им аргументов в копилку и способствовала чувству тайной правоты; вместо "радуйтесь!" им следовало бы припевать "злорадуйтесь!". И на лицах их во время танца - страстного, почти ритуального,- он читал это же сложное сочетание отчаяния и восторга: так нас! так! о, как вам все это припомнится потом! Взглянув в родное Женькино лицо - закинутое, со сдвинутыми бровями, с глазами, зажмуренными от удовольствия,- он и в нем все это увидел; и страшно было подумать, что таким же это лицо бывало в любви. Ох, как мне еще за все это отомстится, понял он. Как всегда, почувствовав его взгляд, она открыла глаза и хитро ему подмигнула.

Однажды она повела его на квартирник Псиша Коробрянского. Псиш был ему немного известен по Москве - мультиинструменталист, выступавший в продвинутых клубах, где танцевальные вечера чередовались с филологическими и политологическими дискуссиями (впрочем, на филологических и политологических давно выступали одни и те же люди, ибо влияние политолога на политику скукожилось до влияния интерпретатора классики на текст: оболгать еще можем, но изменить - уже никак). Коробрянский жил между Москвой и Каганатом, много ездил по провинции, играл на синтезаторе, гитаре, флейте, позвякивал бубенчиками, пел то на идише, то на древнеславянском, и в Москве его считали очень заводным. Концерт он давал на квартире своей страстной и, кажется, неплатонической обожательницы Маши Голицыной, считавшейся отпрыском сразу двух аристократических родов: кто-то из князей Голицыных в двадцатые годы скрывался от грозной Чеки под чужой фамилией, служил в учреждении под началом прекрасной еврейки Лизы Каган, влюбился в нее, женился, взял ее фамилию, и гены русской аристократии, смешавшись с генами самой что ни на есть хазарской, дали блистательное потомство. За эту блистательность, кажется, прощали даже брак с захватчиком; ЖД вообще были снисходительны к смешанным бракам, вот и Женьку не осуждали за Волохова - вероятно, потому, что это тоже было оружием грядущей победы.

Машина старшая сестра преподавала в Штатах, младший брат был в Москве экспертом по живописи двадцатых и выпустил в проекте ОГИ нашумевшую книгу переписки с немецким коллегой; он был одним из кураторов антирелигиозной, как называл ее он сам, выставки, на которой экспонировался, в частности, Христос в потеках кока-колы и подписью "Сие есть кровь моя". За этот концептуальный жест младший брат Маши чуть не угодил под суд, зато получил приглашение преподавать сразу в трех крупнейших университетах Европы. В одном из них - Гейдельбергском - он сейчас и читал цикл лекций "Ритуал и стиль".

Сама Маша была крупна, громогласна и ассоциировалась у Волохова с миндалем - миндалевидные темные глаза, миндалевидные красные ногти и духи с запахом горького миндаля, да и пила она амаретто. "Здравствуй, мать!" - "Здравствуй, солнце"; они с Женькой тут же защебетали о неведомых Волохову общих знакомых. В углу обширной комнаты, увешанной венецианскими масками (Маша увлекалась театром и сама недурно делала из папье-маше портреты приятелей и классиков), настраивал гитару сам Псиш - тоже крупный, полный детина с аккуратной лысиной на макушке и длинными темными кудрями вокруг; он ласково улыбался всем входящим. На запястье правой руки у него были привязаны бубенцы, это напоминало тфиллим - хазарский мешочек с молитвой. Сам Псиш предпочитал называть свои песенки псалмами, гимнами, а то и просто молитвами, да большинство их и были выдержаны в стилистике панибратской беседы со снисходительным, чудаковатым, но властным папашей, с которым можно поторговаться и даже поспорить, пока он благодушествует. В них, однако, как-то подспудно чувствовалось то самое, что так мучило Волохова во всех хазарских планах: ощущение чужой временности и своей вечности. Сейчас с ним, адресатом Псиша, еще надо считаться, но будет время - и он останется только персонажем, культурологическим воспоминанием.

О происхождении псевдонима московского концертуалиста, как называл себя он сам, говорили разное. Псиш - это как бы душа, но мужского рода, снисходительно пояснила Маша; Короберь - название хазарского местечка, откуда происходили предки Псиша. Он проповедовал - хотя и шутовски с виду, но в душе, как уверяла Маша, вполне искренне,- возвращение именно в местечки, штетл, с их особой культурой. Его сетевое сообщество собирало воспоминания о местечках, тамошних традициях и фольклоре. Псиш уверял, что идиш органичнее и попросту понятнее иврита: "В конце концов,- объясняла Маша,- это язык хазар, вынужденно ушедших в Европу, язык ашкеназов, как доказано у Кестлера, живое свидетельство нашего изгнания". Были, правда, люди, утверждавшие, что идиш древнее всех европейских языков - это истинный первоязык Иудеи, на котором говорили повседневно, а богослужебные и священные тексты писались на иврите, бывшем достоянием немногих жрецов. Сначала идиш - удобный и рациональный - усвоили римляне, поработившие Иудею, а потом от него произошли все романо-германские языки; русский же - "испорченный санскрит" - был языком захватчиков-варягов, и поклонники идиша от души его презирали. Изгнанные хазары принесли идиш германским племенам, а оттуда прекрасный новый язык с небольшими разночтениями распространился по всей Европе. Так что когда варвары пришли завоевывать Рим, они с римлянами отлично понимали друг друга.

Псиш не заходил так далеко, считая, что идиш был вынесен хазарами из Германии, где они укрылись после разгрома. Ему было жаль терять этот чудесный жаргон, на котором написаны лучшие хазарские тексты от Паркиша до Фингера. Древнеславянских песен у него было меньше - Маша объясняла их появление особой толерантностью Псиша. Да, захватчики - но в те времена в их боевом примитивном фольклоре было хоть что-то огненосное. "О, Влесе! Я в лесе", ну, и прочие языческие прибамбасы.

Все это Маша излагала еще до концерта, при первом знакомстве. Теперь Волохов созерцал псалмопевца лично. Он представлял свой новый альбом "Душечка", названный так по песенному обращению к собственной душечке, Психее, Псише. Душечка вызывала у Псиша чрезвычайно теплые чувства. Он по-розановски предлагал ей: "Гуляй, славненькая, гуляй, тепленькая!" - после чего повторял то же самое на идише, а в конце обращался уже к "божечке", прося "потерпеть немножечки". Прочие песни из альбома поражали языковым смешением - тут был сетевой, туристический, филологический фольклор вперемешку со старославянизмами, французскими и английскими восклицаниями: Псиш, сообразно собственной концепции, стирал границы. По неотступным просьбам собравшихся была исполнена "Пизда-матушка" - "моя главная песня о Родине", как пояснил Псиш под общий хохот. "Ах, Пизда-матушка, Пизда Ивановна,- пел он глубоким крестьянским басом,- Пиз-да… пи-зда… Ах, сколько ты есть глубока, ах, сколько ты есть широка… пи-и-зда… пиззз-да…". Далее перечислялось все, что в ней помещается, включая Русь, каганат и самого исполнителя.

После концерта Псиш крупно потел, пил, с той же ласковой улыбкой выслушивал восторги - Волохов молчал, чувствуя себя совершенно неуместным на этом празднике жизни. Восторженный толстяк в порядке тоста зачитал собственное трехстраничное эссе о Псише - разумеется, с подробно прослеженной "интертекстуальностью", писанное на тартуском птичьем языке с вкраплениями мата. Маша склонилась к Волохову и шепнула, что это сам Ося Бакулин. Волохов угрюмо кивнул.

- Но вам понравилось?- спросила она.

- Очень не понравилось,- сокрушенно произнес Волохов. Он ответил тихо, но в этот момент Бакулин как раз замолчал, набирая воздуху, и все услышали неприличный ответ.

- Один из всех нашелся честный человек,- ласково сказал Псиш, снимая неловкость. За столом засмеялись, но Маша не на шутку обиделась.

- Что, действительно?- переспросила она.

Волохов понял, что терять нечего.

- Очень,- кивнул он.- По-моему, это совсем плохо.

- По-моему, тоже,- радостно сказал Псиш.- А они никто не хотят верить.

- Да ладно,- сказал Волохов.- Вы же так не думаете, Псиш. Вам очень нравится. Вы такой добрый, и все вокруг вас такие добрые. И все у вас получится, вот увидите.

- Что получится?- не понял Псиш.

- Все. Ну, вот это. Все, что вы хотите сделать с литературой.

- Я ничего не хочу делать с литературой, Боже упаси!- поклялся Псиш, прижимая руку к груди и звеня еще не снятыми колокольчиками.

- Нет, хотите. Вы хотите, чтобы она вся была вот такая, по крайней мере большая ее часть. Я уверен, что для себя - и, может, для десятка избранных,- вы пишете что-то настоящее, тяжеловесное и торжественное, настоящие псалмы. А для остальных - вот это. Чтобы любое серьезное высказывание воспринималось как моветон.

- А вы откуда, простите?- спросил опомнившийся Бакулин.

- А я из Москвы, простите,- ответил Волохов.

- А… ну да. Ну я тоже из Москвы вообще-то,- улыбнулся Бакулин, предлагая не придавать его вопросу серьезного значения. Так в компании горожан разговаривали бы с безнадежной деревенщиной, которая, однако, может врезать - так что опускать сельского гостя надо так, чтобы он сам ничего не понял. В конце вечерники, по законам жанра, деревенский гость должен был обо всем догадаться и попрекнуть собравшимся хлебом, который они едят. "Но этот хлеб, который жрете вы,- ведь мы его того-с, навозом!" - как написал ангелоподобный бандит, в жизни не знавший крестьянского труда. Волохов вдвойне обозлился на себя за идиотскую ситуацию, в которую влип.

- Все отлично, Псиш. Мне в самом деле было интересно.

- Всегда пожалуйста,- кивнул концертуалист.

- Нет, погодите!- Маша завелась не на шутку.- Если вы позволяете себе так высказываться, хотелось бы, в конце концов, каких-то аргументов…

- Это вы мне позволяете так высказываться,- грустно сказал Волохов.- Вы же меня спросили, верно? Я вам ответил…

- И на чем основана такая оценка? Я просто хочу понять, в конце концов, я имею право…

- Да не оценка это!- поморщился Волохов.- Это мнение мое. Имею я право на мнение?

- Маша, ну что в самом деле,- сказал томный юноша из угла. В каждом собрании ЖД был томный юноша - или один и тот же? Волохов вскоре научился распознавать эту хазарскую наступательную триаду: начинает девушка; за девушку вступается томный; после томного вступает решительный и завершает дело либо окончательной грубостью, либо, если не помогает, физической расправой, упирая на то, что мстит за оскорбленную девушку.- Ну не понял человек, чакры какие-то закрыты у человека… Не будем же мы здесь сейчас, за столом, чистить человеку чакры?

У Волохова появилось и, по счастью, тут же пропало желание начистить кое-кому чакры, хотя он никогда прежде не любил драться и презирал тех, кто в пылу спора начинал хватать оппонента за грудки.

- Не будете, конечно,- вступила Женька.- И не будете разговаривать с гостем в таком снисходительном тоне, ладно, Валя?

- Ну родная,- протянул Валя.- Почему я не могу сказать? Человек высказался довольно резко, человек предполагает же, наверное, что с ним могут не согласиться… Если бы человек читал хотя бы Гадамера, он бы подумал, прежде чем ляпать…

- Он высказался, потому что его спросили. А что будет, если я скажу то же самое? Прости, Псиш, но мне тоже совсем не нравится то, что ты сейчас делаешь. Когда у тебя был блюзовый период, это было мило и смешно, а это уже совсем не смешно и не мило.

- Так.- Псиш посмотрел на нее серьезно.- Я чувствую, что напросился наконец на обсуждение. Мальчики, девочки. Я для того и показываю вещь, чтобы услышать мнение. Никаких обид, честное слово.

- Но тогда надо хоть разговаривать, как серьезные люди!- фальцетом потребовал Бакулин.- Нужен элементарный уровень разговора! Что это - нравится, не нравится? Коробрянский предъявил законченную работу, надо судить о ней хотя бы со знанием контекста… (Из дальнейшей речи Бакулина, как, впрочем, и из тоста, Волохов не понял ничего - кажется, говорилось о том, что Псиш занимается карнавализацией, в результате которой напряжение между массовой и элитарной культурой ослабевает и в обществе прибавляется толерантности. Таким языком писали в "Универсальном Филологическом Обозрении" - сокращенно "УФО", и дурнота от этих статей была примерно такая же, как от кружения на одноименном аттракционе - гигантской тарелке, вращающейся сперва в горизонтальной, а потом в вертикальной плоскости).

Назад Дальше