"Мало кто из гранадцев следовал за врачом по пути неверия, однако кое-какие его мысли все же вносили сумятицу в умы. Об этом свидетельствует хотя бы дело с пушкой. Я тебе уже рассказывал о ней?"
Это случилось к концу 896 года. Все дороги, ведущие в Вегу, оказались в руках кастильцев, а продовольствия не хватало. Над Гранадой свистели пушечные ядра; под градом которых рушились кварталы, расположенные на вершине скалы, слышались стенания плакальщиц; в общественных садах сотни нищих в лохмотьях встречали зиму, которая обещала быть долгой и суровой, и дрались за последнюю ветку последнего срубленного дерева; люди шейха бродили по улицам, выискивая, к чему бы придраться.
Бои вокруг осажденного города стали более редкими и менее ожесточенными. Кастильская артиллерия косила гранадских конников и пехотинцев, и те более не отваживались удаляться от крепостных стен, ограничиваясь ночными вылазками на вражеские позиции, похищением оружия или скота, что было делом хоть и отважным, но малоперспективным, поскольку не способствовало ни прорыву осады, ни снабжению города продовольствием, ни даже воодушевлению его жителей.
И вдруг пополз слух, но не из тех, что подобны водяной пыли, сопровождающей слишком тяжелое дождевое облако, а из тех, что обрушиваются на землю подобно летнему ливню, перекрывая все обычные шумы. Он привнес в события нечто смешное, без чего не обходится ни одна драма.
"Стало известно, что Абу-Хамр приобрел пушку, захваченную у врага горсткой лихих солдат, согласившихся за десять золотых монет доставить орудие в его сад".
Отец поднес к губам чарку с оршадом и не спеша сделал несколько глотков, после чего, не обращая внимания на мой недоумевающий вид, продолжал:
"У гранадцев пушек отродясь не бывало, а так как Астагфируллах не переставал повторять, что это дьявольское изобретение производит больше шуму, чем причиняет урону неприятелю, они свыклись с мыслью, что такое новое и сложное орудие может принадлежать лишь врагу. Почин доктора вверг их в изумление. В течение нескольких дней нескончаемая вереница и старых, и молодых прошла через его сад, чтобы взглянуть на "эту штуку", причем все держались на приличном расстоянии и вполголоса обсуждали ее округленные формы и угрожающее жерло. Абу-Хамр пожинал плоды своей победы над соперником. "Скажите шейху, пусть придет взглянуть, чем все дни проводить в молитвах! Спросите, умеет ли он так же ловко поджигать фитиль, как фолианты!" Самые богобоязненные быстро ретировались, бормоча под нос проклятия, а прочие расспрашивали доктора, как она устроена да что будет, если применить ее против Санта-Фе. Разумеется, этого он не знал, и тем не менее его объяснения произвели сильное впечатление.
Ты, вероятно, догадался, сынок, что пушка эта так никогда и не послужила гранадцам. У Абу-Хамра не было ни снарядов, ни пороха, ни артиллеристов, и его гости стали над ним посмеиваться. К счастью для него, мухтасиб, главный надзиратель за порядком, не на шутку встревожился скоплением народа, велел забрать пушку у ее нового хозяина и доставить в резиденцию султана. Больше ее никогда никто не видел, но говорить - говорили, а больше всех сам доктор, не устававший повторять, что она одна могла помочь мусульманам одолеть врага и что до тех пор, пока они не решатся приобрести либо изготовить большое количество подобных орудий, им будет грозить опасность. Астагфируллах проповедовал прямо противоположное: только благодаря самопожертвованию можно одолеть завоевателей.
Примирить их предстояло султану Боабдилю, который намеревался обойтись без пушек и самопожертвования. Пока доктор с шейхом спорили по пустякам, а Гранада пребывала в неизвестности относительно своего будущего, хозяин города думал лишь о том, как уклониться от столкновения с противником. И слал королю Фердинанду послание за посланием, в которых обсуждалась дата его отречения от престола: осаждавший считал, что это должно свершиться в считанные недели, а осаждаемый просил отсрочку в несколько месяцев, возможно, надеясь, что рука Всеблагого смешает тем временем ненадежные людские договоренности каким-нибудь посланным свыше катаклизмом - потопом, землетрясением либо чумой, - который подкосит испанских владык".
Но у Неба на наш счет были другие планы.
ГОД ПАДЕНИЯ ГРАНАДЫ
897 Хиджры (4 ноября 1491-22 октября 1492)
"В этот год на Гранаду пали хлад, глад и страх, и снег почернел от земли, перемешанной с кровью. Смерть стала такой привычной, изгнание таким близким, а память о былых радостях такой тяжелой!"
Моя мать менялась в лице, когда заводила речь о падении Гранады; ее голос, взгляд, слова, слезы - все становилось иным, не таким, как при других обстоятельствах. Мне в ту пору не исполнилось и трех лет. Не знаю, право, являются ли крики, наполняющие мой слух в этот миг, отголоском слышанного тогда или же эхом многочисленных рассказов о тех днях.
Рассказы эти всяк начинал по-своему. Мать в первую голову заводила речь о голоде и страхе.
"С первых же дней года выпавший снег перекрыл редкие дороги, которые еще связывали нас с внешним миром, Гранада оказалась окончательно отрезанной от страны, и прежде всего от Веги и Альпухаррских гор на юге, откуда к нам до поры до времени еще поступали пшеница, овес, просо, растительное масло и изюм. Все были напуганы, даже самые зажиточные; скупалось все, что шло в пищу, а вид больших глиняных кувшинов с провизией, стоящих вдоль стен, вызывал в людях вместо спокойствия еще больший страх перед голодом, крысами и грабителями. Только и слышалось: вот станут дороги проходимыми, нужно не откладывая отправляться в деревню, к родным. В первые месяцы осады, напротив, в Гранаду стекались жители окрестных деревень и беженцы из Гуадикса и Гибралтара и как могли устраивались - кто у родных, кто при мечетях, кто в заброшенных домах и даже в садах и на пустырях, под навесами. Улицы кишели всяким сбродом, нищими, иногда это были целые семьи: с детьми и стариками, истощенными, растерянными, иногда банды, состоящие из молодых, горячих юнцов. Многие порядочные люди, не могущие себе позволить попрошайничать или разбойничать, медленно умирали у себя дома".
Эти беды не коснулись моей семьи. Даже в самые голодные времена у нас ни в чем не ощущалось недостатка, и этим мы были обязаны положению моего отца. Он унаследовал от своего отца важную общественную должность - главного весовщика; в его обязанности входило взвешивать зерно и следить за честностью коммерческих сделок; оттого к нашему имени добавилось прозвище ал-Ваззан - человек, "который занимается взвешиванием". Я ношу его и по сей день. В Магрибе никому не ведомо, что я прозываюсь ныне Львом или Иоанном-Львом Медичи, и никто никогда не назовет меня Африканцем, там я Хасан, сын Мохаммеда ал-Ваззана, а в официальных документах добавлено еще "ал-Заййати" - так зовется племя, из которого я происхожу - и ал-Гарнати, Гранадец. Когда же я покидал Фес, меня называли еще и ал-Фаси - в память о первом принявшем меня в изгнании городе, первом, но не последнем.
Как весовщик отец мог взимать с тех продуктов, которые к нему поступали, любую дань, конечно, в разумных пределах, и получать золотом за свое молчание при различных махинациях торговцев; не думаю, чтоб он стремился к обогащению, но его положение спасало и его самого, и его близких от призрака голода.
"Ты был таким толстым, - рассказывала матушка, - что я не смела водить тебя гулять, боясь, как бы не сглазили". А еще потому, что она не хотела показать соседям, что мы далеко не бедствуем.
Заботясь о том, чтобы не оттолкнуть от нас соседей, отец делился с ними, особенно когда удавалось разжиться мясом или ранними овощами, но делал это всегда умеренно, ведь любой широкий жест мог обратиться против него, а снисхождение к другим - их унизить. Когда же жители Гранады, не в силах больше терпеть такое положение и распрощавшись с иллюзиями, выплеснули на улицы свои ярость и смятение, а составившаяся от них делегация направилась к султану, чтобы принудить его любой ценой положить конец войне, отец согласился войти в число представителей от квартала Аль-байсин.
Вот почему, описывая мне падение Гранады, он непременно начинал с убранства Альгамбры.
"Набралось тридцать человек, мы представляли весь город, от Нажда до Фонтана Слез и от квартала Горшечников до Миндального поля. Тот, кто кричал громче других, не меньше остальных трясся от страха. Не скрою, я тоже был напуган и вернулся бы от греха подальше домой, если б не боязнь лишиться чести. Ты только представь себе, до чего безумна была наша затея: целых два дня тысячи горожан сеяли в городе смуту, выкрикивая бранные слова в адрес султана, осыпая оскорблениями его советников, высмеивая его жен, веля ему биться с врагом либо заключать мир, но только не длить далее положение, при котором жизнь была лишена радости, а смерть - славы. И вот, словно для того чтобы довести непосредственно до его слуха все то, о чем его люди уже и без того ему доложили, являемся мы, неистовые парламентарии, желающие бросить ему вызов прямо в его собственной резиденции на глазах его дворецкого, визирей и охраны. Заметь, я - служащий из числа мухтасибов, в чьи обязанности входит следить за соблюдением закона и общественного порядка - среди бунтовщиков, и это притом, что враг стоит у ворот города. Смутно осознавая нелепость своего поступка, я говорил себе: темница, наказание плетьми из бычьих жил или распятие на бойнице мне уготованы.
Однако страхи мои оказались смехотворными, и на смену им пришел стыд, к счастью, никто из моих товарищей о них не догадался. Скоро ты поймешь, Хасан, почему я рассказываю тебе об этой минуте слабости, о которой не догадывается никто из близких. Я хочу, чтоб ты знал, что на самом деле случилось в тот злополучный год в Гранаде; возможно, это удержит тебя от желания доверяться тем, кто держит в своих руках бразды правления. Сам я набрался много мудрости, лишь проникнув в сердца правителей и женщин.
Наша депутация вступила в Посольский зал, где на своем обычном месте в окружении двух вооруженных солдат и советников сидел Боабдиль. Для человека тридцати лет лицо его было изборождено чрезмерно глубокими морщинами, борода - совсем седой, а веки дряхлыми, перед ним стояла огромная, искусно отделанная медная жаровня, скрывавшая от взглядов большую часть его тела. Шел конец месяца мохаррама, что в тот год совпало с началом декабря по христианскому календарю, стояли такие холода, что на память невольно приходили нечестивые строки поэта Ибн Сара из Сантарема, посетившего Гранаду:
Северный ветер свистит над тобой -
Тотчас, гранадец, молитвы долой!
Пей и гуляй, не стесняйся, греши
И не пекись о спасенье души.
В ад попадешь без сомненья тогда -
Там и согреет пекло тебя!
Когда мы вошли, губы султана тронула благосклонная улыбка. Он жестом пригласил нас садиться, что мы и сделали, хотя я осмелился присесть лишь на самый кончик сиденья. Но до того, как начался разговор, к нашему великому удивлению, в зал вошло изрядное количество вельмож, военачальников, улемов, именитых горожан, среди которых находился и шейх Астагфируллах, и визирь ал-Мюлих, и доктор Абу-Хамр, всего человек под сто, многие из которых издавна избегали друг друга.
Боабдиль заговорил - медленно, тихо, что заставило присутствующих замолчать и податься вперед, затаив дыхание: "Во имя Господа, Благодетельного и Милостивейшего, я пожелал собрать здесь, во дворце Альгамбры, всех, у кого есть какое-то мнение относительно того затруднительного положения, в котором оказался по воле судьбы наш город. Обменяйтесь взглядами и придите к соглашению по поводу действий, кои следует предпринять ради всеобщего блага, я же поступлю сообразно с вашим советом. Наш визирь ал-Мюлих первым изложит свои взгляды, я же возьму слово в конце обсуждения". С этими словами он откинулся на подушки и не проронил более ни слова.
Ал-Мюлих был главным помощником султана, и все ожидали услышать из его уст похвалу в рифмованной прозе по поводу того, как до сих пор вел себя его хозяин. Ничуть не бывало. Хотя он и обратился в своей речи "к славному потомку славной насридской династии", далее его тон изменился: "Государь, гарантируете ли вы мне аман - безопасность, если я без утайки и без обиняков скажу все, что думаю?" Боабдиль кивнул. "Мое мнение таково: политика, которой мы придерживаемся, не служит ни Богу, ни тем, кто ему поклоняется. Мы можем говорить здесь десять дней и десять ночей кряду, от этого ни одна рисинка не появится в пустых чашах гранадских детей. Взглянем правде в глаза, даже если она и ужасна, и станем избегать лжи, даже если она и приятна. Город наш велик, в мирное время и то нелегко обеспечить его всем необходимым. Каждый день уносит человеческие жизни, и однажды Всевышний спросит с нас за всех этих невинных, которым мы дали умереть. Мы могли бы требовать от горожан жертв, обещай мы им скорое освобождение в том случае, если бы мощная мусульманская армия выступила в поход, чтобы вызволить Гранаду из вражеского кольца и наказать осаждающих ее, но, как нам стало известно, ждать помощи не от кого. Ты, государь этого королевства, обратился за помощью к султану Каира и оттоманскому султану. Получил ли ты ответ? - Боабдиль поднял брови в знак отрицания. - А недавно ты написал мусульманским владыкам Феса и Тлемсена, призывая их явиться во главе их армий. И что же? Твоя благородная кровь, о Боабдиль, не позволяет тебе этого сказать, так я сделаю это вместо тебя. Так вот, владыки Феса и Тлемсена направили посланников с дарами, но не к нам, а к Фердинанду, дабы заверить его, что никогда не обратят против него свое оружие! Гранада оказалась в одиночестве, ибо иные города королевства уже потеряны, а мусульмане других стран глухи к нашим призывам. Что же нам остается?"
Среди присутствующих воцарилась гнетущая тишина, время от времени прерываемая чьим-то одобрительным бурчанием. Ал-Мюлих открыл было рот, собираясь продолжать, но не издал более ни звука, сделал шаг назад и сел, уставившись в пол. Вслед за ним один за другим поднялись трое неизвестных ораторов, заявивших, что время упущено, жители бедствуют и необходимо срочно вести переговоры о сдаче города.
Настала очередь выступать Астагфируллаху, которому с самого начала не сиделось на месте. Он встал, машинально дотронулся руками до тюрбана, поправил его и устремил взор к потолку, расписанному арабесками. "Визирь ал-Мюлих - человек почитаемый за свой ум и ловкость, и когда он желает внушить слушателям ту или иную мысль, он легко этого добивается. Он пожелал передать нам послание, подготовив нас к его получению, а затем смолк, ибо не хочет собственноручно подносить нам горькую чашу, которую просит нас испить. Что содержит эта чаша? Если он не в силах нам этого сказать, я скажу за него: визирь за сдачу Гранады Фердинанду. Он объяснил нам, что отныне сопротивление бесполезно, что ждать помощи из Андалузии либо еще откуда-то не приходится; он открыл нам, что посланцы мусульманских правителей были замечены в связях с нашими врагами, да накажет Господь и тех и других, как Он один умеет это делать! Но ал-Мюлих не сказал нам всего! К примеру, того, что уже несколько недель ведет переговоры с ромеями. И что он уже договорился с ними открыть им ворота Гранады. - Астагфируллах возвысил голос, чтобы перекрыть поднявшийся шум. - Ал-Мюлих не признался в том, что согласился приблизить сдачу города, что это произойдет в ближайшие дни и что ему нужна была лишь отсрочка, чтобы дать гранадцам возможность свыкнуться с мыслью о поражении. Дабы принудить нас к капитуляции, вот уже несколько дней закрыты склады с продовольствием; дабы подстегнуть наше отчаяние, людьми визиря были организованы массовые выступления на улицах, а если нас и допустили сегодня в Альгамбру, то не для того, чтобы критиковать действия правителя, как вроде бы следует из речи визиря, а для того, чтобы заполучить наше одобрение на нечестивое решение сдать Гранаду. - Шейх перешел на крик, его борода сотрясалась от ярости и горькой иронии. - Не возмущайтесь, братья мои, ибо если ал-Мюлих скрыл от нас правду, то не с намерением обмануть нас, а единственно оттого, что ему не хватило времени. Но во имя Господа не станем его прерывать, предоставим ему возможность в деталях изложить нам, чем он занимался все последние дни, а затем уж решим, как нам поступать". Он умолк и сел, подобрав дрожащей рукой полы своего запачканного платья. В зале тем временем установилась мертвая тишина, а все взгляды как по команде уставились на ал-Мюлиха.