- За что? Хотя бы за то, что ты ни в чем не виноват. За то, что я даже не могу назвать тебя подлецом. Ты же меня не обманывал. Все было, как говорится, по доброму согласию. По-доброму встретились и по-доброму разошлись. Только тебе осталась степень, а мне - ребенок.
- Перестань, - сказал он тихо.
- Милый, не надо, - ласково попросила она. - Я до сих пор не могу смотреть на тебя, когда ты такой. Ты такой усталый, такой обиженный, такой наивный, что женщина, если она не последняя мерзавка, просто обязана лечь с тобой в постель…
- Почему ты тогда не сказала мне?
- Какая разница?.. Это уже почти археология.
В коридоре послышался шум - спотыкающийся баритон и женская скороговорка. Из потока слов выделялись два наиболее часто произносимые: "прости" и "морда". Потом резко ударила дверь и словно прихлопнула голоса.
- Кто это? - спросил Сергей.
Она ответила:
- Семейная сцена. К науке отношения не имеет… Еще вопросы будут?
Она говорила с ним холодно и презрительно, почти грубо. Но и грубость не трогала. Не тронула бы и брань, крики, истерика, даже угрозы. Все это было, в общем, привычно хотя бы потому, что на сотню больных всегда найдется один такой, и еще потому, что в районной больнице, где он начинал, было психиатрическое отделение… Он подождал немного и спросил:
- Ты можешь ответить серьезно?
- Допустим.
- Что ты собираешься делать дальше?
Она пожала плечами:
- Жить. Учить детишек иностранному языку. Зарабатывать на хлеб и молоко - ему сейчас без молока не обойтись… Ах, ты имеешь в виду мой общественный статус? Да, собираюсь выйти замуж.
- За кого?
- Какая разница! Просто я не хочу, чтобы у моего сына был прочерк в метрике. Имя без отчества.
Он спросил не сразу:
- А если там будет стоять моя фамилия?
Она подняла голову и посмотрела на него:
- Прикажете считать это официальным предложением?
- Как хочешь.
- Так, - сказала она. - Предложение руки, жилплощади и кандидатской ставки. И сердца. Разумеется, сердца.
Она вздохнула.
- Заманчиво. К сожалению, ребенку нужно не только отчество, но и отец. Не будем об этом говорить.
За окном, где-то в начале улицы, раздалось негромкое звяканье - видно, ехал грузовик с железом в кузове. Он приближался, пронзительно и резко прогрохотал под окном и снова затих в отдалении. Оба посмотрели на занавеску. Но малыш не проснулся.
- Как его зовут? - спросил Сергей.
Она насмешливо покачала головой:
- Трогательная картинка. Счастливый отец интересуется именем шестимесячного сына.
Он подождал немного, но она так и не ответила. А переспрашивать он не стал.
Он понимал, что все это - не разговор. Ведь она знает, зачем он приехал. Значит, должна сказать "да" или "нет". А пока злится, все равно не ответит.
Он вдруг подумал, что комнату она, наверное, снимает. Он спросил:
- Ты сколько платишь за комнату?
- Двадцать рублей.
Она помолчала и устало проговорила:
- Не надо, Сергей. Я знаю все, что ты можешь мне сказать. Ничего не надо. Не надо замуж, не надо денег, не надо моральной поддержки сыну. Проживет. Неприятно, конечно - у всех папа с мамой, а у него мать-одиночка. Что же, будет бедней других.
Сергей спросил, не глядя на нее.
- Тебе, наверное, многое нужно сейчас?
- Мне? - ее голос снова стал холодным и презрительным. - Только одно - маленькая война. Мирное время - не для матерей-одиночек. Уж я бы придумала ему такого папу-героя!..
И опять он молчал - молчал безразлично, только что не зевая. Обижаться на фразу - эта роскошь не для врача…
Тогда она сказала:
- Ну? Что ты молчишь? Долго ты будешь вот так сидеть и молчать?
- Пока ты не перестанешь злиться.
- Ну, хорошо, - неожиданно спокойно проговорила она. - Вот я перестала злиться. Что дальше?
- Ты знаешь.
- Что знаю?
- Я хочу, чтобы ты поехала со мной.
- В качестве кого?
- Вероятно, в качестве жены.
Она покачала головой:
- Поздно, такие вещи делаются сразу. Теперь я слишком хорошо знаю, как это будет… Знаешь, мой тебе совет - женись на порядочной девочке. Лет семнадцати. Ведь есть там у вас какие-то лаборанточки? А у тебя великолепное для мужчины качество: ты позволяешь себя придумывать. Такой занятый и всегда молчишь. В тебе поразительно легко увидеть свой идеал - тем более, в семнадцать лет…
Она рукой попробовала воду в тазу и сказала:
- Ты прости, мне надо пеленки стирать. Тебя не будет шокировать эта проза?.. Впрочем, ты же врач.
Он спокойно глядел, как она сгребала ворох грязных пеленок. Эта проза его не шокировала, и не вызывали жалости тонкие породистые пальцы, перебиравшие загаженную фланель. Грязь, кровь, гной и все то, о чем не говорят за обедом, было для него естественно, как "здравствуйте", как галстук к выходному костюму. Когда-то он был брезглив, обычно брезглив, как всякий нормальный человек. Постепенно это прошло, и не только потому, что ко всему привыкаешь, но и потому, что он становился все более врачом, все глубже вникал в человеческое тело и все больше уважал его, как умный мастеровой уважает материал. А грязь, кровь, гной и то, о чем не говорят за обедом, тоже было частью человека…
Валерия вышла сменить воду в тазу, вернулась и вновь принялась за пеленки.
- Теперь я слишком хорошо знаю тебя, - сказала она, не отрываясь от стирки. - Ты просто эгоист, добропорядочный эгоист. А если уж выбирать из эгоистов, я предпочла бы прямого подлеца. По крайней мере, откровенно.
- Почему эгоист? - сдавленно спросил он. До сих пор поток колкостей и оскорблений проходил мимо ушей. Но теперь он спросил: - Почему эгоист?
- Самый настоящий эгоист, - сказала она. - Ты, твоя работа, твои больные, твоя докторская диссертация… Ты!
- У меня нет докторской.
- Еще будет! Ведь кандидатская уже есть?
- Иначе мне не дали бы группу.
- Совершенно верно. Твою группу… Так вот, я не хочу быть твоей женщиной. Не хочу занимать эту штатную должность. Не хочу довольствоваться той десятой или пятнадцатой частью тебя, которую ты соизволишь выделить мне и сыну.
- Ну, а как хочешь?
- Хотела, - жестко поправила она и усмехнулась: - Банально. Всего тебя - как говорили наши бабушки, "всю душу".
- Ну, и что ты будешь с ней делать? - хмуро спросил Сергей. Он глядел на нее исподлобья. Вот и год прошел, а разговор опять уткнулся в ту же самую стенку. Но дальше уступить он не мог.
- Это старый спор, - сказала она. - Я уже слышала, что ты принадлежишь человечеству. Но я не думаю, чтобы счастье человечеству принес тот, кто не способен дать счастье человеку - хотя бы одному, самому близкому.
Валерия выкрутила пеленки, распрямилась, движением шеи поправила ворот халатика. Мокрые руки она держала далеко перед собой и время от времени поддергивала рукава, как фокусник в цирке.
- Ты не сердись на меня, - сказала она неожиданно мягко. - Наверное, это жестоко - так тебе все говорить. Ведь не упрекают же горбатого за то, что он горбатый… А ты тоже - урод, моральный урод. Наверное, ты даже не понимаешь, о чем я говорю. Ведь ты - робот. Кибернетическая машина. Просто ты слышал, как принято у людей, и считаешь, что иначе неприлично. Принято чистить зубы - ты чистишь зубы. Принята женщина - значит, должна быть женщина. Ребенок тоже принят… Ты думаешь, я не знаю, как будет, если мы переедем к тебе? В твою программу впишется еще один пунктик: сын. Такое-то количество рублей ежемесячно и такое-то количество душевной теплоты.
- Ну, хорошо, - сказал он. - А твой вариант?
Она горько усмехнулась:
- Вариант!.. Боже ты мой, как я в тебя была влюблена! Как дура. Умилялась даже, что ты читаешь книги по списочку… Кстати, почему ты приехал только сейчас? Я написала уже месяц назад.
- Я не мог раньше, - ответил он и замолчал. Объяснять было бесполезно.
- Работа! - торжественно сказала она. - Неотложный эксперимент!.. Если бы ты позвал меня, я бы прилетела хоть с Сахалина, пешком бы пришла. Вот так - прочла бы письмо, встала и пошла… Ладно, повесь вот эту веревку, и будем считать, что все свои отцовские обязанности ты выполнил до конца.
Он повесил веревку, протянул ее от окна к двери, от шпингалета к толстому, неумело загнутому гвоздю. Валерия стала развешивать пеленки. Она еще говорила всякое, а он опять пропускал мимо ушей оскорбительные слова, пережидал их терпеливо, как бывалый санитар пережидает эпилептический припадок, думая о своем и привычно поддерживая голову больного. Он понимал, что уже ничего не поправишь, как приехал один, так и уедет один.
- Человек должен быть человеком, - сказала Валерия. - Даже Маркс говорил: "Ничто человеческое мне не чуждо".
- Я не гений, - возразил Сергей.
- Оно и видно, - небрежно отозвалась Валерия.
И это неряшливое подобие остроты окончательно убедило его, что все кончено. Валерия презирала банальности, как грязное белье, и никогда раньше не позволяла себе так распускаться при нем.
В отделении, состоявшем из двух палат, операционной и бокса, жизнь шла своим чередом. В операционной готовили кровь для переливания. В одной палате лежали шестеро мужчин, в другой - четыре женщины. В боксе, маленькой комнате со стеклянным тамбуром при входе и собственным санузлом, лежала девочка, с головой накрытая простыней.
Она еще принадлежала клинике, еще составляла одно целое с историей болезни и определенным сектором работы - уже не лечебно-научной, а просто научной. Но еще больше она принадлежала вечности, родителям, извещенным осторожной телеграммой, земле, по которой не прошла и пятой части отмерянного ей природой пути.
Вчера еще у нее было имя - Ниночка, был возраст - одиннадцать лет. Но к двум часам ночи она полностью пробежала всю свою дорожку из небытия в небытие, и часы, забытые сиделкой на подоконнике, отсчитав последние секунды ее жизни, начали отстукивать несчетные, уже безразличные ей века.
А на улице было ясно, позванивал легкий морозец. Сергей, вернувшийся ночью, мог бы его и не заметить, но, торопясь парком к институту, почувствовал, что скользко ногам. Он посмотрел вперед. Заснеженый Ту-114 на рекламном плакате был освещен солнцем и блестел как елочная игрушка.
В ординаторской, подавая ему халат, санитарка сказала:
- Слыхали, Сергей Станиславович, Ниночка-то умерла.
- Когда? - спросил он и не сразу надел белую, ломкую от крахмала шапочку.
- Ночью, в два, вроде. Зина дежурила.
- Она еще в боксе? - спросил он автоматически, как спросил бы о любом другом.
- В боксе.
Он прошел в бокс, аккуратно, хотя в этом не было необходимости, прикрыв за собой обе стеклянные двери, и приподнял простыню. И в сотый раз потрясла и оскорбила нелепая закономерность, с такой циничной быстротой превратившая теплое, мягкое в движениях, каждым дыханием удивительное тельце - в тело. Девочка была уже чужая, неподвижная, на желтой коже проступали фиолетовые пятна.
Он вышел из бокса, вновь аккуратно прикрыв за собой обе двери. Он и дальше все делал аккуратно и правильно, но как автомат. Терять человека всегда тяжело, а потерять эту девочку было тяжело втрое.
Как палатный врач он вел ее уже больше года, привык к ней, привязался и, как ни странно, уважал больше, чем кого-либо из взрослых больных. Старик Лимчин, профессор из земских врачей, любил повторять, что клинические больные - солдаты науки. Эта малышка была хорошим солдатом. В клинике она освоилась быстро и не терпела, а просто жила. Она была спокойная, общительная девочка и плакала куда реже, чем ее здоровые сверстницы, а если плакала, то не с целью, а для себя - Сергей ни разу не слышал от нее расчетливого, с повизгиванием, рева. Она честно глотала таблетки и терпеливо, даже приветливо протягивала навстречу шприцу худенькую, с исколотыми венами руку. Эта малышка была человеком, она умела радоваться, умела даже в голой белой палате. Летом радовалась солнцу, а зимой - снегу, а в дождь радовалась, что дождь. Радовалась даже больничным котлетам, даже щекотке от холодного прикосновения стетоскопа к груди…
Эта девчушка была надежным товарищем в работе, они боролись вместе, она делала все, от нее зависящее, и не обманула до самого конца: она жила, жила упорно, жила, пока оставалась хоть какая-то возможность, жила до предела, до краешка…
Он сказал несколько слов санитарке и прошел в ординаторскую. Он услышал, как звякнули колесики о кафельный пол, и подумал, что дорожку надо придвинуть к самым дверям. Потом колесики звякнули еще раз - санитар катил тело в секционную. Маленькому солдату науки предстояло выдержать последний бой - вскрытие, пробы, срезы. Потом толстая тетрадь с подколотой пухлой пачкой анализов вырастет еще на несколько листков, переместится в особый шкаф и из истории болезни окончательно станет историей смерти…
День был обычный, нормальный рабочий день. И Сергей работал как обычно - пятиминутка, обход, внеплановая операция - заместительное переливание крови, затем виварий, лаборатория.
Но работалось плохо, разболтанно - девчушка, целый год так здорово помогавшая ему, сегодня мешала. На обходе в женской палате мешало, что четыре постели вместо пяти, и до озноба странно было проходить мимо пустого бокса… Он не любил говорить, не умел шутить с больными, только к этой девочке подходил обычно с шутливой фразой. И сегодня целый день мешала эта не сказанная фраза.
А после двух, в лаборатории, неожиданно без всякого повода он вдруг почувствовал, как слезы с силой давят на глаза. Заслоняясь ладонью, он быстро прошел в пустой кабинет заведующего, сел спиной к дверям и, прижав трубку к щеке, слушал непрерывный гудок, пока спазмы не отпустили горло.
Уже перед концом ему сказали, что мать девочки ждет в приемной. Он продиктовал толстенькой лаборантке все, что нужно было записать в журнал, и пошел к выходу. Он еще не знал, что скажет этой, мельком виденной несколько раз женщине и как "подготовит" ее к тому, о чем она не может не догадываться.
Он никогда не умел "готовить", любая нянечка сделала бы это лучше, но забота о родственниках по должности полагалась ему.
Женщина ждала в приемной, маленькой комнатке, где всегда стоял графин с водой и, в особом шкафчике, пузырьки с валерьянкой и нашатырем.
Но на этот раз к нашатырю прибегать не пришлось. Женщину "готовили" уже больше года, с момента, как подтвердился диагноз, так что, получив телеграмму, она сразу поняла, в чем дело, и выплакалась за дорогу. Она уже знала все, что он должен сказать, и, в ответ на первые же его, еще безликие фразы, горестно и покорно кивнула.
Он замолчал и опустил голову.
- Когда можно ее забрать? - спросила женщина.
Он ответил. Он хотел сказать, какая она была хорошая девочка, просто замечательная, он больше не видел таких, но вовремя сдержался. Не сейчас об этом говорить…
Женщина ушла, а он все сидел в голой комнатушке с кушеткой, графином, валерьянкой и нашатырем и все говорил с ней, все пытался объяснить, что девчушка эта ушла не только от матери, но и от него, что он с радостью отдал бы ей три года собственной жизни, не для слова, а вправду отдал бы, да вот нельзя, смерть в игрушки не играет…
Он поднимался по лестнице в клинику, с этажа на этаж, и все думал, как паршиво, как нелепо получилось: ведь хотел, ведь клялся себе быть с ней до самого конца, самые трудные часы, а вот не вышло, умерла ночью, пока он спал в поезде, и теперь уже ничего не вернешь, непоправимо, виноват перед ней навсегда…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал, что вот и перед Валерией виноват, и перед мальчишкой, имени которого ему так и не сказали… И перед матерью виноват - уже два года не ездил к ней, закрутился… Валерия верно сказала - робот, кибернетическая машина, вся его жизнь как тетрадный листок в клеточку…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал: ну, а как быть? Работать - надо. И литература по специальности - надо. И эксперимент есть эксперимент, тут уж как ни крутись, а два вечера в неделю - отдай. И язык - надо, без языка нельзя. Говорят, у других получается. И он раньше так мечтал: быть культурным врачом, гармонично развитым человеком - и наука, и искусство, и спорт. Мечтал, а вот не выходит. Другие могут - наверное, они способней, или работа позволяет, не так торопятся. А ему гнать и гнать, пока сил хватит, никуда не денешься, люди-то умирают…
Он перебирал бумаги в ординаторской и думал: вот Валерия сказала, что он, наверное, и работу не любит… Любит… Да за что ее любить, такую работу? Вот уже шесть лет, седьмой пошел - и никакого просвета! Смерть за смертью… Дохнут мыши. Умирают собаки, судорожно подергивая лапами, мучая глазами лаборанток. И люди… Шесть лет - и хоть бы один больной ушел отсюда на своих ногах! Любит… Да к чертовой матери ее, такую работу, плюнул бы на все, убежал бы и оглядываться не стал…
Он сидел в ординаторской и теребил бумажки. Он знал, что никуда не убежит, никуда он не денется, потому что люди умирают, а он врач и знает эту болезнь, не много знает, но больше, чем другие. Никуда он не уйдет, потому что он - робот, а для дела это полезно: его данные всегда безукоризненны. А главное, даже шесть лет неудач для нормального человека многовато, а тут - болезнь Вольфа, и надо рассчитывать себя надолго, может, на всю жизнь… Заглянула сестра и сказала, что в операционной все готово. Он кивнул, аккуратно сложил бумаги в стол и шагнул к двери.
- Шапочку, Сергей Станиславович, - мягко напомнила сестра.
Тебе вручаю
Из техникума, из зеленоватых коридоров, она вышла в улицу, в март, в снежный скрип под ногами, в легкое позванивание трамваев, в негустую толпу под белесым облачным небом, еще не расставшимся с зимой. Она шла в гурьбе подруг, в гурьбе ребят, шла, слушая и не слушая их, уже чужая им, их заботам, глупостям, дружбам, подножкам, снежкам, шла легкая, с отрешенно поднятой головой, принадлежащая теперь только квадратным часам над почтамтом и строгим, даже на взгляд тяжелым дверям еще не видного отсюда дома. Она шла мимо универмага, мимо молочной, мимо старого двухэтажного особнячка с шестью важными табличками у двери, маленького парка с огромными воротами, мимо афиш у входа в кино и суетливой очереденки у входа в женскую парикмахерскую.
Подруга окликнула ее и позвала на каток скользящим движением ноги вперед-вбок. Но она отчужденно и невнимательно мотнула головой.
За перекрестком начался длинный, на полквартала, магазин. Она протиснулась внутрь и прошла магазином в самый его конец, в рыбный отдел. Оттуда сквозь толстое витринное стекло хорошо было видно большое новое здание напротив: светлая плоскость фасада, слегка изогнутый козырек над входом и строгие учрежденческие двери, тяжелые даже на взгляд.
Она поставила на пол, прислонив к ноге, папку с учебниками и стала ждать. Остро пахло селедкой, еще чем-то, и этот горький запах, как обычно, волновал и будоражил обещанием близкой радости.