И в общем, но когда Штитт облачается в кожаный шлем и гогглы, поддает газку на старом мотоцикле BMW эры ФРГ и следует за потеющими отрядами ЭТА по холмам Содружки в Восточный Ньютон во время вечерних кондиционных пробежек, без злоупотребления подгоняя отстающих лентяев стрельбой из палочки с сушеным горохом, обычно рядом в коляске восседает восемнадцатилетний Марио Инканденца, безопасно закрепленный и прицепленный, - ветер играет тонкими волосами на огромной голове, пока он улыбается и машет своей клешней знакомым. Возможно, покажется странным, что лептосоматик Марио И., настолько обезображенный, что не может даже взять ракетку в руку, не говоря уже про отбить ею мяч, - единственный мальчик в ЭТА, компании которого ищет Штитт, более того, единственный человек, с которым Штитт говорит откровенно, отставив менторский тон. Он не особенно близок с проректорами, Штитт, и общается с Обри Делинтом и Мэри Эстер Тод с почти пародийной формальностью. Но частенько, теплым вечерком, бывает, что Марио и тренер Штитт оказываются наедине у полотняного павильона Восточных кортов или возвышающегося лесного бука на западе от Ад-блока, или у одного из расцарапанных инициалами столиков для пикника из красного дерева на обочине тропинки за Домом директора, где живут мама и дядя Марио: Штитт посасывает послеобеденную трубочку, Марио наслаждается ароматами кореопсиса у тропинок, по шахматному рассекающих территорию, поднимающихся со склонов холма сладковатых сосен и дрожжевым запахом шиповника. И Марио нравится даже серный букет загадочной австрийской смеси Штитта. Как правило, Штитт говорит, Марио слушает. Марио, по сути, прирожденный слушатель. Одна из положительных сторон видимой инвалидности – люди порой забывают, что ты рядом, даже когда взаимодействуют с тобой. Ты практически вынужден подслушивать. Почти как будто они такие: "Если здесь на самом деле никого нет, то и стесняться нечего". Вот почему рядом со слушателями-инвалидами обычно отбрасывается все наносное, обнажаются глубочайшие убеждения, вслух разглашаются по-дневниковому личные откровения; и, слушая, улыбающийся и брадикинетический мальчик создает межличностную связь, которую, знает он, почувствовать по-настоящему дано лишь ему одному.
Штитт несколько жутковато поджарый, как и все старики, которые не прекращают энергичные тренировки. У него вечно удивленные голубые глаза и ярко-белый ежик, который мужественно выглядит и идет мужчинам, которые и так, в принципе, сильно полысели. И кожа такая снежнейше-белая, что едва не светится; очевидный иммунитет к ультрафиолету солнца; в сумерках сосновой тени он почти пылко-белый, словно вырезанный из луны. Есть у него привычка сосредотачиваться на одной точке, пошире расставив ноги из-за варикоцеле, свернув одну руку поверх другой и как бы целиком собравшись у трубки, которую он вкушает. Марио умеет реально долго сидеть неподвижно. Когда Штитт выпускает дым в виде разных геометрических фигур, оба пристально их изучают; когда Штитт выпускает дым, он издает звучки, варьирующиеся по взрывной согласности между "П" и "Б".
- Обдумывайт миф эффективност и беззатратност, который пестен континент стран, в котором мы жит, – выпускает дым, – Знаешь мифы?
- Это как история?
- Ах. Придуманише история. Для некоторых дет. Што только Эвклид эффективен: плоско. Для плоских дет. Прямо! Греби прямо! Вперед! Это ест миф.
- На самом деле плоских детей не бывает.
- Этот миф соревновательност и лутшест, который мы опровергайт: этот миф: полагают, всегда есть эффективен способ грести прямо, вперед! История, што между цвай точками кратчайшише маршрут – всегда прямая линия, да?
- Да?
Штитт может ткнуть мундштуком трубки, подчеркнуть:
- Но што, когда што-то встает на пути между цвай точками, нет? Греби прямо: вперед: столкнись: бу-бум.
- Ой-ой-ой!
- И где теперь ихнен кратчайшише прямой, да? Где тогда эффективен быстрая Эвклиден прямая, а? А сколько вообще ест двух точек без чего-нибудь на пути между, когда грести?
Порой увлекательно наблюдать, как комары с вечерних сосен планируют и глубоко впиваются в люминесцентного Штитта, который к ним слеп. Дым их не отпугивает.
- Когда я был мальтшик, и тренировался бороться за победунг, на учебный центр был знак, очень большими буквами: "Мы то, што проходим между".
- Божечки.
Это традиция, которой, возможно, положил начало тимпан раздевалки Всеанглийского Уимблдона: у каждой большой теннисной академии на стене в раздевалке есть собственный особый традиционный девиз, какой-то свой особый золотой афоризм, который должен описать и сообщить, в чем вообще заключается философия академии. После кончины отца Марио, доктора Инканденцы, новый директор, доктор Чарльз Тэвис, гражданин Канады, в зависимости от версии или единокровный, или приемный брат миссис Инканденцы, так вот, Ч.Т. снял девиз основателя Инканденцы – "Te occidere possunt sed te edere non possunt nefas es"t - и заменил гораздо более жизнеутверждающим "Кто знает свои пределы – не имеет пределов".
Марио – огромнейший фанат Герхардта Штитта, которого большинство других ребят ЭТА считают вероятным поехавшим и, без всяких сомнений, витиеватым до безумия, и проявляют к ученому мужу хоть йоту уважения в основном только потому, что Штитт лично надзирает за ежедневными назначениями на тренировки и может во гневе через Тод и Делинта более-менее из каприза чрезвычайно насолить на утренней тренировке.
Одна из причин, по которой покойный Джеймс Инканденца был такого ужасно высокого мнения о Штитте, заключалась в том, что Штитт, как и сам основатель (вернувшийся к теннису, а позже пришедший к кино, из лона твердо-математической оптики), что Штитт подходил к соревновательному теннису скорее как чистый математик, нежели техник. Большинство тренеров юниоров - в основном техники, приземленные практичные прямые последовательные зубрилы-статистики, с, может, какой-никакой сноровкой в простенькой психологии и мотивационных спичах. А смысл того, чтобы забыть о расчетах серьезных показателей, как Штитт просветил Инканденцу еще в 1989 году до э. с. на конвенции USTA по фотоэлектрическому судейству на линии, в том, что он, Штитт, знал: настоящий теннис – не смесь статистического порядка и экспансивного потенциала, которые так почитают техники от игры, но совершенно в противоположном: в беспорядке, пределе, точках, где все ломается, фрагментируется в красоту. Настоящий теннис сводим к предельным факторам или графикам вероятностей не более, чем шахматы или бокс, две игры, гибридом которых теннис и является. Вкратце, Штитт и высокий оптик из КАЭ (т.е. Инканденца), которого через МТИ на полной скорости да со стипендией целиком протащил свирепый плоский подход к игре в стиле подаешь-и-тащишь-задницу-к-сетке и чей консультирующий доклад по высокоскоростному фотоэлектрическому отслеживанию дурни дурнями из USTA нашли дремучим и за пределами всякого понимания, обнаружили полное единодушие в отказе в теннисе от регрессии отслеживания статистик. Будь доктор Инканденца сейчас среди живых, он бы описывал теннис в парадоксальных терминах науки, которая сейчас зовется экстралинейной динамикой. А Штитт, чье знание формальной математики наверняка эквивалентно знаниям тайваньского детсадовца, тем не менее, казалось, знал то, чего не знали Хопман, ван дер Меер и Боллетьери: что поиск в бурном потоке матча красоты, искусства, волшебства, совершенства и ключей к превосходству – вопрос вовсе не сведения хаоса к паттерну. Он как будто на уровне интуиции понимал, что дело не в редукции, но, напротив, экспансии, алеаторного трепета бесконтрольного, метастатического роста: каждый посланный мяч допускает n возможных реакций, 2n возможных реакций на эти реакции и далее, до того, что Инканденца представил бы любому с равным его образованием как канторовский континуум бесконечностей возможных действия и реакции, канторовским и прекрасным – такой наслаивающийся, но и такой сдержанный, ди-агнатическая бесконечность бесконечностей выбора и исполнения, математически бесконтрольная, но человечески управляемая, скованная талантом и воображением "Я" и оппонента, зацикленная на самое себя сдерживающими границами мастерства и воображения, которые наконец одолевают одного из игроков, которые не дают выиграть обоим, которые, в конце концов, и делают игру игрой.
- Границы – это как задние линии? – пытается спросить Марио.
- Lieber Gott, nein! - со взрывным согласным в отвращении. Штитт из всех дымовых фигур больше всего любит выдувать кольца, но не умеет, и впадает в дрянное настроение, когда выходят вихляющие лавандовые хот-доги, которые зато обожает Марио.
Вот еще о Штитте: как и многим европейцам его поколения, с юности ему привили определенные вечные ценности, у которых может иметься – ну ладно, смотря с какой стороны посмотреть, – признаться, душок протофашистского потенциала, но которые (ценности) тем не менее успешно помогают юстировать курс жизни: патриархальные фишки Старого света вроде чести, дисциплины и преданности какому-либо крупному образованию – Герхардт Штитт не столько не любит современные онанские США, сколько находит их смешными и пугающими одновременно. Возможно, в основном просто чуждыми. И, наверное, в данной экспозиции это не к месту, но у Марио Инканденцы крайне ограниченная дословная память. Штитт получил образование в доунификационной гимназии при царящей на редкость канто-гегельянской идее, что юниорская атлетика – по сути, воспитание гражданина, что юниорская атлетика заключается в научении человека жертвовать душными жмущими императивами "Я" – нуждами, страстями, страхами, мультиформенными жаждами индивидуальных воли и аппетита – во имя широких императивов команды (ну ладно, Государства) и совокупности разграничивающих правил (ну ладно, Закона). Звучит это до жуткого примитивно - хоть и не для Марио, слушающего за столом для пикника. Усвоив в палестре добродетели, которые прямо окупались в соревновательных играх, дисциплинированный юноша начинает усваивать и более абстрактные, не гарантирующие немедленного одобрения навыки, необходимые, чтобы стать "командным игроком" на большей арене - еще более дифрагированном моральном хаосе гражданства в Государстве, с полной отдачей. Только Штитт замечает: "Ах, но разве можно представить, что такое воспитание сослужит службу в экспериалистской и экспортирующей отходы нации, что позабыла трудности, лишения и дисциплину, необходимости которой и учат лишения? СШ современной А, где Государство – не команда, не кодекс, а какое-то неряшливое слияние страстей и страхов, где единственный общественный консенсус, которому обязан покориться юноша, – общепризнанный примат прямого достижения этой плоской и близорукой идеи личного счастья:
- Удовольствий и счастий айн человек, да?"
- А только чего вы тогда разрешаете Делинту привязывать кроссовки Пемулиса и Шоу к линиям, если линии - не границы?
- Когда найн нешто больший извне. Ништо не сдерживайт, не дарийт смысл. Одинокише. Verstiegenheit.
- Будьте здоровы.
- Хоть што угодно. Само што: оно уже более неважнен, чем то, што хоть што-то есть.
Однажды Штитт рассказывал Марио, пока они соответственно фланировали и ковыляли вниз по Содружке на восток в Оллстон, чтобы поискать где-нибудь по дороге первосортного мороженого, что когда он был возраста Марио – а скорее, где-то возраста Хэла, да неважно, – он (Штитт) однажды влюбился в дерево, иву, которая с определенной туманной сумеречной точки зрения напоминала таинственную женщину, обвитую газом, определенное дерево на общественной Плац какого-то западно-германского городка, название которого напоминало Марио звук, будто кого-то душат. Штитт сообщил, что был до глубины души сражен деревом:
- Кажднен день ходил туда, штобы побыйт с дерево.
Они соответственно фланировали и ковыляли, устремленные мыслями к мороженому, Марио двигался так, будто из них двоих на самом деле стариком был он, но не задумываясь о походке, потому что погрузился в попытки понять убеждения Штитта. Тяжелые размышления Марио отражались на лице выражением, которое любому бы напомнило комически скорченную рожицу, которыми смешат детей. Он пытался понять, как артикулировать какую-то разумную форму вопроса типа: "Как же тогда этот покорившийся – всем – личным – индивид - хочет – широкому – Государству – или – любимому-дереву-или-чему-там, в общем, как все это работает в подчеркнуто индивидуальном спорте, вроде юниорского тенниса, где есть только ты против еще одного парня?
И потом еще, опять, ну все же что это за границы, если не задние линии, которые сдерживают и направляют бесконечную экспансию игры внутрь, которые превращают теннис в типа шахматы на бегу, прекрасные и бесконечно сложные?"