И Костя все курил и горячо объяснял, как душно и плоско ему среди фасадов, и что он слышал, слыша-ал, как говорили знающие люди, о дворах, где могут случиться престранные встречи, меняющие жизнь и бормотал он, что-то о том, что бояться не надо и город, он разный, а потом рассмеялся и вновь обнял меня и стал прежним Костей Козаревым, и шагнув на середину улицы остановил какую-то огромную, словно боевой слон, машину, салон которой пах дорогим одеколоном, и бритый человек без шеи хохотал вместе с нами всю дорогу, развозя по домам и мы долго стояли с Костей и бритым человеком возле моего дома, прощаясь, плача от умиления, и клялись, что уж теперь мы точно не пропадем. И мы обменивались визитными карточками и номерами телефонов в свете пыльной городской зари, а потом хлопнула дверца и Костя скрылся в чреве боевого слона.
Мне сделалось грустно и пусто.
К счастью встретились мы с Костей в пятницу, поэтому субботу я посвятил вдумчивому созерцательному похмелью, постепенно проходя через стадии "о, Господи, я сейчас умру", "Боже, я никогда не буду пить", "жизнь кончена, я неудачник" и многие другие, не менее тягостные.
Однако даже в то время, как организм бунтовал и приходилось тащиться в ванную комнату, дабы извергнуть из себя остатки вчерашнего пиршества, в голове неотвязно крутились слова Кости: "Плоско мне тут, Володька. Душно". И все не давали покоя, всплывающие в памяти неверными отблесками солнца на воде, обрывки фраз о дворах, живущих своей, скрытой от посторонних глаз, жизнью, и возможных встречах с их обитателями.
Переболев похмельем, я позвонил Косте, но приятный женский голос ответил, что тот отбыл по служебным надобностям, и когда вернется точно неизвестно.
Из поездки той Костя так и не вернулся. Просто исчез и все.
С той поры Костины слова засели у меня в голове. Незаметно для себя, я приобрел привычку задумчиво бродить по старой Москве, от Тверской улицы сворачивая налево, проходя по Столешникову и теряясь затем в паутине маленьких незначимых переулков, неизменно выводящих меня отчего-то к Мясницкой. Сначала не происходило ничего, но постепенно я научился подмечать легчайшие признаки той, другой жизни, просачивающегося в нашу обыденность пространства дворов.
В одном месте это могла быть железная лестница, оканчивающаяся площадкой, сваренной из железных же прутьев, перед глухой стеной на уровне второго этажа ветхозаветного кирпичного дома.
В маленьком дворике, где стоял в углу, в тенях невозможно перекрученный древний клен, загоралось теплым светом окошко пустого заброшенного особняка, и бродили за невесть откуда взявшейся занавеской спокойные неторопливые тени, невнятно говоря о своем.
Изредка замечал я тень прохожего, сворачивающего в черный зев подворотни и спешил за ним, но двор оказывался пуст, и даже стука закрывающейся двери не было слышно, исчезал прохожий, уходя в недоступный мне мир, скрывающийся за фасадом города.
Фасад города терял однозначность, каменность, становясь похожим на тяжелую портьеру, все еще надежно охраняющую тайны, скрытые за окном, но все же колышущуюся от легкого ветерка, залетающего через открытую форточку, намекающую на пространство за окном.
Сослуживцы изменений не замечали, списывая некоторую мою задумчивость и раздражительность, на переутомление, поскольку последнее время потрудиться мне пришлось изрядно.
Я же все сильнее погружался в странное состояние истонченности окружающего мира, все вокруг казалось неверным, видимым словно в дрожащем летнем мареве, которое, вдруг, расступалось, показывая мне случайные и, казалось бы, незначимые детали, с пугающей отчетливостью.
То видел я выцветший красный мяч, выкатывающийся из тихого двора по желтым хрустким листьям из черного провала арки и, подобрав мяч, шел вернуть его, но на месте арки оказывалась глухая стена и я стоял, обиженный и недоумевающий, ощущая, как перетекает в ладонь тепло жаркого летнего дня, пропитавшее упругий шар.
А то, словно превращался в линзу воздух передо мной, с болезненной отчетливостью видел я, как роющийся в мусорном баке бродяга, оборачивался и, улыбнувшись, облизывал губы быстрым змеиным языком, раздвоенным и трепещущим.
Мир, скрытый во дворах, заметил меня и повсюду слышался мне теперь разноголосый шепот, что-то обо мне рассуждающий, обсуждающий будто бы мои достоинства и недостатки, то зовущий, то, напротив, предостерегающий.
Казалось мне, что еще немного, и я смогу шагнуть в тот, сокрытый за фасадами, Город и стать тем летописцем, каким мечтал быть в детстве.
И вдруг, в один момент, меня охватил испуг, настолько сильный, что я, словно в горячечном бреду, забился под одеяло, подтыкая его со все сторон, словно снова мне было шесть лет и один лишь теплый кокон одеяла не пускал ко мне страшилищ, собравшихся вокруг кровати и смотревших на меня внимательными злыми глазами.
Перспектива свершения, осуществления, конечности того, о чем так сладко было мечтать, как о чем-то несбыточном и оттого горько-сладким, словно осенний воздух, показалась ужасающей. В окружающем меня привычном мире, находил я также привлекательность, удобную привычность, пусть жалкую, выцветшую и уже немилую, но известную, в противоположность блистательной новизне, что ждала меня, решись я на шаг.
И словно почувствовал город эти колебания, эту робость мою. Шепот стих, фасады домов стояли нерушимо и твердо, а во дворах наблюдал я лишь крикливых детей, пьющих пиво подростков, да мужиков, после работы услаждавших себя водкою.
Город затворился, оставив меня там, где и был я все эти годы.
Я не ждал, что тяга эта моя, болезненная и страстная, ослабеет когда-нибудь, но пошлая истина, о времени, лечащем все, оказалась, как признался я себе, с презрительным облегчением, истиной.
Меж тем лето истаяло, утомившись собственной жарой, наступила затяжная осень, упорно не желавшая переходить в зиму.
Измученный не меньше чем жарой серым прохладным безвременьем, город погрузился в апатию, и даже приближение католического Рождества, с энтузиазмом встречаемого публикой в последние годы, не в силах было вывести его из уныния.
И вдруг, в самый канун Нового Года, когда люди уже и не чаяли почувствовать праздник, повалил снег.
Он падал огромными неторопливыми хлопьями, погружая город в тишину радостного предвкушения, успокаивая нервные толпы, бегающие по магазинам в поисках ненужных отчаянных подарков, заставлял автомобили двигаться неторопливо, с чувством собственного достоинства, подобно колесницам триумфаторов.
В тот вечер я вежливо распрощался с коллегами и покинул контору, располагавшуюся на втором этаже пятнадцатого дома по Мясницкой улице. Каменный лев у входа все также придерживал лапой щит и смотрел немигающим взором на снегопад и проплывающие мимо машины.
Я зашагал по Мясницкой в сторону "Детского мира" в надежде добыть подарок для своей знакомой и ее пятилетней дочки, к которым все собирался заглянуть и поздравить, да было недосуг.
В Детском мире ажиотаж достиг своего апогея, и длинные очереди нервных предпраздничных людей выстроились к кассам, сжимая в руках коробки, шкатулки и свертки. Ансамбль гигантский плюшевых медведей почему-то в широкополых шляпах и жилетках как у американских погонщиков скота, наигрывал мелодии, популярные у разбойного люда. Публика недоверчиво косилась на медведей, но не протестовала.
Выбрав пузатого зеленого старичка с фарфоровым личиком и стрекозиными крыльями, я присоединился к очереди.
Как и следовало ожидать, у Риты я засиделся. Пятилетняя Саша посмотрела на меня серьезными глазами и крепко прижала к себе куклу. Весь вечер она просидела с ней в обнимку, не веря своему счастью.
Покинул я гостеприимный Ритин дом далеко за полночь, слегка пьяный и влюбленный в мир.
Пятницкая улица, где Рита снимала огромную комнату в темной, словно из другого времени перенесенной, коммуналке, была пуста.
Снег продолжал валить, густой, медленный, подсвеченный желтым, растворенным в снегопаде, светом фонарей. Я медленно двинулся по Пятницкой в сторону Климентовского переулка, наслаждаясь хрустом белого покрова под ногами и щемящим ощущением полной свободы и независимости от мира.
Миновав закрытую уже станцию "Третьяковская", я свернул на Большую Ордынку, решив пройтись до Садового кольца и там уж ловить машину.
Улица была тиха и освещена лишь неверным светом фонарей, пятнами расплывающихся в медленной пелене снегопада.
Внезапно где-то впереди хлопнула дверь и я услышал чей-то раскатистый смех. Зафыркал автомобильный мотор. Но как-то странно, словно был это не автомобиль сегодняшних дней, а авто из других, куда более ранних времен.
И вдруг я узнал один из голосов. Легкое характерное заикание, манера чуть растягивать гласные...
Я бросился вперед, думая, что надо закричать, позвать Костю, как позвал он тогда меня, в Столешниковом... Но отчего-то голос не повиновался, и я молча бежал к темному пятну, что маячило возле особняка.
Пассажиры уже подходили к авто, и я с абсолютной точностью узнал Костину походку. Он шел, громко смеясь, в длиннополой распахнутой шубе с каким-то немыслимым воротником, зачем-то опираясь на черную трость, в другой руке держа длинную толстую сигару. Глядя на него, я отчего-то остро почувствовал свою неуместность в этом снегопаде, возле этого особняка, на этой улице, не предназначенной для чужих глаз.
Спутник его был несколько ниже ростом, чуть сутуловатый, в долгом черном пальто, также распахнутом. Шел он, засунув руки в карманы, и говорил, обращаясь к Косте, негромким спокойным голосом. Вынув руку из кармана, закинул на плечо конец длинного белого шарфа и, словно что-то почувствовал, обернувшись, глянул на меня.
Я остановился в полном смятении. С узкого симпатичного лица, какое могло бы принадлежать юноше лет двадцати, глянули на меня мудрые глаза древнего старца. На какое-то мгновение они вспыхнули зеленоватым светом и даже сквозь пелену снегопада увидел я вертикальные зрачки, словно прорези в темноту другого мира.
Он недолго смотрел на меня, а затем покачал головой и приложил к губам тонкий палец, словно прося не шуметь.
Костя и человек в черном пальто сели в авто и оно, треща двигателем, скрылось в новогоднем снегопаде. Долго я стоял и смотрел им вслед, чувствуя, как тает на лице снег и бегут по щекам мокрые дорожки растаявших снежинок, мешаясь с соленой влагой непрошенных слез.
КРАСНЫЙ МЯЧ
Аннотация
Вам когда-нибудь хотелось вернуться в детство? Туда, где все было хорошо и вы не думали о смерти?
Сережку Волина любили собаки, дети и женщины, включая одиноких молодых мамаш и сотрудниц жилконтор с двадцатилетним стажем.
Он внушал безотчетное доверие, ему рассказывали о трагедиях в детском саду, уроде, сбежавшем, нет, ты представляешь, точно под Новый год! Оставил, блин, с подарочком!, и взгляд симпатичной шатенки Лены уже плывет после третьего коктейля, плывет сигаретный дым и тяжелые пласты вечернего, темного, ручной работы, времени неторопливо вращаются вокруг маленького столика, отгораживая его от остального зала.
За темно-дымчатой перегородкой остаются все, включая новогоднего мерзавца, о котором, оказывается, можно говорить без боли и срыва в самовзводную истерику, идиота - начальника отдела, вечно пялящегося в вырез блузки, включая даже любимого, хотя часто ужасно раздражающего сына Олежку, любимого крепко но глупо, в отместку всем на свете и самой себе.
Обо всем этом можно спокойно говорить невысокому мужчине напротив. Он сидит, внимательно слушает, не вскидывает бровь в преувеличенном изумлении, не цокает языком, накрывая вспотевшей пятерней узкую ладошку, украшенную недорогими серебряными кольцами, не заглядывает проникновенно в глаза, а потому нет опасения, что этот вечер закончится ненужной стандартной койкой и утренней неловкостью, от которой голова болит хуже чем с похмелья и чувствуешь себя стареющей блядью, отчаянно цепляющейся за любого случайного мужика.
Как Сережке это удавалось - не знал никто, даже он сам. Верили, несмотря на его три неудачных брака и то, что своего сына он не видел уже лет десять. Надо сказать, что говорил Волин об этих своих обстоятельствах сразу же, при первом знакомстве, давая понять, что человек он для семейной жизни категорически непригодный и, собственно говоря, является точно такой же сволочью и врагом, как и все те, о ком так упоенно рассказывают собеседницы.
Не помогало.
Закоренелые феминистки и мужененавистницы, искренне считающие всех мужиков ублюдками, не годящимися даже для секса, рассказывали об этом именно полнеющему тридцатисемилетнему, трижды разведенному, Волину, и тот смотрел отстраненно и близоруко, почти незаметно улыбался чему-то своему, и понимающе кивал.
Он действительно понимал. Окончательно утратив способность терять голову и влюбляться, после пяти лет жизни с женщиной, которую даже ближайшие друзья считали асфальтовым катком, несущимся по жизни с единственной целью - деньги, Сережка научился внимательно, без экзальтации и разрывания рубашки на груди, слушать, сочувствовать и получать удовольствие, помогая там, где мог помочь - спокойно, не надрываясь, не поступаясь уютом своей одинокой жизни.
С мая месяца он помогал устроить хоть какое-то подобие разумной жизни очередной своей знакомой, двадцати с чем-то летней Рите,лет шесть назад прорвавшейся в Москву за престижной работой и богатой жизнью.
Богемную работу Рите найти удалось, но оплачивалась она весьма скромно, так что пришлось искать одну подработку, потом вторую... Через год после приезда в Москву появилась дочка Саша, чей отец стремительно растворился в дымном воздухе престижных ночных клубов и прозрачной пустоте дорогих офисов, поскольку милая, пробивная, но не слишком умная провинциалка, это, конечно, очаровательное приключение, но не содержать же ее теперь, в самом то деле!
С Волиным Рита спала охотно и почти бескорыстно, не делая никаких попыток сходить за него замуж. Отчасти потому, что Волин был не слишком престижен, отчасти - по причине искреннего хорошего отношения. Деньгами Волин помочь не мог никому, алименты съедали весьма ощутимую часть невеликих заработков, но он охотно приезжал, если надо было, в очередной раз, передвинуть мебель, повесить люстру, выполнить еще какую-нибудь неквалифицированную мелочь, напрочь отказываясь от каких-либо серьезных работ - себя Сергей считал абсолютно безруким человеком, и тщательно это отношение лелеял и внушал окружающим.
В пятилетней Сашке Волин души не чаял. Серьезное белоголовое создание при первой же неловкой встрече посмотрело на него голубыми, поистине бездонными, какие могут быть только у красивых маленьких девочек, глазищами и Сергей растаял.
Правда, внешне это особо не отразилось, с детьми Волин никогда не сюсюкал, разговаривал серьезно, задумчиво, взвешивая каждое слово. Старался, чтобы те понимали - с ними говорят, как с равными. Дети верили ему безоговорочно и признавали своим. Втайне Сергей этим гордился, но виду не показывал.
Обостренным чутьем работающей матери-одиночки Рита почувствовала - Волин для Сашки сделает все, что только сможет, после чего стала значительно реже отпрашиваться со службы, а в постели с Сергеем обрела редкую раскрепощенность.
Такое положение дел Волина вполне устраивало, и теперь он частенько появлялся в огромной коммунальной квартире, где кроме Риты и Саши обитала лишь невидимая пенсионерка Валентина Степановна, осторожно доживающая свой век в комнате, притаившейся в непролазных тенях за поворотом бесконечного коридора.
Рита чмокала Волина в щеку и исчезала. Квартира замолкала, Сашка неподвижно стояла в дверях комнаты и ждала, пока Сергей подойдет. После чего крепко брала его за палец и вела к столу.
Волин распаковывал ноутбук, подключался к Сети и уходил в работу. Сашка забиралась на соседний стул, придвигалась к Сергею как можно ближе и внимательно смотрела в экран, тихонько сосредоточенно посапывая.
Волину хорошо работалось рядом с Сашкой, она нисколько не отвлекала, не пыталась выяснить, а что это у дяди Сережи за картинка в компьютере, а он был благодарен девочке за это молчаливое теплое соседство.
- Дядь Сереж... Дядь Сереж, - Саша крепко держала его за палец, ведя к столу - а мы гулять пойдем?
- Конечно, сходим. Только попозже, хорошо?
Сашка согласно кивнула и полезла на стул.
Около полудня Сергей оторвался от ноутбука, откинулся на стуле и сладко потянулся. Девочка выжидательно смотрела и Волин, улыбаясь, взъерошил ей волосы.
- Давай, собирайся, гулять пойдем.
Набрал Ритин мобильный, - Салют. Мы гулять двинули. Что? Да, хорошо. До пяти могу. Нет, не позже. Извини, я тебя предупреждал. Да, вот и славно.
Захлопнул "раскладушку". Саша уже стояла, держа перед собой охапку одежды. Куртка, свитер, комбинезон... Полый осенний комплект.
Помогая девочке застегнуть куртку, Сергей вспомнил, что неплохо было бы заглянуть за гонораром, который, по идее, должен был дожидаться его в редакции одного малопонятного киножурнала. Редакция располагалась на Большой Ордынке и ничто не мешало соединить приятное с полезным.
- Так, слушай, - Серней застегнул молнию и критически оглядел Сашку, - пойдем сейчас на Большую Ордынку. Мне в одну редакцию заглянуть надо.
Сашка кивнула и принялась поправлять съехавшую на глаза вязаную шапку.
Осень выдалась ясной, сухой, но на редкость холодной. Поднимая воротник куртки, Сергей подумал, что стоит огласить своем блоге сегодняшнюю температуру и поинтересоваться у окружающих, верят ли они в глобальное потепление. К счастью ветра не было и в теплой куртке можно было вполне комфортно существовать. Завернув в переулок, выводящий на Большую Ордынку, Волин покрепче взял Сашу за руку. Пятачок возле станции метро Третьяковская всегда был суматошным, бестолковым и грязным. Волину хотелось миновать его побыстрее.
Несмотря на достаточно раннее время, первый час дня, вокруг входа в метро толклось порядочное количество заливавшего в себя пиво и коктейли народа,
Престарелый алкоголик с гитарой изображал несгибаемого хиппи, жалостливо бренча нечто, в чем Волин с изумлением опознал безжалостно изнсилованную Битловскую "Мишель". Проходя мимо Саша брезгливо сморщила носик и потянула Волина вперед.
Прошли насквозь маленький торговый пассаж, где торговали лежалыми трупами овощей и поддельными Паркерами и вырвались на Ордынку.
Улица эта всегда приводила Волина в тихий восторг. Она не пыталась сопротивляться времени, не молодилась, не боролась за сохранение исторического облика. Просто продолжала быть собой - улицей старой Москвы и никто не мог с этим ничего поделать. Да и желания отчего-то не возникало.
Повернув налево, мечтательно рассеянный Волин и деловитая Саша неторопливо зашагали мимо эстрадного училища, где курили будущие звезды эстрады и обитатели подземных переходов, а из окна неслись душераздирающие попытки изобразить джазовый вокал, мимо витрины неопределенно антикварной наружности магазина, мимо упакованной в леса церкви и совсем уж непонятного двухэтажного особняка, затянутого в грязно-зеленую матерчатую фату.
Саша крепко сжимала пальцы Волина сухой теплой ладошкой и рассудительным голосом пыталась что-то втолковать. Задумчивый Волин кивал и даже что-то отвечал, хотя не понимал ни слова, присутствуя в холодной реальности осени лишь номинально.