- Что же вы стоите, садитесь, прошу вас,- глубоким контральто сказала Гуслятникова.- Мне очень нравится военная жизнь, но все-таки я прошу вас хоть за два дня предупредить меня, когда начнется наступление. И, может быть, вы дали бы мне тогда машину до станции… Сейчас, конечно, я не хотела бы еще уезжать, общение с солдатами… и с офицерами… так много дает мне… Отчего вы редко у меня бываете?
"Еще бы тебе не нравилась военная жизнь,- подумал Пауков.- Хаваешь ты, как целое отделение, трясешь перед солдатами своими телесами, прислуга у тебя опять же…"
- Мы ценим ваше мужество, Катерина Николаевна,- сказал он, как должен был в его представлении говорить блестящий офицер: отрывисто, лающе, с ледяной вежливостью рьяного служаки.- Но рекомендую вам в самое ближайшее время покинуть расположение штаба, потому что война есть непредсказуемое занятие, в котором каждый из нас не может сегодня знать того, что надо было делать вчера.
Это тоже была славная армейская мудрость, которую он намеревался со временем обнародовать в записках.
- Вы только и можете повторять одно,- сморщившись, брюзгливо заговорила Гуслятникова.- Можно подумать, что вы мной тяготитесь.
- Никак нет, этого не может быть ни при каком угле рассмотрения,- выдавливал из себя Пауков последние запасы воинского красноречия.- Как не может цветок тяготиться пчелкою, так не может старый солдат тяготиться присутствием прекрасной половины человечества, пышным букетом украшающей этот ломящийся от яств стол… (Пауков сам не заметил, как перешел на классический офицерский тост; пока офицер в силах был произнести эту фразу, полную хитрых шипящих согласных, он считался еще не пьяным).
- А между тем ради вас я оставила любимого человека, да!- не останавливалась Гуслятникова.- Святой человек, беззаветный служитель искусства. Вы говорили, что истинный ценитель женщины - только офицер. Теперь я вижу, как вы меня цените! Вы обещали мне заботу и внимание. Но вас я почти не вижу, и все это вы мотивируете делами службы! Какие могут быть дела службы в перерыве между военными действиями! Вы наверняка пьянствуете где-то со своими подчиненными и с нетребовательными местными девками, а женщина культурная вам уже не под силу, ибо в ее присутствии вы ощущаете себя бурбоном! Да, да, бурбоном! Я целыми днями заперта в грязной избе, со мной все время только этот тупой Тулин, мы не развлекаемся, у нас нет балов! Вы не можете обеспечить даже, чтобы солдаты хорошо слушали, когда я им читаю! Я несу им свою душу, а они в задних рядах подшиваются! Я не понимаю, почему, в конце концов… Я вправе требовать…
- Молчать!- заорал Пауков, багровея. Он долго был блестящ, но всему есть предел. Из-под тонкой ледяной брони воинской галантности поперла офицерская сущность.- Мне, боевому генералу! Сука! Блядь! Встать! Сесть! Я покажу тебе раскинув города, старая пердунья!- и, запустив в Гуслятникову ведром, выскочил на улицу.
В это же самое время Плоскорылов читал первую утреннюю лекцию офицерам дивизионного штаба. Пока рядовые под наблюдением сержантов занимались уже третьим за утро подметанием дворов и выравниванием плетней по бечеве, офицеры собирались на занятия по геополитической подготовке.
Плоскорылов с детства любил варяжский воинский дух, офицерскую прямоту стана, презрение к работе, отношение к солдату как к неодушевленному предмету - ибо если видеть в нем одушевленный, перестает срабатывать норманнская концепция великой жатвы. Сама мысль о наемной армии была в плоскорыловской среде невыносима: она оскорбляла воинскую идею. Единственная думка солдата должна быть не о семье, не о денежном довольствии и даже не о Родине, но исключительно о посмертной славе - каковую славу и призван был обеспечивать Плоскорылов; тут он бы не подкачал. Плоскорылов обожал мертвого солдата. Только мертвый солдат, установленный на площади в виде памятника, назидательно поминаемый во время молебствий, торжественно называемый Неизвестным,- был абсолютным воплощением норманнского духа, ибо утрачивал личность, на войне излишнюю. Личностью мог обладать командир, она наличествовала у политрука и являлась важным компонентом СМЕРШевца,- но личность солдата упразднялась идеей варяжской доблести. Единственное устремление маленькой, некрасивой воинской единицы в серой шинели, с неумело замотанными портянками (Плоскорылову отчего-то именно таким, слегка трогательным, представлялся типичный рядовой) должно было направляться к гибели, возможно более скорой; не героическими деяниями и не совершенно излишней в воинском деле смекалкой (какая может быть смекалка, если есть твердо поставленный приказ!), но исключительно живой солдатской массой можно было завалить любого врага, решая тем самым обе генеральные задачи: порабощение противника и сокращение собственного войска. Дорогу к победе следовало мостить телами - это понимали немногие избранные военачальники, кумир Паукова и сам Пауков были из их числа. Всякое дело прочно лишь постольку, поскольку под ним струится кровь - разумеется, не драгоценная кровь элитного варяжства (Плоскорылов вел род от личного сокольничего рюриковых сыновей), а черная кровь земли, нефть войны, щедро отжимаемый сок рядовых. Солдат, солдат - есть тот же виноград; не жать из него сока - не будет и прока, гласила армейская мудрость из сборника речений преподобного Евстахия Дальневосточного, архиполковника ДальВО. Из ДальВО редко кто возвращался живым даже и в мирное время.
К сожалению, довести население до идеальной численности не удавалось никак: оно всякий раз умудрялось быстро восстановиться, и Плоскорылову виделся в этом несомненный пережиток варварства. После очередной чистки в стране становилось легче дышать - в юности, готовясь в историки, он с особенным наслаждением перечитывал источники, относящиеся ко временам таких разрядок; но как же быстро все засорялось! Как скоро опять начинали кишеть по углам какие-то дети, ныть - какие-то старики; как быстро жизнь плебса входила в колею, отторгая великие воинские добродетели! Сопливые детсадовцы, старушечьи очереди в поликлиниках, продовольственные магазины… всякому хотелось жить, жрать и испражняться, как будто в жизни не было более высокой цели! Скоро каждый из населения начинал воображать себя личностью, и элита, призванная направлять и благословлять, растворялась в слепой, шевелящейся, жаждущей зрелищ и размножения людской массе; в этом разложившемся, гнилостном субстрате вовсю хозяйничали невыводимые хазары, и приходилось вновь и вновь изыскивать поводы для великого похода. Чем дольше был мирный промежуток, тем неохотнее мобилизовывалось население; ЖДы за деньги готовы были предоставить любую справку о нездоровье (меж тем как сами воевали все отчаяннее) - короче, война назрела; не совсем ясно было, как объяснить ее необходимость обычным офицерам, академий не кончавшим и вообще по большей части получившим военное образование на спецкафедрах гражданских институтов, где не умели внушить правильного мировоззрения. Плоскорылов тщательно готовился к лекциям, подбирал слова, намекал - но всякий раз пасовал перед откровенной скукой на лицах слушателей, а рассказать всю правду не мог. Даже о варяжской оккупации сообщалось только на пятой ступени - до нее все обучавшиеся искренне считали русских коренным населением.
Несмотря на все эти трудности, Плоскорылов любил читать лекции. Он чувствовал себя отцом всех этих людей - и даже немного матерью. Как известно, любой мыслитель предпочитает выстраивать то мироздание, в котором ему, с его комплекцией и темпераментом, наиболее комфортно; Плоскорылов рожден был благословлять идущих на смерть. Он любил мертвых нежной, тонкой любовью; ему было среди них отлично. Они не могли ему возразить и не скучали, слушая его. Им он мог бы бесконечно объяснять, как велик их подвиг и как грандиозно дело. Ради приведения всего населения к совершенному состоянию стоило трудиться. Ему особенно удавались проникновенные, несколько бабьи интонации; его голосом могла бы говорить Родина-мать с известного плаката, неумолчно зовущая в могилу вот уже которое поколение бессовестно расплодившихся сыновей. Призывая отважно погибнуть во имя Русского Дела, Плоскорылов уже немного и оплакивал погибших, которые пока еще в живом, несовершенном виде сидели перед ним в душной избе, переоборудованной им в Русскую Комнату. Он немедленно вывесил в ней портреты Леонтьева, Шпенглера, Вейнингера, Меньшикова, Ницше и других милых его сердцу истинных норманнов, а на доске, экспроприированной в сельской школе, рисовал геополитическую схему борьбы Севера с Югом. Школа давно уже пустовала и наполовину развалилась.
Предметом нынешней его лекции была очередная годовщина великого танкового сражения. Излагать норманнскую концепцию последней войны надо было осторожно - даже среди офицеров не все правильно понимали подлинные задачи воевавших сторон и глубокую единоприродность норманнского духа, управлявшего обеими армиями. Плоскорылов лишь намекал на подлую роль Англии, которая в последний момент поссорила двух титанов, подписавших пакт о вечной любви. На стороне Англии активно действовали ЖДы, отлично понимавшие, что после воссоединения арийских сущностей им окончательно не жить. К этой лекции Плоскорылов готовился особенно тщательно, подбирая такие слова, чтобы думающее офицерство поняло, а обычное ничего не заметило.
- Господа офицеры!- крикнул дежурный по Русской комнате, прапорщик Круглов; все встали. Плоскорылов в длинной рясе с золотым аксельбантом протянул дежурному полную влажную руку для поцелуя и милостивым кивком благословил собравшихся. По сердцу его прошла теплая волна. Было необыкновенно приятно, хотя и чрезвычайно ответственно, в двадцатисемилетнем возрасте уже пасти народы; не зря на богословский факультет Военной академии Генштаба конкурс был до двадцати человек на место.
- Дорогие собратья, сегодня мне хотелось бы побеседовать об идее Севера,- начал он уютным богословским распевом.- Долгие годы хазарские историки-наймиты отвлекали наше внимание от главного противостояния - борьбы Севера с Югом,- навязывая русскому сознанию искусственную борьбу Востока с Западом. Восток и Запад якобы противостояли друг другу и в последней великой войне, в этой битве народов, о которой и поныне благоговейно помнят правнуки победителей. Между тем это было не противостояние мифических западников со столь же мифическим востоком, а смертельное объятие двух могучих титанов Севера, великих братьев, которым стало тесно в одном мире. Глубокая единоприродность связывала борющихся, русский дух противостоял могучему немецкому,- так сталкиваются в небе две тучи, производя гром и блистание и заставляя потрясенных зрителей дивиться силе Божией. Русский брат прильнул к устам тевтонского смертельным поцелуем - и мускулистый титан задохнулся в стальном объятии. Плодами победы пытались воспользоваться враги обоих режимов, и прежде всего мировое хазарство, поднявшее голову,- но дальновидным решением русского вождя хазарам была отведена отдаленная резервация, и русско-тевтонское дело продолжилось на сорок лет. За эти сорок лет было достигнуто многое - осуществился космический полет, человек шагнул в ледяную благодать Космоса,- но хазарский реванш остановил триумфальное движение русской судьбы. Сегодня мировой Юг снова тщится отнять у человечества понятие ценностей, подменив все ценности примитивной, растительной жаждой жизни, он растлевает и разлагает миллионы, и прежде всего метит в нас - в последний оплот мирового духа. История делается сегодня здесь, в дегунинском котле, где Север и Юг сошлись лицом к лицу. Под Пермью есть обелиск, отмечающий границу Востока и Запада - противостояние их нам навязано, дабы отвлечь внимание от истинного. Дегунино же - геополитическое сердце Евразии, и тот, кому оно будет принадлежать, получит власть над миром…
Так он говорил еще минут примерно двадцать, зная, что последние десять лучше всегда оставлять на вопросы. Офицеры проявляли удивительную изобретательность в придумывании вопросов. Если вопросов не возникало, Плоскорылов ябедничал в штабе, и тогда все участники политзанятий получали взыскания за незаинтересованность - прощай отпуск.
- Господин капитан-иерей,- спросил капитан Селиванов,- а как с точки зрения борьбы Севера и Юга закончился конфликт ислама и Соединенных Штатов? А то, знаете, солдатики интересуются, кто все-таки победил…
- Солдатикам,- посуровел Плоскорылов,- следовало бы больше интересоваться строевой подготовкой как основой воинской дисциплины в русском духе. Но если вы позволяете солдатам задавать вам общеполитические вопросы, рекомендую отвечать кратко: читай устав, в нем есть все. Согласитесь, господин капитан, что при вдумчивом чтении устава в нем можно найти исчерпывающий ответ на любые вопросы, от бытовых до богословских. Сошлитесь, например, на параграф пятнадцатый строевого завета, от Паисия Закавказского: "Аще же кто усомнится в своей воинской мощи, убояся вероятного противника, тому позор и поругание перед лицом товарищей и три наряда на службу".
Селиванов испуганно умолк. На самом деле у Плоскорылова не было никакого ответа на каверзный вопрос. Ислам был наш форпост на юге, друг и партнер, терпящий бедствие, но не признаваться же в этом публично! С тех самых пор, как был открыт флогистон и перестала что-либо значить черная кровь земли,- у ислама не было уже никаких шансов противостоять каганату и насквозь прохазаренным Штатам. Полная изоляция России от прочего мира, позволившая ей наконец без помех разыгрывать свою торжественную мистерию,- происходила единственно оттого, что она оказалась в числе государств, не имевших флогистона. Непонятно, как в стране, столь богато оделенной от Господа лесами, реками, нефтью, юфтью, финифтью, пенькой и ворванью,- не оказалось пустякового газа, которого никто никогда не видел и на котором таинственно держалась теперь вся мировая промышленность. На флогистоне ездили автомобили, бездымно работали фабрики, делались бешеные деньги - а Россия по-прежнему ездила на бензине, которого у нее стало залейся, ибо нефти давно никто не покупал. Можно было, конечно, делать из нефти много чего другого. Говорил же Менделеев, что топить нефтью - все равно что ассигнациями. Однако цена на эти ассигнации не поднималась теперь выше десяти долларов за баррель, и хватало ее у остального мира без всякой российской помощи. Запасы флогистона оказались везде - в Штатах, в Африке и даже в Антарктиде; в хазарском каганате его было столько, что в стране не осталось участка земли без скважины,- не было его только на исламском Востоке и на всей российской территории, строго по границе; оскорбительное издевательство природы начиналось немедленно за российскими пределами, в презренной Польше, где флогистон обнаружили почти сразу. Из-за проклятого газа прекратилась столь перспективная было война на Ближнем Востоке, где Штаты увязли накрепко; после открытия флогистона Ближний Восток вообще перестал быть кому бы то ни было интересен, и лишь раз в полгода одинокий шахид, купленный на последние гроши, бессмысленно взрывался где-нибудь в американской подземке. После того, как нефть перестала быть основой промышленности, ислам из мировой религии сделался чем-то провинциальным и почти вегетарианским. Честно сказать, Плоскорылов ненавидел флогистон. Он не до конца в него верил. Это явно было подлое хазарское изобретение, и конспирологическая теория выходила на диво стройной; оставалось понять, как на этой грандиозной ЖДовской лжи крутятся моторы.
Плоскорылов и сам сознавал, что ответ его вышел неубедителен, но основой варяжской контрпропаганды как раз и была неубедительность - поскольку солдат и младший офицер должен был верить не аргументам, а мощи. Слаб контр-пропагандист, который на вопрос об успехах вероятного противника или преимуществах хазарского образа жизни начинал отвечать всерьез и с цифрами. Истинный политрук в ответ на такой вопрос либо заносил солдату звездюлину в грудак, либо - если был брезглив или, подобно Плоскорылову, страдал одышкой,- сдавал его в СМЕРШ, где солдату быстро все становилось понятно, ибо перед смертью, говорят, человек сразу все объемлет умом, только не успевает поделиться. Офицеры понимали, что задавать вопросы следует осторожно,- их, конечно, Плоскорылов сдавать бы не стал, как-никак офицера надо беречь, сам же учит, но стукануть в штаб может, а там попасть под раздачу несложно, сыскался бы предлог. Ни о чем интересном больше не спрашивали - интересовались, например, следует ли наказывать нерадивого солдата лишением переписки с семьей или эта мера отметена как способствующая бегству; Плоскорылов радостно сообщил, что процент беглецов за последний год снизился почти в полтора раза, а бежавшая из заключения глава комитета матерей Стрельникова поймана на китайской границе и водворена в читинский лагерь усиленного режима. Эту благую весть он приберег под конец, но был у него для господ офицеров и еще один сюрприз - дева Ира.
Пятнадцатилетнюю деву Иру возили по дивизиям больше полугода. До пятнадцати лет она развивалась нормально, но в начале третьего года войны у нее начались видения, она услышала голоса и ушла из дома. Первое время она проповедовала на улицах, ее сдуру схватили, начали проверять - тут-то о ней и стало известно в Генштабе, а мимо такой возможности проходить было нельзя. Плоскорылов присутствовал на ее первом концерте в клубе богословского факультета. Это была любовь с первого взгляда, единственная и окончательная. Дева Ира не блистала красотой, как и дева Жанна; у нее была худенькая подростковая фигурка, мелкие черты лица и бесцветные волосы, но все искупали огромные серые глаза и надтреснутый металлический голос - голос патриотического ребенка, истинной души варяжства. Она исполняла старые песни, которые почерпнула из приемника, из ночных ностальгических радиопередач - "Огонек", "На солнечной поляночке", "Темную ночь"; правду сказать, сам Плоскорылов не очень высоко ценил эти народные песнопения, сочиненные в окопах,- то ли дело "Война народная" с ее тевтонской поступью!- но в исполнении девы Иры они приобретали почти достоевский надлом. Так могло бы петь варяжское дитя, умученное хазарами, испускающее последнюю слезинку перед закланием; сложного музыкального сопровождения дева Ира не признавала - она лишь слегка пощипывала струны старенькой гитары. Любая другая музыка могла заглушить этот слабый жестяной голос, который походил бы на дребезжание дачной флюгарки, когда бы не надрыв и не подспудная сила, таившаяся в нем. Таким голосом можно было выкрикнуть прощальную речь перед расстрелом, а можно и скомандовать "Пли!" - если расстреливали внутреннего врага. Жертвенно-палаческая оборачиваемость была особенно мистична, в ней выражалась главная идея варяжства; ребенок постиг ее интуитивно, ибо на богословском факультете не учился, а больше взять ее было неоткуда. Только голоса могли трансцендировать из ледяного мира абсолютных сущностей этот детский мученический надрыв в сочетании с приказом; ломкий альт девы Иры, записанный на три немедленно выпущенных диска, разлетелся по всей стране и стал обязателен для слушания в армии. Попев, дева Ира входила в транс и начинала рассказывать: