Лизаветина загадка (сборник) - Сергей и Дина Волсини 19 стр.


Не прошло и двух лет, как от молодых снова пришло приглашение, на этот раз на выставку картин. Как и тогда, звали всех и вся. Тут меня уговаривать не пришлось. Во-первых, мне не терпелось познакомиться с Тимофеевым, к которому я заочно проникся симпатией, а во-вторых, мне хотелось произвести впечатление на свою девушку, мою будущую жену, она у меня уже тогда была поклонницей прекрасного, и приглашение на выставку было как нельзя кстати, мне предоставлялся случай похвастаться, что и я имею кой-какое отношение к искусству – художник, хоть я его в глаза не видел, как-никак моя родня. Новость о выставке удивила всех. Слыханное ли дело, Тимофеев, прагматик и материалист, банкир, без зазрения совести облапошивающий простой народ, и вдруг пишет картины! Но больше всех удивилась моя тетушка, теща новоявленного художника. Рассказывали, что она упала без чувств, как будто ей вручили похоронку с фронта, а не пригласительный билет.

А дело, оказывается, было вот в чем: за некоторое время до этого Тимофеев начал вести себя странно, оставил надежное место в банке, взял жену и пустился путешествовать. Лизавета быстро возвратилась назад, к родителям и к своим научным трудам, а вот он отсутствовал несколько месяцев, давая о себе знать лишь короткими сообщениями, что жив и здоров. Не знаю, что потрясло его тещу больше, длительность поездки (за последние пятьдесят лет никто в этой семье не отлучался с работы дольше, чем на две недели законного отпуска) или тот факт, что он держал всех в неведении по поводу своих планов. Никто не знал, чем он в точности занят и почему так долго не возвращается назад. Когда он известил о том, что едет, все выдохнули с облегчением – ну наконец-то! Наконец-то все вернется на круги своя. Наконец-то начнется нормальная жизнь. Не может же он и дальше скитаться на чужбине, оставив жену, работу, дом. Пора ему браться за ум. Уж скоро год этой затее, достаточно для того, чтобы и такой безумец как Тимофеев осознал всю глупость своего поведения. Да и нервов за этот год он всем потрепал изрядно. Каково же было их разочарование, когда, вернувшись, он с порога заявил, что это был лучший год в его жизни и что отныне он намеревается жить так всегда.

Эта выставка осталась в моей памяти светлым воспоминанием наряду со многими другими счастливыми событиями тех лет. Помню, стоял черный ноябрьский вечер, лил дождь. Из-за пробок машину пришлось оставить задолго до места назначения, и вместе с другими приглашенными мы шли по нескончаемой таганской улице, перепрыгивая через лужи и безуспешно пытаясь спасти под зонтами наших спутниц. Таганка ревела нам в спину рассерженным воем троллейбусов и машин. За шиворот нещадно заливало, брюки забрызгало до самых колен, у наших дам испортились прически. Мы все были немного раздосадованы таким началом, и кое-кто уже предлагал повернуть назад. Перед нами пошли последние дома по этой улице, а нужного здания все не было видно. Наконец в глубине забрезжила вывеска выставочного центра. Промокшие до нитки и растерявшие всякий настрой на прекрасное, мы, проклиная все на свете, обошли последнюю лужу, поднялись по ступенькам и вошли внутрь. И замерли, в ту же секунду позабыв и о долгой дороге, и о холодном дожде, и о мокрых ботинках. Мы словно попали в другой мир. Отсюда нам виден был залитый светом зал, на стенах которого поблескивали картины, внутри него врассыпную стояли и мирно беседовали, держа в руках бокалы, группки хорошо одетых людей, и все это выглядело так неожиданно в сравнении с тем, что творилось за дверьми, так изысканно и завораживающе, что, я сам видел, гости, заходившие с улицы вслед за нами, все как один застывали с раскрытыми ртами, забыв убрать зонты, с которых ручьями стекала вода. Казалось, людям в зале неведомы ни беготня под дождем, ни ноябрьское ненастье; они наслаждались обществом друг друга под шампанское и музыку, выходившую из-под струн сидящего в глубине гитариста, и нам, только прибывшим, хотелось одного – скорее очутиться среди них.

Наверно, никто не ожидал увидеть здесь отменных картин, ведь художник и сам заявлял, что до того дня не держал в руках кисти, однако нельзя было не признать – его работы смотрелись, и если кто шел сюда посмеяться над поделками самоучки, возомнившего себя живописцем, он сильно ошибался. Картины, может, были не бог весть какого мастерства, но поданы они были виртуозно. Иконостас составляли несколько самых крупных по размеру работ, вдоль двух других стен шли длинные галереи картин поменьше. Каждая серия рассказывала какую-то историю и вела за собой дальше, так что все работы представляли собой единый цикл, завершавшийся у главной стены и вновь отправлявший по кругу. Изображения в основном касались жизни старинных городов испанской Андалусии. Называлась выставка "Апельсин", и с каждого полотна так или иначе зрителю весело подмигивал этот задорный испанский символ. Я был уверен, что не обошлось без профессионала: вряд ли человек за столь короткий срок сумел бы освоить еще и искусство оформления. Это как писатель, бывает, загорается идеями, набросает их все в одну кучу, одержимый тем, что он считает творческим порывом, но потом смотрит на написанное и сам понимает – не читается. Вот тут-то старший товарищ, редактор, например, возьмет текст в свои руки, пригладит-причешет, сотрет лишнее, попросит сочинить недостающее, и вуаля, шедевр готов, писатель и сам не знал, что способен на такое. Не сомневаюсь, так было и с этими картинами. Вырви их из общего круга, из ритмичной и увлекательной цепочки историй, из зала с высокими потолками и льющими через край лампами, и они погаснут, умрут. Может быть, в этом была заслуга директора, юркого старичка с хитроватым лицом, который лоснился от счастья при виде все наплывающей публики и не без гордости принимал комплименты. Говорили, Тимофееву стоило труда уговорить его, он долго не соглашался выставлять картины любителя, пусть тот платил, и немало; но солидность сегодняшних гостей оправдала все риски, он был счастлив принимать их у себя.

Тимофеев был в центре всеобщего внимания. В окружении приятелей из банка, которые после рабочего дня были все при галстуках, он выглядел настоящим бонвиваном в своих вельветовых штанах и джемпере цвета лавандовых полей. Судя по всему, за прошедший год он сильно изменился. Бывшие коллеги хлопали его по плечу и смотрели на него кто с иронией, кто с восхищением, но в одном все сходились – удивить их ему удалось. Сам Тимофеев держался уверенно, но без лишней серьезности, много шутил и позволял подшучивать над собой. Это был обаятельный молодой человек, жизнерадостный, смешливый, самый что ни на есть весельчак. Видимо, пребывание за рубежом привило ему ту самую европейскую расслабленность, чуждую нашему брату – в нем не было ни капли нервозности, он не стремился оказать внимание каждому гостю и не беспокоился о том, как все идет. Казалось, он просто наслаждается моментом. На похвалу он не рассчитывал, но если видел, что кто-то искренне тронут его работами, от души благодарил и был не прочь поведать о подробностях своего путешествия. Поговорить он любил и общий язык умел найти со всяким. Из разговоров становилось понятно, что путешествие свое он затеял неспроста. Еще работая в банке, они с приятелями вели разговоры о том, как хорошо было бы изведать другой жизни – вольной и безотчетной, посвященной, собственно, самой жизни. В те годы только зарождалась мода на то, чтобы бросить офис и уехать в какую-нибудь глушь. Все об этом говорили, но мало кто дерзнул осуществить подобное, а Тимофеев осуществил. Правда, глушь он выбрал весьма живописную, юг Испании, благо заработанные в банке средства позволяли. Как всегда и бывает, среди приятелей его поступок вызвал самые разные мнения. Многие восхищались его смелостью, кто-то завидовал, глядя на то, как смачно он провел этот год вдали от глухих стен банковского кабинета, были и те, кто поглядывал на все с усмешкой и напирал с вопросом – а дальше-то что? Но Тимофеев, при всей его открытости, не был простофилей. На все вопросы он с улыбкой отвечал "поживем-увидим", но ясно было, что в голове у него зрел свой план. Какой – никто не знал. Насмешки не портили ему настроения, он не спорил и не защищался, и когда директор, произнеся вступительную речь, передал микрофон ему, был немногословен. Сказал только, что некоторое время назад засомневался в правильности своего пути. Что предпринятое путешествие его в этом лишь убедило. Что оказалось, мы многого не знаем о себе и о жизни. К счастью для нас, слушателей, он не пытался убедить нас в чем-то или к чему-то призвать, посыл его был прост: он собрал нас потому только, что хотел поделиться тем, что увидел, и доставить нам всем удовольствие.

Как и на свадьбу, сюда пришла родня разного калибра. По сравнению с друзьями-приятелями они были в меньшинстве, разбрелись по залу и ходили притихшие, растерянные, не зная, как себя вести. Не уверен, были ли среди них родные Тимофеева, я, во всяком случае, их не заметил или не запомнил. Старшее поколение с нашей стороны держалось сообща. Моя тетушка, дама крупная и во всех отношениях тяжеловесная, прибыла на выставку со свитой – кроме дочери ее сопровождало еще человек пять. Одета она была с ног до головы в красное, что, по-видимому, должно было сообщать окружающим о ее решительном настрое. Она не зря вооружилась поддержкой близких – сюда она пришла не для того, чтобы рассматривать картины; хотя она, как человек ученый, не имела ничего против искусства, сегодня был не тот случай, между ней и зятем разыгралась война, и на выставку она шла как на битву. Глаза у нее полыхали от нетерпения, и только общество банкиров и их спутниц, окружавшее Тимофеева плотным кольцом, не давало ей броситься в наступление. Для нее все было решено – он тунеядец, не желавший трудиться на благо родины и семьи, а все эти разговоры о смысле жизни ведутся только для отвода глаз. Развеселая толпа вокруг Тимофеева вызывала у нее недоумение. Чему они так радуются? По ней, так впору было рыдать. Пропадал человек. Между прочим, ее зять. А ведь он клялся заботиться о них с дочерью до конца своих дней. Примерно об этом в той или иной вариации шли разговоры в около-тетушкином кругу. Бедная Лизавета разрывалась между матерью и мужем. Все то время, что Тимофеев путешествовал, она в одиночку отражала натиск рассерженной родни, успокаивала их и обещала, что с его возращением все наладится. Теперь же, когда худшие предположения тетушки становились явью и будущее Тимофеева окончательно покрылось туманом неизвестности, отношения между ними накалились донельзя. Тетушка более не сдерживала себя, и, я слышал, накануне выставки у них с зятем произошла крупная ссора. Она потребовала от него бросить все эти "глупости". Ей было неловко перед людьми – зять, едва женившись, пропадает бог знает где, неизвестно, чем занимается и как проводит время. Ей хотелось ясности. И внуков. И достойной размеренной жизни на старости лет. Где-нибудь в Подмосковье. Она уже и участок приметила, где они могли бы построиться. Поначалу ей казалось, что Тимофеева будет нетрудно склонить к этим мечтам, надо лишь подтолкнуть его в нужном направлении, но шел второй год, а до загородного дома было все так же далеко, да и внуками не пахло. Сюда она пришла, чтобы образумить зятя. То, что не удавалось сделать один на один, она собиралась провернуть на людях. Она готовилась произнести речь. Воззвать к совести. Напомнить о священной клятве в загсе. И, заручившись поддержкой окружающих, сбить спесь с этого завравшегося лентяя. Раз уж он не желает слушать ее, может, послушает других.

До прихода сюда она не сомневалась, что окружающие примут ее сторону – тетушка была большой мастерицей выставить ситуацию в нужном свете, – однако здешнее общество заставило ее насторожиться. На мгновение она даже растерялась. Молодые люди, сбившиеся в круг около Тимофеева, были не какие-нибудь охламоны в дырявых джинсах; они были образованы и умны, чувствовали себя непринужденно и рассуждали на самые разные темы. Одеты все были как подобает случаю, дамы пришли в вечернем, а художника завалили корзинами цветов. Но главное, все они увлеченно беседовали. О чем, она толком не понимала, но видела, с какой горячностью, с каким неподдельным интересом смотрели они на Тимофеева и как прислушивались к нему, особенно девицы. Они смеялись, перебивали друг друга и спорили, но споры эти были о высоком, о том, например, должно ли искусство лишь только показывать жизнь или должно возвышать, давать надежду; и что важнее, мастерство исполнения или чувство, которым картина способна наполнить душу ее созерцателя. Похоже, сам поступок Тимофеева не ставился под сомнение, спорили лишь о том, какое именно впечатление производят его картины. Два-три скептика, до сих пор стоявшие поодаль, не удержались и тоже присоединились к всеобщему гвалту. Зал жужжал дружески и живо. Шампанское сближало. Тут и там раздавались возгласы и смех. Со стороны с отеческим умилением глядел на происходящее старичок-директор. Щебечущая молодежь грела его сердце.

Позиции тетушки зашатались еще сильнее, когда к микрофону один за другим стали подходить выступающие. Слово взял бывший начальник Тимофеева в банке. Грозный на вид мужчина, при появлении которого все разом стихли, произнес неожиданно трогательную речь. Сказал, что было жаль лишиться толкового сотрудника, но его выбор он уважает и даже приветствует. И закончил фразой о том, что именно такие люди "двигают вперед матушку-Россию". Ему ответили шквалом аплодисментов. Тетушка, я заметил, скривилась в гримасе неодобрения. Краем глаза я поглядывал за ней, решимость ее не угасла, и восторги окружающих на нее не действовали, она стояла с тем же недоуменно-отстраненным выражением лица, показывавшим, что она ни на йоту не разделяет всеобщих рукоплесканий. То, какой оборот принимало действие, ее только злило. Почетное звание профессора не позволяло ей взять микрофон и высказать откровенно все, что она думает, а выступать в унисон со всеми было выше ее сил, и она лишь повторяла едва слышно "нашли, кому хлопать" и "куда катится мир". Полилась череда выступлений, раз за разом все более теплых, растроганных, сердечных. Каждый по-своему описывал Тимофеева и свое знакомство с ним, но вывод у всех был один – он отчаянный храбрец и умница. Больше других рассыпались в комплиментах дамы, и даже те из них, кто не решался выступить на публике, смотрели на художника глазами, полными обожания. Тимофеев их очаровал. Жизнь с офисным работником скучна и однообразна, а Тимофеев казался романтиком. От него так и веяло дальними странами, синими морями и звездными ночами, и каждой, я уверен, мечталось в тот миг о том, чтобы такой романтик взял ее за руку и увел в загадочный край халифатов, ковров-дворцов и апельсиновых деревьев. Точку поставил критик (его вместе с парочкой журналистов пригласил, как у них принято, директор): поправив шелковый бант на шее, он взял микрофон и без долгих церемоний провозгласил Тимофеева "явлением". Наивность, свойственная его работам, вызывает радость, сказал он. Глядя на его картины, хочется жить, а такого эффекта не так-то легко добиться, даже профессионалу.

По его мнению, произведение искусства таковым является, если оно затрагивает струны твоей души – а картины Тимофеева пробирают до дрожи. Что касается его, он тронут до слез. После такой вдохновенной речи Тимофеев предстал перед собравшимися в новом свете, а его работы засияли новыми красками. До той минуты никто не мог быть уверен, так ли хороши картины, и, хотя художник и общая атмосфера выставки располагали, лишь с появлением на сцене критика, большого эксперта в данной области, весы окончательно качнулись в сторону Тимофеева. Так что, когда критик поднял вверх палец и провозгласил "мой вам совет: покупайте эти картины!", зал взбудоражился – а что, их можно купить? Они продаются?! Кто-то из стоящих рядом со мной заметил:

– У Тимофеева все продается.

И когда я поинтересовался почему, с ухмылкой ответил:

– Вы не знаете Тимофеева. Если что-то можно продать, Тимофеев всегда продаст. Это у него фамилия русская, а характер у него, знаете ли, совсем не такой. Мне сказали, он эти картины уже в ресторан итальянский пристроил. Еще до того, как привез их на выставку. Это очень на него похоже. Вряд ли он взялся бы за это, если б не мог хорошо продать.

Тем временем критик, закончив речь, повернулся к Тимофееву и сделал контрольный выстрел:

– Вот эту попрошу зарезервировать для меня, – показал он на одну из картин иконостаса. – Я ее беру. Смотрите, никому не отдавайте!

Из зала тут же раздались выкрики:

– А ту, что рядом, берем мы!

– Нет, мы! Мы! Мы первые про нее спрашивали!..

Что тут началось! Всем вдруг понадобилось купить картину. Те, кто стояли ближе к Тимофееву, попытались тут же договориться с ним, остальные, поняв, что к художнику не пробраться, а конкуренция сильна, ринулись прямо к картинам. Выбрав на бегу какую-то, они вставали, раскинув руки, загородив собой полотно и никого к нему не подпуская. Начались споры, шум, толкотня. Интеллигентная публика, подстегиваемая общим ажиотажем, забыла о приличиях. Никто не хотел упустить свой шанс. И даже тот, кого до сих пор мало интересовали произведения искусства, сейчас твердо решил не уходить домой с пустыми руками. Двое едва не устроили драку, а одна ловкая парочка уже тащила картину со стены, подрезав дамскими ножничками державшие ее нити. К счастью, подоспел директор.

– Граждане! – взмолился он в микрофон. – Давайте действовать согласно правилам! Картины остаются здесь до окончания экспозиции! Еще две недели! Я что, по-вашему, ниточки буду людям показывать? По поводу резерва подходите к автору! В порядке очереди!..

Назад Дальше