Вскоре несчастная многоличность разохотилась настолько, что завела любовников во всех концах света. Число их возрастало в геометрической прогрессии со знаменателем 2,7. Каких только рекрутов не было в этом рассеянном по миру легионе: моряки, плантаторы, китайские пираты, офицеры, ковбои, чемпион мира по шахматам и скандинавские атлеты, ловцы жемчуга и народный комиссар, школьники, погонщики волов, матадор и подручный мясника, четырнадцать кинематографистов, склейщик фарфора, шестьдесят семь врачей, группа маркизов, четверо русских князей, двое железнодорожных служащих, учитель геометрии, шорник - всех не перечесть. Особо отметим одного действительного члена Французской академии, разъезжавшего по Балканам с лекциями и длинной бородой. А мужское население одного из Маркизских островов так приглянулось ненасытной, что она поселила там тридцать девять производных. За три месяца Сабина так распустилась, что по всему земному шару насчитывалось девятьсот пятьдесят ее побегов. Еще через полгода это число возросло почти до восемнадцати тысяч. Явление приобрело крупные масштабы и едва ли не преобразило облик планеты. Восемнадцать тысяч мужчин находились под влиянием одной женщины, между ними, хоть они о том не подозревали, установилось своеобразное родство чувств, вкусов и взглядов. Более того, прислушиваясь к одним и тем же советам и одинаково желая угодить советчице, они начали походить друг на друга манерами, походкой, покроем пиджаков, цветом галстуков и так далее, вплоть до выражения лиц. Таким образом, учитель геометрии был похож на китайского пирата, а академик, при всей своей бородатости, на матадора. Утверждался некий тип мужчин, не поддающийся никаким соматическим характеристикам. Сабина имела обыкновение напевать: "Был у меня дружок, гвардеец бравый" и т. д. Этой привычкой заразился весь сонм ее любовников, от них - их друзья и знакомые, так что песенка превратилась в международный шлягер. Ее мурлыкали гангстеры из банды Аль Паконе, очищая сейфы Чикагского банка; пираты из шайки Ву-Най-На, пуская ко дну мирные джонки на Голубой реке, и ученые мужи из синклита бессмертных, составляя академический словарь. Дошло до того, что фигура Сабины, ее профиль, разрез глаз, форма ног грозили стать новым эталоном женской красоты. Путешественники, а пуще того репортеры дивились, находя повсюду женщин, словно вылепленных по одному образцу. Об этом кричали газеты, в научном мире было предложено несколько объясняющих это явление гипотез, что послужило поводом к ожесточенной полемике, не утихающей до сих пор. Общественное мнение склонялось в пользу полуфиналистской теории о нивелировке рас путем генных мутаций и надсознательного видового отбора. Лорд Барбери, пристально следивший за этими дебатами, стал странно поглядывать на жену.
Ну а Сабина Лемюрье с улицы Абревуар продолжала как ни в чем не бывало вести жизнь заботливой супруги и примерной хозяйки: ходила на рынок, жарила бифштексы, пришивала пуговицы, чинила мужу белье, обменивалась визитами с женами его коллег и регулярно писала престарелому дядюшке в Клермон-Ферран. В отличие от четырех своих сестер, она, видимо, не клюнула на романы миссис Смитсон и дала себе слово не множиться в погоне за любовными приключениями. Ложь, притворство и лицемерие, скажете вы, ведь Сабина и несметное количество ее порочных копий составляли единое целое. Но Бог не покидает даже самых великих грешников, не дает заглохнуть искорке света во мраке их душ. Должно быть, эта искра и нашла воплощение в одной восемнадцатитысячной части многоликой развратницы. Ибо верность Антуану Лемюрье как законному супругу она ставила превыше всего. Все ее поведение было подчинено этому похвальному принципу. Случилось так, что Лемюрье после ряда неудачных спекуляций залез в долги и как раз в это время сильно захворал, так что семейство очутилось в крайне стесненных, близких к нищете обстоятельствах. Не хватало на лекарства и на хлеб, нечем было заплатить за жилье. Для Сабины настали лихие дни, но, даже когда в дверь стучал судебный исполнитель и когда умирающий Антуан призывал священника, она стойко все сносила и ни разу не прибегла к толстому кошельку леди Барбери или миссис Смитсон. Впрочем, сидя у изголовья больного и слушая его хриплое дыхание, она не переставала следить за похождениями своих сестер (к тому моменту их было сорок семь тысяч), вникая в каждое их движение и откликаясь редкими вздохами на рокот многоголосого любовного оркестра. Сжатые зубы, легкий румянец, чуть расширенные зрачки - точно телефонистка, истово обслуживающая разветвленную сеть абонентов.
Однако же, принимая участие в этой вселенской оргии (и объединяя все ее части), в этой бесстыдной, блудливой, стенающей, изнемогающей кутерьме, и получая от этого удовольствие (неизбежно и закономерно, сообразно и соразмерно своему естеству), Сабина оставалась неутоленной и томилась вожделением. А все потому, что в ней с новой силой вспыхнула любовь к Теорему, которую она решительно хранила от него в тайне. Быть может, все сорок семь тысяч ее любовников были всего лишь проекциями этой неуемной страсти. Вполне допустимое объяснение. С другой стороны, позволительно предположить, что ее стремительно и непреодолимо засасывало в воронку судьбы. (См. изречение Шарля Фурье, высеченное на постаменте его статуи, что воздвигнута на границе бульвара и площади Клиши: "Стремления людские диктуются судьбою".) Сначала от молочницы, а потом из прессы Сабина узнала об успехах Теорема. Со смятенной душой и затуманенным взором стояла она на выставке перед его "Девятиглавой женщиной", полной изящества, трагического абсурда и столь для нее многозначительной. Она увидела бывшего любовника совсем другим: очищенным, перелицованным, преображенным, раскаявшимся, сияющим новизной и светом. О нем одном она могла молиться: чтобы всегда были у него крыша над головой, теплая постель, сытная еда и бодрость духа и чтобы все возрастало его мастерство.
У Теорема были все те же угольные глаза, но безумие его прошло, хотя доказательства тому не исчезли. Просто художник мудро рассудил, что в мире найдется предостаточно веских доводов за и против чего угодно, в том числе опровергающих его сумасшествие, но утруждать себя их поисками не стал. Жизнь его протекала по-прежнему, в уединенных трудах. Сабиниными молитвами, он действительно писал все лучше и лучше, критики тонко подмечали духовный аспект его творчества. Его больше не видели в кафе, он стал немногословен даже с друзьями, все в нем дышало скорбью, как будто он сжился с огромным горем. Причиной такого переворота послужило то, что Теорем трезво взглянул на себя и понял, как гнусно он относился к Сабине.
Не проходило дня, чтобы он не честил себя подлой тварью, скотиной, мерзкой, ядовитой гадиной, неблагодарной свиньей. Ему хотелось повиниться перед Сабиной, умолять ее о прощении, но он не смел. Он снова побывал в Бретани и привез из паломничества две прекрасные картины, способные пронять до слез самого толстокожего лавочника, а также освеженное воспоминание о своей постыдной низости. Его чувство к Сабине стало смиренным, он даже сожалел о том, что был любим.
Антуан Лемюрье был при смерти, но не умер, а благополучно выздоровел, вернулся на службу, и мало-помалу в доме опять появился достаток. Все время, пока длилась пора невзгод, соседи с надеждой дожидались, когда же муж отдаст Богу душу, имущество пустят с молотка, а жена окажется на улице. Это были самые обыкновенные, славные, добрые люди, вовсе не желавшие зла чете Лемюрье, но, оказавшись зрителями мрачной драмы с крутыми сюжетными поворотами, перипетиями, воплями домовладельца, визитами судебного пристава и горячкой, они предвкушали развязку, достойную столь патетической пьесы. А Лемюрье, вот досада, взял и не умер. Все испортил! В отместку соседи стали жалеть его жену и восхищаться ею. "О мадам Лемюрье, вы так мужественно держались! Мы постоянно о вас думали, я хотела к вам зайти, а Фредерик говорил - не надо беспокоить, но я все знала и вот только вчера говорила месье Бреве: мадам Лемюрье была безупречна, просто нет слов!" Бедняга Лемюрье слышал эти речи и от привратницы, и от жильцов сбоку и сверху. В конце концов он стал думать, что всей его благодарности мало для такого подвига. Однажды вечером Сабина показалась ему совсем истощенной. Как раз в это время к ней подступал тысяча пятьдесят шестой по счету любовник: бравый жандармский капитан в номере гостиницы в Касабланке расстегивал ремень, приговаривая, что, когда хорошенько закусишь и выкуришь добрую сигару, нет ничего лучше, чем заняться любовью. Антуан Лемюрье, благоговейно глядя на жену, прижал ее руку к губам и взволнованно произнес:
- Голубка моя, ты у меня святая! Самая прекрасная, самая лучшая из всех! Настоящая святая!
В словах и обожающем взгляде супруга была невольная насмешка, которую Сабина не вынесла. Она отдернула руку, расплакалась и, сославшись на нервы, ушла в спальню. Когда она накручивала перед сном волосы на бигуди, пышнобородый академик внезапно скончался от разрыва аневризмы за столиком афинского ресторана, где сидел с Сабиной - она звалась там Кунигундой и считалась его племянницей. Имя Кунигунда может показаться несколько вычурным и книжным, но подумайте сами: в святцах едва ли наберется пятьдесят шесть тысяч имен, так что капризничать не приходилось. Позаботившись о достойном погребении великого человека, Кунигунда вернулась в матрицу-Сабину, а та на другой же день водворила ее в жуткие трущобы - во искупление постоянного надругательства над честью Антуана Лемюрье.
Кунигунда поселилась под именем Луизы Меньен в нищем Сент-Уэнском предместье, в одной из самых убогих лачуг, которые во множестве теснятся там, на гигантской свалке близ завода по переработке мусора, среди гор гниющих отбросов, где несет гарью и человеческими нечистотами. Лачуга была сколочена из старых досок и кусков толя и состояла из двух разделенных тощей перегородкой каморок. В одной жили хилый чахоточный старик и ухаживавший за ним слабоумный мальчишка, которого он день и ночь бранил придушенным голосом. Луиза Меньен долго не могла привыкнуть к такому соседству, равно как и к блохам, крысам, смраду, дракам, грубым нравам и прочим кошмарным атрибутам жизни в этом последнем круге земного ада. Леди Барбери, ее замужние сестры и все пятьдесят шесть тысяч вольных любовниц (число их все возрастало) на много дней потеряли аппетит. Лорд Барбери стал с удивлением замечать, что его жена порой внезапно бледнеет, у нее трясутся голова и руки, закатываются глаза. "Она что-то скрывает от меня", - думал он. Откуда ему было знать, что это просто Луиза Меньен в своей хибаре отбивалась от жирной крысы или воевала с клопами за место на лежанке. Вы, может быть, подумаете, что это искупительное нисхождение на дно, в мир старьевщиков и бродяг, мир зловония, гнусных насекомых, плесени и струпьев, голода, поножовщины, лохмотьев, пьянства и брани, заставило многотелую грешницу повернуть на стезю добродетели? Напротив. И Луиза Меньен, и пятьдесят шесть (к тому времени уже шестьдесят!) тысяч ее сестер, и четверомужняя жена стремились отвлечься, забыть о сент-уэнских трущобах. Вместо того чтобы радостно принимать заслуженные и благотворные страдания, Луиза старалась ничего не видеть, ничего не слышать и рассеяться по всем пяти континентам подальше от этой грязи. Что ей легко удавалось. Имея шестьдесят тысяч пар глаз и ушей, совсем не трудно отвлечься от того, что видит или слышит одна из них.
К счастью, Провидение не дремало. Вот что случилось как-то погожим вечером, когда запахи бараков, фургонов и мусорных куч сливались в крепкую вонь с оттенком падали, когда над трущобами парила легкая дымка, скрашивая уродство кособоких домишек и шлаковых гряд, и раздавались звонкие женские голоса: "Шлюха!" - "Воровка!" - "Паскуда!", а радио в шаткой забегаловке передавало интервью с велогонщиком Иде.
Луиза Меньен набирала из колонки воду в лейку, как вдруг из ближайшей кибитки вышел и направился прямо к ней жуткого вида субъект. Лицом, осанкой и свисающими до колен руками он походил на гориллу, на ногах у него были стоптанные башмаки без задников и непарные носки. Он подошел вразвалку, остановился около Луизы и стал молча пожирать ее горящими на заросшей физиономии глазками. Дело обычное: мужчины сплошь и рядом приставали к ней у колонки, а то и околачивались возле ее лачуги, но даже последние дикари не смели пренебречь хоть какой-никакой прелюдией. Этот же явно не собирался разводить церемонии и вел себя так деловито и напористо, будто садился в автобус. Луиза не решалась поднять глаз и видела только длинные ручищи, покрытые жесткой черной шерстью с корками засохшей грязи. Наполнив лейку, она пошла к дому, горилла все так же молча увязался за ней, семеня на своих непропорционально коротких по сравнению с мощным торсом, кривых ногах, жуя табак и смачно харкая.
- Что вам от меня нужно? - спросила Луиза.
- Вишь, болячка намокла, - буркнул горилла, отодрав на ходу прилипшую к ляжке штанину.
Подошли к хижине. Луиза, ни жива ни мертва, рванулась в дверь и захлопнула ее перед носом непрошеного гостя. Но повернуть ключ не успела - одной рукой он распахнул дверь и вломился следом. Ничуть не смущаясь ее присутствием, урод принялся бережно и неторопливо ощупывать через ткань свою сочащуюся гноем рану. В соседней каморке старик ругался без умолку и стонал, что проклятый мальчишка сведет его в гроб. Луиза застыла посреди комнаты и в ужасе глядела на гориллу. Тот поднял голову, встретил ее взгляд, помахал рукой, веля ей подождать, а потом закрыл дверь, вынул изо рта и положил на стул табачную жвачку.
В Париже, Лондоне, Шанхае, Бамако, Батон-Руже, Ванкувере, Нью-Йорке, Бреслау, Варшаве, Риме, Пондишери, Сиднее, Барселоне - во всех концах света Сабина не дыша следила за движениями гориллы. Леди Барбери пожаловала к друзьям на светский раут, но, не дойдя нескольких шагов до радушно встречавшей ее хозяйки, вдруг отшатнулась, зажала нос, выкатила глаза и как подкошенная упала на колени отставного полковника. В Напье (Новая Зеландия) Эрнестина, последняя по счету сестра из шестидесяти пяти тысяч, впилась ногтями в руку молодого банковского клерка, изрядно его озадачив. Сабина могла бы внедрить Луизу Меньен в любое из бесчисленных тел, такая мысль у нее промелькнула, но она сочла, что не имеет права уклоняться от испытания.
Горилла изнасиловал Луйзу Меньен несколько раз подряд. В промежутках он засовывал в рот жвачку, которую потом вынимал и снова оставлял на стуле. За перегородкой все причитал старик, слышался стук - немощной рукой он швырял в стенку деревянные башмаки, пытаясь прибить мальчишку, а тот дурашливо ржал. Совсем стемнело. При каждом движении от гориллы волнами расходился тяжелый дух, пропитавший его косматую шерсть и лохмотья, - несло затхлостью, тухлятиной, козлом и потом. Наконец, окончательно заправив жвачку в рот, он деловито положил на стол монету в двадцать су и с порога бросил: "Я еще вернусь".
В ту ночь ни одна из шестидесяти пяти тысяч сестер не сомкнула глаз, и слезы их, казалось, никогда не иссякнут. Теперь они убедились, что радости любви, расписанные в романах миссис Смитсон, это просто сказка и что лучший из мужчин вне священных уз брака может дать лишь то, что имеет, то есть (думали они) не намного больше, чем мерзкий горилла. В итоге несколько тысяч, порвав с любовниками - да те и сами устали от их бесконечных рыданий и брезгливых гримас, - решили честно зарабатывать свой хлеб. Одни поступили в услужение или в работницы на фабрику, другие подались в больницы и приюты. На Маркизских островах целая дюжина Сабин нанялась в лепрозорий ухаживать за прокаженными. Увы, этот порыв охватил далеко не всех. И даже наоборот, убыль из-за новообращенных подвижниц вскоре с лихвой восполнилась за счет приумножения грешниц. Да и раскаяние у некоторых продлилось недолго, так что, воспарив, они снова пали и погрязли в непотребстве.
К счастью, горилла не уставал наведываться к Луизе Меньен. Он был все так же страшен и груб, а вонял раз от разу все гаже, и его звериная похоть оказалась чудодейственным воспитательным средством. Каждый раз, когда он появлялся в лачуге, миллионы блудниц содрогались от омерзения, и тысяча или две из них подавались в честные труженицы и праведницы, хотя и не без риска передумать и вернуться в прежнюю колею. В итоге, с чисто арифметической точки зрения Сабина не слишком продвинулась по пути добродетели, зато число ее любовников установилось более или менее стабильно на уровне шестидесяти семи тысяч, и это уже было кое-что.
Как-то раз горилла заявился к Луизе Меньен с утра пораньше и притащил здоровенный мешок, в котором лежало восемь банок печеночного паштета, шесть банок лососевого, банка гусиного, три головки козьего сыра, три - камамбера, десяток крутых яиц, на пятнадцать су соленых огурцов, круг колбасы, четыре кило свежего хлеба, дюжина бутылок красного вина, бутылка рома да еще фонограф образца 1912 года, к которому прилагались три цилиндра с записью любимых произведений гориллы. То были, в порядке предпочтения, "О чем поет златая нива", какой-то шуточный монолог и дуэт Шарлотты и Вертера. Итак, горилла скинул с плеча мешок, заперся в лачуге с Луизой Меньен и вышел только на другой день часов в пять вечера. Обо всем, что происходило в течение этих двух суток за запертыми дверьми, приличнее будет умолчать. Достаточно сказать, что за это время двадцать тысяч блудниц утратили вкус к плотским утехам и посвятили себя тяжелому труду на благо ближних и помощи обездоленным. Правда, девять тысяч (почти половина) вскоре снова пленились грехом. Но в целом баланс был благоприятным. С тех пор средний прирост спасенных оставался постоянным, несмотря на падения и откаты. Можно недоумевать, почему результат не оказался более разительным, коль скоро все великое множество тел подчинялось одной душе. Однако душа прилепляется к плоти житейскими привычками, в первую очередь самыми простыми, незамысловатыми, повседневными. Пример Сабины подтверждает это. Те из ее сестер, что гуляли направо и налево, сегодня с одним, завтра с другим, и порхали с места на место, первыми пришли к покаянию. Другие же были накрепко привязаны к порочной жизни рюмочкой перед обедом, уютной квартирой, салфеткой в кольце на ресторанном столике, улыбкой привратника, сиамской кошкой, борзой собакой, укладкой волос раз в неделю, радиоприемником, портнихой, мягким креслом, партиями в бридж и, наконец, возможностью перекинуться с кем-то парой слов о погоде и модном галстуке, о кино, о любви и смерти, о сигаретах и ревматизме. Но и эти бастионы падали один за другим. Каждую неделю горилла проводил у Сабины двое-трое суток, беспрерывно, по-скотски напивался и истязал ее своим пылом, вонью и грязью. Тысячи и тысячи Сабин бросали своих сожителей, обращались к чистоте и благим делам, возвращались к старому, снова рвали с ним, раздумывали, колебались, выбирали, порывались, спотыкались, опускались и поднимались и по большей части в конце концов укреплялись в целомудрии, трудолюбии и самоотречении.