С величайшими усилиями удалось оторвать от стен жаждущих искусства. Принесли тетрадь, завели список покупателей. Тимофеева рвали на части. Был ли это спланированный ход, знал ли он заранее, что все так обернется, или это стало для него приятным сюрпризом, не могу утверждать наверняка, но что он не растерялся, это факт. Откуда-то извлек цветные самоклеящиеся бумажки и лепил их прямо на рамы, надписав фамилию нового владельца. Не знаю, что на счет итальянского ресторана, если какая-то договоренность у них и была, то ресторан остался ни с чем – через каких-то полчаса в наклейках был весь зал. Предприимчивый художник продал все картины до одной. Мне и самому, помнится, пришлось поучаствовать в том аттракционе: моя невеста пожелала заиметь экземпляр, и не успел я и слова сказать – предупредить о том, что в одиночку картина будет смотреться совсем иначе и вряд ли доставит ей удовольствие, как мое имя уже висело на раме, а Тимофеев, наглец, жал мне руку, поздравляя с удачным приобретением.
В ту зиму только и разговоров было, что о Тимофееве. Волна успеха, случившаяся на выставке, вскоре схлынула, хвалебные речи в его адрес забылись, и для родни он снова стал чудаком, с вопиющим упрямством отвергающим привычные нормы жизни. Боялись, как бы он ни выкинул еще какой-нибудь фокус, и вместе с тем только этого и ждали. Пуще прежнего шумела теща. Видя, что вернуть коня в стойло не удается, она жала на все педали, требуя от зятя либо устроиться на "нормальную" работу, либо навсегда покинуть их семью. "Я не за художника дочь выдавала", с горечью произносила она, словно у Лизаветы очередь из женихов стояла. Ни завтрака, ни ужина в доме Тимофеева не обходилось без ее звонка и ее яростных нападок, сводившихся к одной-единственной мысли – так жить нельзя. Она требовала от зятя немедленно объявить о его планах. Тимофеев отмахивался. Лизавета ходила сама не своя. За что я до сих пор должен быть благодарен Тимофееву, так это за то, что своими действиями он надолго приковал к себе внимание всей нашей родни. Моя матушка, например, переживала за Лизавету как за родную дочь, и не было ни дня, чтобы родственницы, по телефону или за чашкой чая, не перемыли косточки Тимофееву и не погоревали о неудачном Лизаветином замужестве. Гадали, чем дело закончится, и предположения строили самые мрачные. Благодаря его теще, всем нам было хорошо известно о его чудачествах и о том, что больше всего терзало ее душу: он не вскакивал в шесть утра, не продирался на работу сквозь леденящую тело и душу декабрьскую темноту, не томился в предновогодних московских пробках, не издыхал от гриппа, невыбранных подарков, неоплаченных счетов и прочих свалившихся прямиком к концу года дел, и пока остальные, высунув языки, из последних сил тащили себя к финишу, он знай себе, сидел где-нибудь на Кузнецком мосту с газеткой в руках, попивал послеобеденный кофеек и смотрел на суетящуюся толпу через окно уютного ресторана. Когда его спрашивали, чем он сегодня был занят, он с улыбкой отвечал "думал о жизни" и этими словами доводил тещу до белого каления. Что касается меня, я был на стороне Тимофеева. Меня всегда привлекали те, кто пытаются взять судьбу в свои руки, а не плывут по течению, находя тому тысячи оправданий. Нравилось мне и то, что он был человеком дела – все, что провозгласил, он сам же и претворял и никому ничего не навязывал. Хотя тетушка, а вслед за ней и все наши родственники считали Тимофеева бездельником, у меня сложилось совсем другое мнение о нем: по-моему, он обладал на редкость деятельным характером. От его приятелей на выставке я слышал, что он занимается гоночными ретро-машинами, реставрирует их и продает, кроме того, сколотил команду и ходит под парусами где-то у берегов Хорватии, и думаю, на этом его интересы не заканчивались. То, что он не бегал с утра до ночи в заботах, как хотелось бы его теще, говорило лишь о том, что он не хотел быть ни у кого на побегушках и собирался организовать жизнь по своему усмотрению; я вспоминал слова его товарища "это он на морду русский, а сам из всего выгоду извлекает" и не сомневался – рано или поздно это ему удастся.
На Новый год он позвал Лизавету в Андалусию, проехаться по сказочным краям, покататься на лыжах. Ехать собирались без обратного билета. Узнав об этом, теща слегла с давлением – "сам скитается по миру как неприкаянный, а теперь и дочь от меня увезет!". Догадываясь, что путешествие снова продлится не одну неделю, она поставила дочери ультиматум – или он, или родная мать. У Тимофеева, между тем, выгорело какое-то дело, он собрался в один день и уехал, взяв с Лизаветы обещание вылететь вслед за ним, билет для нее был уже куплен. Я впервые наблюдал, как желание мужа свозить жену на курорт становилось причиной развода. Лично я не сомневался, что Тимофеев сумеет устроиться в жизни и Лизавета с ним не пропадет, но стоило мне об этом однажды заикнуться, на меня зашикали и обвинили в мужской солидарности. Больше я не высказывался на эту тему перед родственницами, а вскоре и сам уехал и долгое время находился вдали от дома. Слышал только, что никуда Лизавета не поехала и ту зиму они провели отдельно.
В следующий раз я увидел Тимофеева спустя семь лет. Мы встретились случайно, и если бы он не окликнул меня, я ни за что не признал бы его – настолько он изменился. Было это в разгар лета, я стоял и разглядывал витрину в Диагональ-Map, единственном на всю округу торговом центре, переполненном магазинчиками и ресторанчиками на любой вкус, пока моя жена сидела в кафе с задремавшей в коляске дочкой, пила не знаю какой по счету клубничный коктейль, надеясь охладиться впрок, перед тем как мы снова окажемся на жаре. Рядом со мной встал какой-то бородатый мужик и принялся назойливо разглядывать меня. Я подумал, что он собирается просить денег, и двинулся прочь. Бродяга в Барселоне совсем не похож на нашего бродягу, одет он может быть вполне прилично, так что его не сразу отличишь от загоревшего дочерна отдыхающего, забежавшего с пляжа в накинутой на голое тело рубашке, и только по цепкому ищущему взгляду, каким он высматривает людей, а не витрины, можно догадаться, зачем он здесь. Я укрылся было от него в просторах магазина одежды, но он был тут как тут: шел прямо на меня со странной улыбкой, будто собирался сообщить мне радостную весть.
– Вы не узнали меня! – воскликнул он издалека полувопросительным тоном.
Ошарашенный тем, что бродяга-каталонец говорит по-русски, да еще и принимает меня за своего знакомого, я не знал, как реагировать.
– Я Тимофеев, – подсказал он. И, видя, что я никак не соображу, кто он и чего от меня хочет, рассмеялся и добавил, чеканя каждое слово:
– Тимофеев. Лизин муж. Выставка. Таганка. Картина. Апельсин. Ну. Вспомнили?
Как только на моем лице появились проблески понимания, он раскинул руки, приглашая обняться, и первый кинулся мне на шею. Со словами "вот так встреча!" он принялся шумно хлопать меня по плечам, чем удивил меня еще сильнее – мы ведь видели друг друга всего второй раз в жизни. Я едва приходил в себя: Тимофеев, которого я помнил, и Тимофеев, стоящий сейчас передо мной, казались двумя разными людьми, и я выискивал в нем хоть что-нибудь, что подтвердило бы, что это действительно он. Пожалуй, от прежнего Тимофеева в нем остались только глаза, они были такие же умные и поблескивали добродушно-смешливым взглядом, все остальное в нем изменилось до неузнаваемости; он отпустил бороду, всклоченную и неопрятную, лоб прорезали морщины, поседевшая шевелюра примялась к голове панамой, которую он сейчас держал в руке, а в другое время, наверно, носил не снимая, и сам он казался присевшим, пришибленным, как будто даже ниже ростом. Голос у него был хриплый и простуженный, ко всему прочему, он заметно пришепетывал из-за отсутствующего спереди зуба. На нем были походного цвета шорты и старая поношенная рубашка, и я решил бы, что застал его в путешествии, на середине долгого пути, если бы он сходу не сказал, что живет тут, в Барселоне. Даже улыбка у него стала другой; улыбался он вроде бы искренне, но как-то уж чересчур, словно зачем-то хотел казаться приветливей и радостней, чем был. Семь лет назад он произвел на меня впечатление жизнерадостного, но весьма собранного и деловитого человека, готового в любую минуту взять ситуацию в свои руки и повернуть себе на пользу, сейчас же он казался растерянным, размякшим, и радушие его выглядело излишним, напускным. От лоска, с каким он блистал посреди своих картин, не осталось и следа. Я невольно подумал, что с ним, должно быть, случилось нечто из ряда вон выходящее, какой-то трагический удар судьбы, иначе было не объяснить произошедшие с ним перемены. Но что же могло случиться? Не успел я спросить, как ко мне подбежала дочка, а вслед за ней уточкой подплыла жена – до рождения нашего второго ребенка оставалась всего пара недель. Я знал, что она не угадает в моем собеседнике художника Тимофеева, поразившего ее воображение семь лет назад, и решил не сообщать ей об этом здесь, при нем, боясь, как бы она не выдала, до чего поражена его теперешним видом – хватит с него и моего удивленного лица. На удачу, Тимофеев не стал представляться, только молча поклонился, и она поняла лишь, что я в очередной раз встретил старого знакомого на другом краю земли – такое случается со мной постоянно. Тимофеев сказал, что приехал в этот район по делу, но сейчас совершенно свободен и весь в моем распоряжении, и мы договорились сесть где-нибудь поговорить. Я проводил своих, и мы с ним устроились за дальним столиком в "Ля Тальятелле". Когда мы вошли, распорядитель, мой знакомый, с изумлением оглядел Тимофеева, думаю, не будь он со мной, его вряд ли бы сюда впустили, да я и сам не удивился бы, скажи он, что у него совсем кончились деньги.
Мы обсудили родственников и общих знакомых по Москве. Тимофеев расспрашивал меня с интонацией человека, давным-давно потерявшего связь с московской жизнью, оказалось, он и впрямь не был там ни разу за последние пять лет. Сказал, что обжился здесь и ему тут нравится.
– А у вас, наверно, и собака есть? – почему-то спросил он.
Ну да, есть. А что? Он улыбнулся своей добродушно-странной улыбкой и объяснил, что мы показались ему семьей, у которой обязательно должна быть собака. Причем тут собака, я не понял. Может, потому что он сам хотел дом, семью, собаку? Он снова удивил меня до чертиков, сообщив, что все еще женат на Лизавете. Детей у них не было, собаки тоже, а жили они в арендованной квартире недалеко отсюда, в соседнем Поблину. Я хорошо представлял себе этот район, не слишком благополучный, дома там старые, дворы узкие, одно преимущество – близко к морю и к Диагональ-Map, в котором мы сейчас с ним сидели. Мне не верилось, что Лизавета живет здесь с ним. Я честно сказал, что не ожидал это услышать – насколько мне помнится, их штормило с самого начала семейной жизни, и трудно было представить, что они останутся вместе.
– Да, тогда нас здорово покрутило, – согласился он. – Мы уже решили подать на развод. Но потом передумали.
И как же ему удалось сохранить семью?
– Да как-то нас разнесло, а потом опять соединило, – ответил он неопределенно.
Мы поговорили о делах. Мне было любопытно, что сталось с его многочисленными планами. Чем он здесь занимается? Да всяким разным. Пишет ли по-прежнему картины? Нет, тот раз был первый и последний, когда на него нашло вдохновение. Ходит ли под парусами? Тоже нет, теперь это слишком дорогое для него удовольствие. Он рассказал, что начал он неплохо, но потом все пошло вкривь и вкось. То дом неудачно купил и до сих пор не может его продать, то потратился на немецкую клинику для какого-то родственника, потом потерял приличную сумму в московском банке, вдруг лишившимся лицензии, а до того одолжил денег другу, который оказался под следствием и с арестованными счетами, одним словом, фортуна повернулась к нему задним местом. Говорил он об этом просто, без щемящей жалости к потерянным деньгам, даже подшучивал и улыбался себе в бороду, но я ощущал такую безысходность от его благодушно-неряшливой улыбки, что, честное слово, лучше б он совсем не улыбался. Он напомнил мне моего деда в нашу последнюю встречу, тот тоже шутил, бегал по садовому участку, чинил забор и, казалось, был таким, как всегда, но что-то мне тогда подсказывало, что он собрался помирать и что это дело решенное; он был еще живой, но как будто уже не здесь; на прощанье я обнял его покрепче, он ничего не заметил, только отпустил одну из своих вечных шуточек, а через день закончил забор, прилег отдохнуть и умер. Такое же чувство исходило от Тимофеева. Он тоже был от всего отрешенный, словно для него все закончилось и ему ничего уже не надо было ни от меня, ни от нашего разговора, ни от жизни. То, что он говорил, имело мало общего с окружающей действительностью, как будто и слова его, и мысли обрывались на полпути, и ничему не суждено было сбыться. Я диву давался, откуда в нем столько отчаяния, пустоты. Однажды только он чуть-чуть оживился – когда заговорили о книгах. Я рассказал ему о своем романе (то была первая рукопись, которую я готовился издавать) и о том, сколько трудностей приходится преодолевать на писательском поприще. Его это, казалось, заинтересовало, но ненадолго. Взгляд у него загорелся и быстро погас, как будто он вспомнил что-то и осадил себя. Оставшийся разговор он пребывал в ровном настроении, улыбчивом, но безразличном, как будто дремал с открытыми глазами. Лицо его сохраняло одно и то же дружелюбное выражение, но ничто его не трогало, не вызывало чувств. Я не знал, о чем еще нам говорить. Мне оставалось успокаивать себя лишь тем, что наша встреча была ему все-таки приятна, кажется, он скучал вдали от всех, и новости с родной земли развлекли его хоть на время.
Я просил его ходить к нам. Мы остановились в отеле на первой линии и вели самый что ни на есть отпускной образ жизни – проводили дни на пляже или в кафе, вечерами гуляли здесь же по набережной или по знаменитой аллее вдоль проспекта Диагональ, и разве что изредка выбирались в город. Во дворе нашего отеля стояла тенистая терраса, где мы обедали и ужинали, когда жене не хотелось никуда выходить, и я приглашал его присоединяться к нам в любое время. Про себя я думал, что, может быть, Лизавета захочет увидеться с нами. Может быть, ей удастся растормошить его и при ней общение наше пойдет живее, хотя, глядя на Тимофеева, трудно было сказать, увидимся ли мы снова: он кивал и тряс бородой, а сам смотрел на меня глазами глубоко несчастного человека, который жмет мне руку и прощается до завтра, а сам пойдет сейчас и утопится.
Как ни странно, он явился к нам следующим же утром. Мы были на пляже, когда он вдруг возник перед нами со своей вчерашней улыбкой и панамой на голове и сообщил, что неподалеку проходит детский праздник и мы наверняка не слышали об этом. Мои пришли в восторг, особенно дочка. Мы сходили на праздник, потом пообедали там же, с местной детворой, и возвращались назад полные впечатлений. В отличие от нас, Тимофеев бегло говорил на каталонском. Он переводил нам все происходящее, пополняя рассказ собственными знаниями о местной жизни, а жизнь эту он успел узнать изнутри, и слушать его было интересно. За обедом разговор у нас зашел о жилье. Поскольку он уже имел опыт покупки дома, а мы с женой только подумывали об этом, его знания оказались весьма кстати, мы с любопытством расспрашивали, а он, мне показалось, не без удовольствия разъяснял, что и как. Тут он был ас – знал все тонкости, и юридические, и житейские. Я думал, Диагональ-Map не тот район, где обычно селятся русские, а мне он как раз приглянулся, но Тимофеев развеял мои сомнения – русские покупатели здесь встречаются, да и район этот самый новый и самый, как он выразился, фешенебельный; если бы он выбирал квартиру для себя, то купил бы именно здесь, а вообще, к чему разговоры, когда можно пойти и самим все посмотреть. И тут же извлек из кармана телефон, позвонил кому-то и договорился о встрече. Вдвоем мы отправились в высоченные, недавно возведенные башни, огражденные забором от посторонних глаз, и при помощи парнишки, служащего в местном агентстве недвижимости, поднялись в апартаменты и осмотрели их с всей тщательностью. Что и говорить, жить здесь было бы весьма приятно. За окнами красуется море, во дворе пальмовые рощи да бассейны. Внизу консьерж, у ворот охрана – никого лишнего. Говорят, барселонцам эта отгороженность от мира совсем не по вкусу, а нашему брату как раз самое то. Через два шага пляж, через четверть часа центр города, что может быть удобней? Дом на первой линии мы с Тимофеевым сразу забраковали – квартиры в нем насквозь продувались грубыми морскими ветрами, и даже сейчас, в жару, порывистые вихри так и били в лицо, когда мы стояли на террасе верхнего этажа. Опять же, объяснил Тимофеев, разница менталитетов: испанцы строят с прицелом на солнечные дни и мало заботятся об обогреве, а наш человек, как известно, сквозняков не любит ни летом, ни зимой. То же и с планировкой, испанцы обожают собраться вместе в большой гостиной, это у них центральное и самое просторное место в доме, остальные комнатки могут быть крошечными, спаленки у них – зашел и упал на кровать, детская – шкаф для игрушек, и тот больше. Зато квартиры, приготовленные для русских, сразу видны, комнаты здесь примерно равны по размеру и совершенно пусты – наш человек не терпит никакой обстановки, он все должен купить себе сам, в отличие от испанцев, въезжающих в готовую квартиру. Я тоже не отличаюсь от большинства: не представляю себе, как приведу жену в квартиру, где кто-то уже выбрал за нее и плиту, и стиральную машину, и занавески на окна. В чем мы совпадали с испанцами, так это в любви к террасам. Тимофеев сказал, русские хоть и любят, чтобы в квартире имелась терраса, пользоваться ею совсем не умеют, для них она так и остается балконом, заставленным всяким хламом, не влезающим внутрь. Я же люблю использовать террасу так, как принято у жителей Средиземноморья – завтракать, глядя на море, и чаевничать, провожая закат. Корпус, стоящий чуть в глубине, в метрах ста от линии берега, понравился мне больше, а одна квартира там оказалась точь-в-точь, о чем я мечтал. Не знаю, что там успел наговорить парнишке Тимофеев, пока я ходил по комнатам, но тот схватился за телефон, связался с офисом, после чего стал заверять нас, что мне дадут небывалую скидку.