Пребывавший в превосходном настроении во время их отсутствия, сам весь розовый (от доброго здравия) в голубом своем мальчишеском облачении, Мармадюк драматично расхворался через несколько часов после их приезда. Не отдавая предпочтения чему-либо одному, он позволял плескаться и резвиться в себе всем вирусам, всем микробам и палочкам, какие только могла предложить та ранняя весна. Оправившись от свинки, он тут же катастрофически съехал, словно в кювет, во взрывной, необычайно жестокий коклюш. Один яростный грипп сменялся другим в прекрасно слаженной эстафете. Теперь врачи приходили к нему без вызовов и не требуя платы, просто из острого профессионального интереса. И вдруг, по не совсем ясной причине (сэр Оливер даже просил разрешения написать об этом статью), здоровье Мармадюка решительным образом улучшилось. Серьезно, казалось, что он сбросил с себя склонность к болезням, как старую кожу или какой-то ставший ненужным придаток. Из кокона, который постоянно лихорадило, из прежнего Мармадюка выскочил этакий мускулистый вундеркинд: глаза у него были ясными, язык - розовым, а сам он (как выяснилось) был неизменно и низменно склонен ко всякого рода гадостям. Перемена эта случилась совершенно неожиданно. В один прекрасный день Гай и Хоуп вышли из дому, где на кухонном полу оставались слюни и рвота давно уже ставшего привычным гастроэнтерологического кошмара; вернувшись же, они застали Мармадюка расхаживающим по гостиной, руки в брюки, под взорами лишившихся дара речи нянечек. Он никогда в жизни не ползал. Вместо того, чтобы тратить время на столь пустое занятие, он, как видно, додумался до того, что сможет принести гораздо больше вреда, а значит, гораздо лучше повеселиться, если будет пребывать в пиковой, как говорится, форме. Первым делом он решил обходиться даже без краткого сна в районе полуночи. Клинчи наняли дополнительную помощь - по крайней мере, попытались. Больной и хилый младенец - это одно дело, а здоровенный и злобный парень, освоивший ходьбу, - совершенно другое. До сих пор Гай и Хоуп - как по отношению друг к другу, так и по отношению к ребенку - строили свою жизнь по большей части на парамедицинской основе. После того, как у Мармадюка случился, если можно так выразиться, ренессанс, основа стала - ну, не сказать, что парамилитаристской. Правильнее было бы сказать - просто милитаристской. Единственными, кто мог выдержать с Мармадюком больше часа-другого, были мужики-санитары, уволенные из сумасшедших домов. Вокруг дома теперь всегда торчал как бы "летучий отряд", состоящий из дородных и ко всему привычных дядечек, да кучка исцарапанных нянечек и приживалок. С изумлением, но без горечи Гай подсчитал, что Мармадюк, которому теперь шел девятый месяц, обошелся ему уже в четверть миллиона фунтов… Они уехали снова.
На сей раз они полетели первым классом в Мадрид, трое суток провели в "Ритце", а затем взяли напрокат машину и двинулись на юг. Машина казалась достаточно мощной, роскошно выглядела - ну и, конечно, цену за нее заломили соответственную. (Хоуп, плюс ко всему, настояла на страховании. Гай тщательно изучил этот документ, украшенный золотым обрезом: за ними обязывались выслать самолет почти по любому мыслимому поводу.) Но когда они мчались, да, когда они мчались, блистая в свете заката, через негустые леса, что протянулись вдоль южного побережья полуострова, машину их то ли вдруг повело в сторону, то ли подбросило, и сильнейший толчок, казалось, разобрал весь двигатель на составные части: что там - маслопровод? кривошипная головка шатуна? Да бог его знает. Так или иначе, было ясно, что теперь их машина - всего лишь достояние истории. К полуночи Гай был уже не в силах ее толкать. Они увидели какие-то огоньки: не многочисленные и не яркие.
Клинчи нашли приют под крышей отнюдь не изысканного трактира. Бесстыдно голая спираль лампочки, туалетная сырость, сомнительной свежести постель, - все это заставило Хоуп разразиться слезами, не дождавшись даже, пока сеньора выйдет из отведенной им комнаты. Всю ночь Гай лежал рядом со своей одурманенной снотворным женой и слушал. Около пяти утра, очнувшись после краткой дремоты - такой же краткой, какая только и случалась у Мармадюка, - он обнаружил, что пятничный разгул в баре, сопровождаемый контрапунктом музыкального и игрального автоматов, пошел на убыль, уступая разнородным звукам, доносившимся со двора, - отсюда хрю-хрю, оттуда уф-уф, здесь блеяние, там мычание, плюс ко всему повсеместное звяканье: дзинь-дзинь. Хуже или ближе всего прочего был полоумный горнист-петух, тенором отвечавший соседским альтам, вновь и вновь играя сотрясающую стены побудку. "Кукареку", решил Гай, есть не что иное, как величайший в мире эвфемизм. В семь часов, после особо невыносимого сольного выступления этого тенора (как если бы он торжественно возвещал долгожданный выход некоего петуха-императора), Хоуп рывком приподнялась на постели, скороговоркой пробормотала пару грязных ругательств, приняла валиум, нацепила маску для глаз и завалилась снова, едва ли не прижимаясь лицом к коленям. Гай слабо улыбнулся. Было время, когда в очертаниях своей спящей жены он мог различить любовь; он был способен различить любовь даже в контурах одеял, которыми она была укрыта…
Он вышел наружу, во двор. Петух, этакий гротескный gallo, стоял посреди курятника - ну да, так и есть, в нескольких дюймах от их изголовья - и глазел на него с чудовищной помпезностью, уверенный в неоспоримости своих петушиных прав и привилегий. Гай тоже уставился на него, медленно покачивая головой. Тут же, посреди всей грязи и пыли, бродили куры, безмолвно и безропотно поддерживая своего повелителя. Что же до пары свиней, то даже по меркам этого двора они были настоящими йэху. Овчарка-подросток темного окраса дремала, забравшись в поваленную наземь старую бочку из-под масла. Почуяв чье-то присутствие, собака вдруг встрепенулась, просыпаясь, выгнулась, потянулась (длинная ее челюсть, похожая на капкан, вся была облеплена присохшим песком) и двинулась по направлению к нему с заразительным дружелюбием. Да это ж сука, подумал он, к тому же еще и на привязи. Когда он подошел, чтобы ее погладить, их, казалось, так и сплело, так и переплело между собой это самое собачье дружелюбие, подпрыгивающее и виляющее хвостом.
Области, ставшие в последнее время процветающими, смутно вырисовывались в пастельной мазне пейзажа, простираясь к востоку и западу; то же место, куда их занесло, оставалось настоящим захолустьем, и виной тому был непрекращающийся ветер. Продувая его насквозь, ветер обкрадывал его, доводя до полного обнищания. Как и петух, горланивший что было мочи, ветер лишь исполнял свое ветряное дело, ничуть не заботясь о последствиях. Прогретый воздух непрестанно взвивался вверх, и все пространство заполнялось воздухом прохладным, ну и вот: песчаный этот - можно даже сказать, наждачный - берег все время что-то разрывало и дергало, как лихорадочно дергают заевшую застежку-молнию. Гай, в одних лишь теннисных шортах, спустился с крыльца и, миновав машину (которая ускользнула от его взгляда), подошел к обглоданной, изорванной в клочья лужайке. Мотоцикл, измученный ослик, запряженный в повозку - и ничего более. Небо тоже было пустым, продутым начисто - этакий немигающий континент голубизны. Ниже по берегу ветер принялся обрабатывать ему икры, словно промышленная пескоструйная установка. Гай достиг-таки влажной и потому затвердевшей полоски песка у самого края воды и оглядел сморщенное, как будто измятое море. Встретило оно его неприветливо, негостеприимно. Чувствуя в себе не больше задора, чем уныния, чувствуя себя не ближе к жизни, чем к смерти, чувствуя себя на все свои тридцать пять, Гай упрямо шел дальше, в воду, и лишь чуть моргнул, когда она достигла уровня мошонки. Казалось, что это вода съежилась и отпрянула, испытывая отвращение к человеческому прикосновению, когда он вторгся в нее, спустившись по пологому дну, глубоко вздохнул и погрузился в морские объятия, - в объятия, даруемые пловцу… Двадцатью минутами позже, когда он поднимался по пляжу обратно, ветер швырял в него все, чем только располагал, и песок со свирепой радостью отыскивал его глаза, зубы и безволосый срединный желобок его грудной клетки. В сотне метрах от дороги Гай приостановился и вообразил, как он сдается всему этому (меня же не станет когда-то?), опускается на колени, а затем валится, согнутый, набок под ударами ледяной воздушной картечи.
В пробуждающемся трактире он встал в очередь за кофе. Дочери хозяев мыли полы; двое мужчин громко переговаривались через весь полутемный зал. Гай, босой, стоял выпрямившись, его кожа и волосы поблескивали от бесчисленных мелких песчинок. Озабоченная поисками добротного мужика женщина, взгляни она на него краем глаза, могла бы найти, что у Гая Клинча прекрасное сложение, классическая лепка лица и превосходное здоровье; однако во всех этих его очевидных достоинствах было что-то бесцельное, бессмысленное: казалось, что они даром растрачены на него. Гай это знал. Антонио, приземистый толстячок с волосатыми плечами, привалившийся к дверному косяку, слегка касаясь рукой своего круглого брюха, - и самодовольно думавший о своих кроваво-красных плавках, о том, как превосходно они изукрашены шнурками и кисточками там, в области промежности, - не обратил на Гая никакого внимания, никакого. А орудующие швабрами хозяйские дочки думали об одном только Антонио, беззаботном, пьяном, погоняющем осла Антонио - и о его кроваво-красном топырящемся мешочке… Гай вышел на дребезжащую терраску, где выпил превосходно сваренный кофе и съел несколько кусков хлеба, политых оливковым маслом. Потом он отнес поднос Хоуп, которая уже содрала с глаз маску, но все еще не открыла их.
- Ну что, ты уже что-нибудь предпринял?
- Да нет, я плавал, - сказал он. - Между прочим, сегодня мой день рожденья.
- …Поздравляю.
- Кстати, здесь есть один парень, Антонио, который довольно умело орудует гаечным ключом.
- Да ну! Гай, ведь машина-то совсем сдохла.
Несколькими минутами раньше, когда он стоял на дребезжащей терраске, случилось нечто очень забавное. Услышав где-то не очень далеко ритмичное всхлипывание, Гай схватился руками за виски, как бы желая остановить, заморозить мысль, закрутившуюся у него в мозгу (а он не был к ним склонен, он не питал никакой склонности к порнографическим мыслям). Мысль была вот какая: обнаженную, широко раскинувшую ноги Хоуп грубо пользует неутомимый Антонио… Он взял свой последний кусок хлеба, вышел во двор и предложил его обитающей в бочке собаке. (По дороге он также еще раз бросил недоверчивый взгляд на того самого петуха, на полоумного gallo.) Собака ритмично поскуливала, но не выказала никакого аппетита. Грязная, с добродушной мордой, эта сука хотела просто играть, возиться, брататься - и все время опрокидывалась наземь, когда бросалась вперед, но ее удерживала привязь. Длина этой грязной веревки - всего-то шесть футов - огорчила Гая так, как никогда до того не огорчали его жестокость и беспечность, свойственные испанцам. В этом дворе, на побережье, исхлестанном ветром, где вдоволь и задаром имелся один только необъятный простор, - собаке от него не доставалось и крохи. Бедная, и еще раз бедная, вдвое, втрое, экспоненциально бедная зверина! Я нашел то, что искал, думал Гай (хотя слово не приходило, пока еще нет). Это… Я нашел то, что искал, и это… Это…
- Ну так как?
- Слушай, а почему бы нам не остаться здесь? - сказал он. - На несколько дней. Море прекрасное, стоит только окунуться. Останемся, пока не починят машину. Здесь интересно.
Хоуп, рот которой уже обрел впечатляющий диаметр, готовясь надкусить ломоть поджаренного на гриле хлеба, едва не поперхнулась.
- Я этого не вынесу! Ты что, хочешь сделать из меня мечтательную дурочку, а, Гай? Слушай, мы уберемся отсюда сегодня же. Считай, что нас уже здесь нет.
Так что день этот превратился в один из тех, когда приходится жить в симбиозе с телефоном: Гай звонил то в агентства воздушных перевозок, то в юридические консультации, то тем, у кого они брали напрокат этот чертов автомобиль, все время чувствуя себя как в каком-то унылом сновидении из-за поганой связи и собственного дурного испанского. Вечером, на вертолетной площадке в Альгекирасе, Хоуп впервые за последние сутки удостоила его улыбки. По правде сказать, почти все это было им улажено (в промежутках между едой, выпивками и плаванием) из административного корпуса шестизвездочного отеля, стоявшему чуть дальше по побережью. В отеле было полно богатых пожилых немцев, своей тяжеловесной игривостью и непривлекательной внешностью (Гай вынужден был это признать) весьма живо напомнивших ему Мармадюка.
В дальнейшем все оказалось до крайности легким - не ясным, не целенаправленным, но нисколько не трудным. Гай Клинч стал искать в своей жизни какую-нибудь отдушину, через которую он мог бы почерпнуть новые силы. И обнаружил, что жизнь его подобна наглухо зашитому мешку, что вся она заблокирована: стена упирается в стену. Она была закрыта. И он принялся ее раскрывать, - к молчаливому, но ощутимому и весьма изобретательному неудовольствию Хоуп. У Гая была работа. Он трудился "на ниве семейного бизнеса". Это означало, что он должен был ежедневно сидеть в изящной квартирке-офисе в Чипсайде, пытаясь следить за быстро увеличивающейся, разрастающейся гидрой благосостояния Клинчей (которое тоже походило на Мармадюка: что-то оно учудит в следующий момент?). Мало-помалу Гай перестал туда ходить, а вместо этого просто прогуливался по улицам.
Гидом ему служил страх. Как и у всех прочих, чьи доходы были подобны растущей луне, дом Гая стоял в стороне от дороги, и был он хорош во всех отношениях, был он красив и просторен; но страх гнал его туда, где магазины и квартиры зачарованно теснились над улицей, вроде как толпа народу вокруг берлоги, где были залы игральных автоматов и поганые закусочные, прозванные "гадюшниками", где толпились очереди за супом, где на прохожих угрюмо взирали казармы, где жизнь растекалась по тележкам-прилавкам, по столам для пинг-понга, по обезглавленным "Портакабинам", - вуду и голод, нечесаные лохмы растафари и их же замысловатые вязаные шапочки, Киты и Кэти с Портобелло-роуд. Само собой, Гай бывал здесь и прежде - чтобы купить цыплят, откормленных кукурузой, или, скажем, пакет кофе из Никарагуа. Но теперь он искал здесь нечто иное - то, чем все это было на самом деле.
"ТВ И ДАРТС, - возвещала вывеска. - А ТАКЖЕ ПИНБОЛ". Когда Гай впервые вошел в "Черный Крест", он был человеком, которого страх втолкнул туда через свою черную дверь… Он выжил. Он жил. Тускло, как бы по-северному освещенное заведение казалось обшарпанным и вполне безобидным: горстка хмырьков и растафариков, играющих в пул на сыром, изодранном неистовыми ударами зеленом сукне, оловянная болезненность белых (все они выглядели, как инвалиды войны), верещащие "фруктовые магнаты", чадящая фиговина для разогревания пирогов. Гай спросил выпивку обычным своим голосом: он не взъерошил себе волосы, не изменил акцента, не сунул себе под мышку таблоид, развернутый на странице с информацией о скачках. Со стаканом полусладкого белого вина он подошел к столу для пинбола, к старому Готлибу, изукрашенному сценами из "Тысячи и одной ночи" (искусительница, дьявол, герой, дева), - к Тигриному Глазу. К Тигриному Глазу… Одряхлевший юнец-ирландец стоял рядом с Гаем, шепча ему на ухо: "Кто тут босс, кто тут босс…" Казалось, он будет продолжать до тех пор, пока будет считать, что ему это нужно. Как только Гай обращал взор на лицо какого-либо из омерзительных ветеранов этого паба, тот тоже начинал гнусавить эту заезженную песенку, глядя на него с горечью, как старик, ради которого вы остановились, а он шагает по переходу, едва перебирая ногами, полный неослабевающего подозрения: не будет там прощения, никогда не будет. Въедливые обвинения сладкой и сочной чернокожей девушки были в конце концов остановлены пятифунтовой банкнотой. Гай пробыл там полчаса, а потом ушел. Он унес с собой оттуда так много страха, что с каждым его возвращением его должно было становиться все меньше. Но явиться туда ночью было совсем другим делом.
Ключом ко всему был Кит - Кит и его харизма, весь тот авторитет, каким он пользовался в пабе. Кит был там кем-то вроде чемпиона. Он был громче всех, шумнее всех требовал очередную выпивку; он неистовее всех поносил "фруктовых магнатов"; он был лучшим дартистом - так сказать, дротиковым оплотом "Черного Креста"… Теперь, само собой разумеется, Кит должен был предпринять что-то в отношении Гая, который был в пабе слишком уж большой аномалией, чтобы можно было махнуть на него рукой и просто оставить в покое, при этакой его анти-харизме. Кит должен был вышвырнуть его, подружиться с ним, подраться с ним. Убить его. И вот при одном из появлений Гая в пабе Кит упаковал свои дротики и направился прямо к нему вдоль всей стойки (завсегдатаи давно гадали, когда же это произойдет), наклонился над пинбольным столом, приподняв брови и высунув кончик языка между зубами, а затем - заказал Гаю выпивку. Задний карман, свернутые десятки. Много обителей было в доме Кита. Весь паб так и сотрясли беззвучные рукоплескания.
Твое здоровье, Кит! После этого Гай стал в пабе своим. Он вплыл в его гавань едва ли не с торжеством и сразу стал обращаться с барменами запанибрата, обращаясь к ним по имени: Год или Понго. После этого ему уже не надо было покупать выпивку для черных девочек или покупать наркоту у черных мальчиков. Он всегда отвергал героин, кокаин, темазепам и дигидрокодеин, позволяя всучить себе лишь небольшие дозы гашиша или травки. Принося эту дрянь домой, он смывал ее в унитазе; в мусорный контейнер он ее не бросал, опасаясь, что до нее смогут каким-то образом добраться собака или ребенок. Предосторожность совершенно излишняя, ибо гашиш не был гашишем, а травка была просто травой… Теперь Гай сидел в пабе, как будто во влажном и теплом кармане, и наблюдал. Воистину, приходил он к выводу, особенностью здешней жизни была ее невероятная быстрота: люди взрослели и старились здесь в течение одной лишь недели. Как и вся планета в двадцатом веке со всем его феерическим coup de vieux. Здесь, в "Черном Кресте", время было подобно поезду подземки, машинист которого всей своей тяжестью навалился на рычаг, проскакивая одну за другой лишь на мгновение вспыхивающие станции. Гай всегда полагал, что он жаждет найти жизнь. Но, как оказалось, он искал смерть - или осознание смерти. Ее искренности и прямоты. Я нашел то, что искал, думал он. Это ничтожно, это серьезно, это безобразно, это прекрасно; это заслуживает любой оценки, любого определения, которое только придет тебе на ум.
Так что в тот роковой день, когда Николь Сикс вошла в паб и, подойдя к стойке, приподняла вуаль, - Гай был совершенно готов. Он весь был распахнут настежь.
- С-сука! - прошипел Кит, уронив свой третий дротик.