Старик Мазунин - Соколовский Владимир Григорьевич 7 стр.


Дома принялся читать. Долго думал, морщился над каждым стихом. Иногда откладывал книгу, ложился на кровать и глядел в потолок. Затем снова брал томик и, слюня пальцы, принимался читать. Осилив всю, вырвал и повесил над тумбочкой портрет толстого курносого мужичка в сером аккуратном костюме, круглых очках. И - повадился к Николке.

По вечерам они вели тихие разговоры на крыльце Николкиного дома. В лунном свете серебром отливали лысины, головы склонялись одна к другой, пугливо вздрагивала и жалась к ним сидящая посередине ласковая собака - Николкин песик Яблок. Разговоры вели самые разные, но чаще всего - где лучше жить?

- По мне, лучше нашего городишка и на свете не сыскать, - толковал Суета. - Я тут любой кустик, любую убоинку на дороге с закрытыми глазами сыщу. Народ наш добрый, всяк тебя знает, денег в случ-чего взаймы даст.

- Да не! - отмахивался Мазунин. - Заладил одно: да здесь, да лучше и нет… Неуж лучше нашего-то захолустья и места на земле не сыскалось? Тоже, патриот нашелся, ха.

- Может, и не патриот, - грустно отвечал поэт. - Просто боюсь я, Степан Игнатьич, всяких пространств. До ужаса боюсь. Это болезнь у меня такая: агра… фабра… забыл! Иной раз подумаешь - аж душа западает!

- Это как же?

- А вот так: представишь себе, что оказался ты совсем в другом месте. Стоишь это на нем, а кругом ветер свистит, вверху облака плывут - а что это за место такое и как оно твою жизнюшку спытает - и представить нельзя. Не страшно?

- Складно ты, Николка, баешь: ветер, облака… Хорошо, брат! А бояться - что ж! И так-ту сидишь всю жись, как крот, задницу боишься отодрать. Рази ж это существование?

- За войну-то не набегался?

- Набегался, браток. Да война, сам знаешь, дело такое! - под начальством да приказом, выбирать не приходится, куда идти. Иному страшно под конец жизни свободу обрести, а я вот даже этого не боюсь! Что мне? Робят вырастил, баба - ляд с ней, с бабой, ни глаза, ни уши от нее не отдыхают! - а все равно: другой раз подумаешь - и как быдто по кромочке ступаешь! Я ведь, знаешь, семой десяток тяну, а даже моря не видывал! А теперь вот такие сны начались, точь - в-точь как ты сказал: стою, мол, а кругом ветер, облака, - а стою-то на высокой горе - и камушки вверх бросаю. А они под небо стукнутся - звяк! - и в воду летят. И такой от них звон по белу свету идет… Уеду я отсюда, Николка.

- Ежли так - ехай, что ж! - вздыхал Суета. - Бросай свои камушки. Только не пробросайся.

- Это как? - настораживался старик.

- Да вот так. Море - оно хорошо, конечно. Эту, как ее там, хижину поставить, рыбу ловить, парус одинокой высматривать. Подумаешь, и так складно получается - душа поет! А с другой стороны - как тебе самому не боязно? Ведь ты здесь жизнь прожил - а теперь к чужим людям ехать, да еще смысл ихний понять - страшно как, ахх…

- Это ничего! - успокаивал Мазунин. - Люди - они что ж! У них коренной устав один, значит - и по одному смыслу живут. Ведь не может так быть, что здесь, к примеру, врать нехорошо, а там - за честь почитают! Это - везде одинаково, значит, и смысл один.

- А бабу? - осторожно спрашивал Николка. - С собой возьмешь, что ли?

- На шута она мне там сдалась? - раздражался старик. - Вот ишо - бабу брать буду! Пущай здесь остается - больно, дескать, ей здесь любо! Тьфу!

Так сидели они. В круглой лужице у крыльца зябко подрагивал лик звезды, зацепившейся за трубу Николкиного дома.

Сначала разговоры шли впустую: в то, что дед поедет жить куда-то на море, не верил ни тот, ни другой. Однако время шло, и все чаще Мазунин ловил себя на мыслях кокретных: куда, в какое место ехать, наконец. Записался в библиотеку - ходил, смотрел в читальном зале географические справочники и путеводители, советовался с библиотекаршей, а вечерами обсуждал прочитанное с Николкой. Поэт относился к этим разговорам серьезно, обстоятельно - это радовало Мазунина. Вообще их беседы были все задушевнее, дружба крепла и крепла - до тех пор, пока случай не оборвал ее разом и навсегда.

Однажды пришедший с работы Юрка с порога крикнул отцу:

- Ну, батя, довоевался ты! Ступай к заводу, полюбуйся.

- На завод, что ли, любоваться-то?

- Какой тебе завод. "Не проходи мимо" вывесили - сходи, глянь.

- И на кого же мне там глянуть? - страшным шепотом спросил отец.

- На кого, на кого, на себя, на кого еще!

Старуха охнула, толкнулась в дверь. Мелькнул в окошке ее плащ - побежала на завод. Следом за ней поплелся Мазунин.

Стенд висел у проходной - яркий, красочный. Народу возле него не было - пересменка уже кончилась. Только в сторонке, сгорбившись, тихонько выла и всхлипывала мазунинская старуха.

Плакат был такой: старик с огромной бородой и с палкой удирал от проливающей слезы семьи к толстенной бабище - столь необъятной, что ее груди и зад не помещались на листе. Стояла она, протянув к Мазунину руки, - будто встречала его. Стихи внизу гласили:

Наш Мазунин старый дед,
Прожил много уж он лет,
Но задумал вдруг жениться,
От семьи уйти и скрыться!

Этого старик вынести не мог. Он прямым разворотом отправился к Николке Суете.

Возле его дома, напротив окон, остановился и запел тоненьким, сладким голоском:

- Николка-а! Нико-ол! Выдь-ко на секунд, чтой-то сказать тебе охота!

Дом хранил молчание - только дрогнула занавеска в окне.

Мазунин взорвался:

- Эй, поэт! Твою мать-ту! Вешать вас всех! Ведь ты мне друг был! Как рука-та поднялась экое написать, гад? Ухх! - взвизгнул он и затопал ногами. - Ззадушу-у!

На крылечко дома напротив стали потихоньку сбредаться старухи. Шептались, помаргивали.

- Оо! Уу! - стонал Мазунин. - Развел мне тут: уж такие-то мы, поэты, ладные да пригожие! А сам - крался сзаду ко мне, да, ехидной? А потом тюк в темечко: вот тебе за всю дружбу! Своими руками унисстожу! Как мне теперь людям-то верить? Да я тебя за это, гниденыш… - Тут он начал изрыгать такие богохульства, что бабки зароптали и стали грозиться сбегать за участковым. Старик сплюнул в их сторону, отопнул дружелюбно крутящегося возле ног Яблока и отправился домой, где сразу же, кряхтя, отлепил от стенки портрет очкастого мужичка, вытащил из тумбочки его книжку. Хотел пойти и разорвать все это хозяйство на клочки прямо перед Николкиным домом, но передумал. Сунул портрет в книжку, влез, задыхаясь, на чердак и, положив в уголок, забросал старым опилом. Спустился, лег на кровать и стал обдумывать план мести Суете.

22

Сейчас трудно даже предполагать, до чего он мог бы додуматься, не пожалуй к Мазуниным в гости на следующее утро брат бабки Клавдии (старику он, стало быть, доводился шурином) - Петро. Сразу забыто было и о Николке и обо всем другом.

Петра в доме Мазуниных любили, даже заискивали перед ним немного. Мужик он был добрый, хот и прижимистый. Ни в армию, ни на войну он не ходил по причине плоскостопия и сердечной болезни, а проработал большую часть жизни (да и теперь работал) председателем большого сельсовета. Когда Мазунин в конце сороковых женился и надумал строиться, сверх ссуды дал взаймы большие деньги и Петро, и с возвратом не торопил: последний рубль был отдан всего десятка полтора лет назад. Сам Мазунин уважал Петра за цепкий ум, способность моментально разбираться в любых житейских делах - и побаивался, чего греха таить. Потому, когда скрипнула дверь и на пороге показался толстый, большегубый Петро, старик так глянул на сидевшую тут же на кухне бабку Клавдию, что она словно примерзла к табуретке. Заикала, пыталась подняться навстречу брату - и не смогла.

- Да сиди-и! - весело закричал Петро. - Огрузла ты, Кланька, буквально! А ты моложе меня. Работать, работать надо. Я вот работаю, и - гляди, какой молодец: хоть теперь женихаться!

Старуха снова икнула, уловила мерцающий взгляд мужа; притихла, съежилась. Поняла: говорить брату о стариковых чудачествах не следует ни под каким видом, иначе дело будет совсем плохо.

Петро, быстренько смекнув, что в отношениях между супругами не все ладно, нахмурился:

- Что, не рады мне? Ничо-ничо, я ненадолго - на совещание, буквально, приехал, дак и ночевать не стану, поди, уеду вечером на попутной, всего и делов-то.

- Да! Так я тебя и отпустил! - сказал Мазунин. - Не обижай, Петро. А на нас не гляди. Ругается, вишь, - кивнул он на бабку. - Перебрал я вчера маненько.

- Ну, понятно тогда, - повеселел шурин. - Тебя не оправдаю, а сестре скажу: ты, Клав, уж не строжись больно. Много ли нам, старикам, надо - душу повеселить? В молодости его, зелья-то, бояться - это правда, что говорить. А теперь подумаешь иной раз - жизнь-то прошла! - да и опрокинешь с горя стопку-другую, веселее как-то.

- Я вот что и говорю, - глядя в сторону, промолвил Мазунин.

Вечером пировали. Широко, весело: Петра любили, и вся семья собралась за столом. Мужики - сам Степан Игнатьич, зять Володька да пристроившийся с краю Юрка вели до поры до времени тихие разговоры про урожай и политику. Когда было полностью накрыто и за стол сели женщины, Петро наполнил шесть рюмок. Мазунин покосился, но промолчал.

- Ну, со встречей! - поднялся Петро.

Чокнувшись, выпили. Мужики залпом, женщины степенно цедили. Робко понес свою рюмку и Юрка, но вздрогнул и чуть не выронил, услыхав яростный шепот отца:

- Поставь на место!

Юрка поставил рюмку, губы его мелко-мелко задрожали, он скуксился и выскочил из горницы.

- Бабай ты неладной, - укоризненно глянул на Мазунина старик.

- Ничо. Молод еще пить-то! - ответствовал тот.

- Да ведь он сын твой, дурной ты! - начал заводиться шурин. - Неуж ты думаешь, что он тут затем сел, чтобы пьяным стать? Я на него глянул: сидит тихохонько, буквально, как мышь, слушает всю нашу чепуховину. Выходит, интересные мы ему чем-то - есть, значит, такая суть, которая к нему только от нас может перейти, а больше ни от кого. Так и бывает: при жизни-то сторожимся мы с ними, ничего они о нас не знают, а помрем - и думы о своей сути не оставим. Ведь там что? Пустота, мрак…

- Молод еще пить! - сказал старик. - Я вон первую рюмку в двадцать четыре года выпил.

- А! Говорить тут с тобой! - махнул рукой Петро и позвал: - Ю-ур! Иди давай сюда, милок!

Пришел Юрка, сел на стул, отчужденно глядя в угол. Когда налили по второй, он свою только чуть-чуть пригубил, пугливо озираясь на отца. Выпив третью рюмку, Мазунин потерял сына из поля зрения: отвлекся, начал рассказывать, как они с Клавдией носили мох из лесу, когда строили избу, как пришли первый раз вдвоем в новый дом - поставили самовар, пили чай.

- и сидим это мы за столом: тут я, а тут, - он указал напротив себя, - она. Чай пьем, значит. А посуды-то - кружка да чашка малированные. Сперва она попьет, потом я, потом снова она. Смех, ей-Богу! Молчим, надуматься не можем: все свое - и пол, и крыша, и табуретки.

Воспоминания были прерваны выходкой зятя Володьки. Он смирно сидел за столом, перев на руку голову, - как вдруг встрепенулся, стукнул кулаком по столу, - м - мощный бас его зарокотал, всхлипывая и срываясь:

- Н-ни-каг-да я не был на Бас-форе,
Ты меня не спрра-шивай о нем,
Я в тво=их глазах увидел море,
Пал-лыхающее галл-лубым огнем…

- Ох, - заволновалась Людка. - Началося. Замолчи счас жо, идол!

- Отстань! - Он взмахнул рукой:

- Не х-ходил в Багдад я с караваном,
Н-не возил я ш-шелк туда и хну.
Накло-нись своим кр-расивым станом,
На коленях дай мне отдохнуть!

- Страмец ты! - суетились Людка с матерью. - людей хоть постыдитесь. Ох, беда-то какая! Вы уж нас извиняйте.

- Это ничего! - успокаивал их Петро. - Это - стихи, бабы, ничего страшного. Читай, Володя, милок.

- Задуши в душе тоску тальянки,

задыхался Володька, -

Н-напои дыханьем свежих чар.
Чтобы я о дальней северянке
Не вздыхал, не думал, не скучал…

- Счас спать отправлю! - прикрикнула Людка.

Володька замолк, тяжело дыша. Сел, пригорюнился, в разговоры не вступал. Вдруг сорвался с места, нырнул в комнату. Вытащил гармошку, сунул Мазунину: "Играй!" Старик прищурил глаза, растянул мехи: "Нико-лай-да-вай-заку-рим, Нико-лай-да-вай-заку-рим…"

Стали плясать. Топотали и кружились старики, Володька с Людкой танцевали тихо, прильнув друг к другу; дурел Юрка, взлягивал ногами. Потом веселье пошло на убыль. Под занавес выступила бабка Клавдия: пустилась плясом по горнице, скричала безумную частушку и убрела спать. За ней утянулись Володька с Людкой, исчез куда-то Юрка - остались одни старики.

- Зятек-то твой - что, шумит? - спрашивал Петро. - Стихи читает, ишь.

- Да не! - возражал Мазунин. - Он редко пьющий. Я вот что: полюбил его за последнее время, Петро. Есть в ем неспокойство какое-то, а что к чему - не понимат, молодой еще, вот беда-то!

- Н-нет! Я его наскрозь увидел, буквально: пьет, шумат! Ты поглядывай за ним; они, шфера-то, - ого-го, брат!

- А ты не суди! - огрызнулся вдрцг Мазунин. - Сидит, судит. Конечно, когда осудил - оно спокойнее. Про себя скажу: я за свою жись немало людей в дцше засудил или оправдал. Теперь вот все оглядываюсь, думаю: ладно ли, правильно ли? Ошибался, выходит. Такие дела… охо-хо…

- Охо-хо… Давай задымим еще раз, что ли. Да и на боковую, буквально…

23

Наступил август. Стройка подходила к концу, и росло нетерпение Мазунина. Он задыхался, думая о море, и однажды ночью приступ зашел так далеко, что старик понял: умрет, если не уедет этим месяцем. Он и на людях жил своей идеей, говорил только о том, какая в море вода, какая дешевая там жизнь. И небо-то не то, что здесь, - тряпка какая-то голубая, что бабьи рейтузы, - нет, там уж синь так синь, потому как волны в ней отражаются и играют… Разговоры разводе затихли как-то сами собой, после того, как Мазунин великодушно бросил старухе:

- Ладно, приезжать будете. Так, на недельку! Рассказывать, как да что, да рыбкой вас кормить буду.

Куда конкретно поедет, старик так и не решил. "Главное - до моря добраться, - думал он. - Там видно будет".

Отъезд назначил на воскресенье. В среду думали закончить дело со стройкой и затопить печь. Оставалось еще время на обмывку дома и проводы: Мазунин хотел, чтобы его проводили как следует - с выпивкой, гармошкой.

С утра в среду они с Борькой, Андреевым сыном (он был теперь в отпуске), полезли на крышу - класть трубу. Борька, ранее безропотно слушавшийся Мазунина, на этот раз заупрямился: ему хотелось скласть трубу самому. "Знаешь, дядя Степан, - сказал он. - что у дома первое видать - трубу, да? Так вот я и хочу: чтобы, как ее увижу, душа радовалась - моя работа!"

Мазунин не стал спорить: мастерком и затиркой Борька уже овладел вполне. Привязаться же никак не хотел, даже обиделся: "Я, между прочим, десантник, смеешься ты, дядя Степан, - привязываться еще!"

Они принесли кирпичи и раствор, и Борька начал кладку. Старик же спустился вниз за куревом. Поднимаясь обратно по лесенке на крышу, он глянул на гребень и - обмер: Борьки не было.

Мелкими быстрыми шажками, цепляясь за доски, Мазунин рванулся к трубе. И увидел: на стороне фасада по гладким доскам, судорожно перебирая пальцами в тщетной надежде зацепиться, медленно сползает вниз Андреев сын. Он не кричал почему-то; лицо было серое, капельки пота мелко усеяли короткий конопатый нос. Убьется теперь!

Мазунин взметнулся к трубе, обнял шаткий столбик выложенных Борькой кирпичей, распластался на крыше и выбросил в сторону парня руку. Тот обхватил запястье, подтянулся… И вдруг страшная боль разодрала тело: сначала был ток, от которого содрогнулись клетки, затем он сгустился в маленькую шаровую молнию. Она неторопливо пробороздила туловище и остановилась в левой стороне груди. Мазунин закинул голову, опер подбородок в доски и взглянул в небо. Оно сияло, наливалось - и вот, наконец, стало совсем таким, каким должно быть на юге, возле моря: чистым, бездонным, и синь его пронзительна. Потом полыхнуло и погасло.

И в тот момент, когда Борька, шатаясь, присел на корточки на гребне крыши и его вырвало прямо в трубу - руки Мазунина, разброшенные крестообразно, вытянулись вдоль тела - и он, медленно переворачиваясь, покатился к карнизу.

Жизнь прекратилась.

И ничего уже не видел, не слышал, не чувствовал Мазунин: как собирались притихшие люди, как билась в плаче обезумевшая старуха, как, обхватив его, кричал Юрка: "Папка! Папка мой!" - как прикатила машина и тело вдвинули в темные, отгороженные от всего белого света недра.

… Утром это было, светлым-светло…

Назад