Ты ж мэнэ, молодого, с ума, с разума свила".
Слова немного исковерканы, считает девочка, но так даже смешней. Хохлы от восторга пускаются в пляс.
Когда Коля приходит вечером, то достаёт из футляра баян, начинает играть. Он играет для того, чтобы "не потерять форму". За два года в армии не потерял, а теперь, тем более, ни к чему. "Баян меня кормит". Из "красного уголка", где есть телевизор, прибегают на музыку. Одному Петьке не нравится.
Когда они репетируют в клубе, где Колю все зовут Николаем Васильевичем, то он делает другим ребятам замечания, мол, не ту ноту берёшь… Только не Стриковой. Он даже сказал, что она может стать солисткой! Ни с телевизором, ни с приёмником, ни с магнитофоном не сравнить то, как поёт сам Коля! Он может петь всё! Всё, что по радио, только сам! Когда Нина слышит его голос, то у неё такой восторг в душе и такие мечты!
Вот, например, представила, что они поют с ним вдвоём, но не в общаге, и не в их маленьком бревенчатом клубе на репетиции, а на высокой, летящей под звёздами сцене. На ней, на Нине, красивое взрослое платье и туфли на высоких каблуках! "Огромное небо, огромное небо, одно на двоих!" После они идут гулять в лес… Лес не такой, как нынче, не зимний, а будто уже лето. Они садятся на поляну, Коля обнимает её. Она видела, как дядьки-сезонники в соседнем леске со столовскими тётеньками… Они, поселковые дети, вообще любят подглядывать, видели уже много чего. Нина рассорилась в классе: подружки сказали, что Коля её "испортит", а сам уедет. Но она слушать никого не хочет. Ей совершенно наплевать на всех: на родителей, на Петьку белоглазого и на девчонок, которые с мальчишками крутят. Но кто мальчишки? Это ж дети, а петь ни один не умеет.
Невнятно донеслось: ти-и. И смолкло. Нина вздрогнула, положила ребёнка, выскочила из комнаты. Дверь напротив была настежь, ровный жёлтый свет ложился на половицы. Шумно там было, и это "ти-и" раздалось неспроста: Коля доставал из футляра баян. Теперь уже послышался гуд: разошлись меха, – баянист надевал на плечо ремень, началась музыка… Нина встала так, чтоб видеть Колю, сидящего на стуле, но не лицом к двери, а сгорбленной спиной. Голова его была наклонена к плечу, затылок казался грустным, нестриженым, волосы спускались на воротник.
Его соседи по комнате не возражали против музыки. Роман сидел у стола и похлопывал ладонью в такт. Баянист раскачивался слегка: влево-влево, вправо-вправо… Музыке было тесно в комнате, она выплывала в коридор. Народу прибывало, мимо Нины заходили со своими стульями.
Коля играл. Песен знал столько, что никто не мог догадаться, какую запоёт следующую. Сегодня, точно концерт давал, – играл без остановок. В одну песню вставил свои слова, и получилось не "вдали от России…", а "вдали от Тамбова". Слово "вдали" он выпевал с такой бесконечной тоской, что Нине стало жалко Колю. Ему хотелось уехать из их посёлка, который назывался Лявдинка, в свой родной и, видимо, прекрасный город, почти такой, наверное, как Надеждинск, где Нина была один раз со школой во время краткой поездки на школьных каникулах.
Когда баянист уставал, то без всяких предупреждений обрывал песню и застёгивал на черную пуговичку меха. "Эту-то доиграй", – простанывал кто-нибудь. Но Коля, словно не слыша, укладывал баян в футляр, и все расходились, Нина тоже. По дороге пела. И когда лезла огородом к своему дому, мечтала, что завтра уж они точно споют дуэтом…
Сегодня он, как обычно неожиданно, оборвал песню, но добавил:
– Вот и всё.
Видимо, до "концерта" здесь был разговор, так как сразу кто-то откликнулся:
– Правильно, чего тут забыл, глухомань.
– Я бы вообще никогда сюда не заехал, но этот ваш директор сманил заработками. Родителей ещё не видел! Они ждали, что сын после дембеля приедет домой… Уже два месяца я тут… Но, ладно бы заработок… Он что мне обещал? А что вышло?.. И сегодня опять начал завтраками кормить. Но с меня хватит. За такие гроши…
– Дома тебе ещё меньше платить будут, – напомнил Роман.
– Зато родной город.
– Да просто – город, он всегда лучше какой-то Лявдинки! – поддержал кто-то.
– По мне так лучше моей деревни ничего нет. Вот только на новую избу заработаю, – высказался Петька. Его никто не поддержал.
– И что, прямо сегодня? – спросил Роман.
– По пути из конторы зашёл на станцию и со злости купил билет.
– Вечерним? – кто-то спросил невесело.
– Ну да. Мне осталось полтора часа… – Коля вдруг резко стал доставать баян, пуговичка сама отстегнулась и меха разошлись с гудом, а он развернулся на стуле и тут увидел стоявшую в дверях Нину.
– А-а, девочка, – сказал рассеянно, как всегда забыв её имя. – Иди, споём на прощанье. "Огромное небо одно на двоих", а?
Заиграл вступление, но запел один.
У Нины дрожали губы, она их кусала, чтобы остановить дрожь. Но и плечи вздрогнули, и вместо песни вырвались всхлипы. Коля оборвал музыку, с беспокойством потянул её за рукав.
– Не уезжай-те, – шептала она громко, – не уезжай…
Она так рыдала, что все, кто был в этой комнате, все эти рабочие, мужчины, приехавшие на заработки, растерялись. Даже Петька, присвистнул и не сказал своё: "Везёт тебе на малолеток", а покачал головой сокрушённо. А Коля, Николай Васильевич, будто впервые увидел это существо, немаленькое и явно – женское. Он, конечно, уже был наслышан, поддразнивали, но как-то не верил, а тут увидел её лицо, глаза, глядящие на него так, что даже поразился: ни у одной из его бывших в жизни женщин не было таких молящихся на него глаз. Она выбежала, Коля прокричал:
– Погоди, школьница, хорошо поёшь, эй…
…Сидя в Асиной комнате на высоком непонятного назначения табурете перед жёлтым зеркалом, Нина, как недавно Ася, смотрела на своё отражение мокрыми глазами.
– Не плачь, Нина, я тебе наговорила: шастье, шастье… Дура я, девочка, – Ася постукала себя пальцем по гладкому лбу.
А Коля снова заиграл. Полно, широко разводились меха, звуки, будто сливались в гроздья, тяжёлые, литые, падали. А высокие лёгкие нотки тревожно взлетали, вились… Нина уже не плакала, глядя в зеркало на своё вдруг повзрослевшее лицо. Ася кормила Хачика. Баян не умолкал. Время было позднее, а Коля всё играл. Никогда он так много не играл, общежитие слушало. Последняя нота повисла в тишине, как вздох. Жильцы стали расходиться. Роман басил довольно:
– Пропал билет, сколько стоит? Надо собрать тебе деньги…
Коля отмахнулся и посмотрел на стоявшую рядом Нину:
– Ну что, завтра-то споём?
– Не уехал! – радостно откликнулась она.
В посёлке была ночь. Нина Стрикова лезла по снегу заброшенным огородом. Небо было в больших почти южных звёздах.
О детях оленеводов и о трёх билетах в кино
"Алёна опять врала кому-то по телефону"; "Алёна разбросала в прихожей обувь, искала кроссовки"… Дедушка – ужасный стукач. Он всё докладывает бабушке. Как за собой убрать, – он "после инсульта", а как подслушивать и подглядывать – никаких остаточных явлений. Взрослые люди, в основном, глупые и почти все – кривляки.
Утром Алёна наблюдает бегущих в офис на работу к новой двери, обитой после евроремонта свежими узкими дощечками (другая, что в квартиры, древне-бордового цвета). Эти взрослые люди входят с улицы во двор через арку, где обычно ветер гудит, как в трубе. Так вот они сразу прижимают руки – к воротникам, к ушам, бегут… А на защищённом от ветра пространстве двора они выпрямляются и на своё отреставрированное крыльцо всходят так важно, будто никогда не боялись ветра. Дождя они ещё больше боятся… Алёна усмехается: Фридрих Ницше под проливным дождем без шляпы и зонта мог идти медленным шагом! Алена ходит так же. Ницше был никакой не фашист, а поэт и хорошо воспитан. Так говорит папа…
Алёна смотрит в узкое кухонное окно. Это даже не окно, а долька, уцелевшая от замурованного окна. Наверное, боком можно пролезть, но она пока не пыталась. Вот бы стукнуть по стеклу деревянным молотком для отбивки мяса, протиснуться и повиснуть над двором, похожим на комнату без потолка… Она прочла недавно "Мастера и Маргариту". Где про Пилата – скучно, а где про ведьм и Бегемота, – классно. Чайник вскипел, но есть не хочется. Надо собрать рюкзачок. "…Несовершенный социум игнорирует субъекта, ущемляет личность, торжествует посредственность, зажимается яркая индивидуальность…" – Сказав это, Алёна оглядывается: где дедушка? "Опять Алёна бормотала из лекции Эдуарда наизусть". Эдуард – папа, у которого с дедушкой проблема отцов и детей.
Девочка надевает резинку с нанизанными на неё ключами (от подъезда, от квартиры, от почтового ящика). Прячет их под одежду, металл холодит кожу. Теперь – дверью хлопнуть, чтоб замок защёлкнулся, и – навстречу ветру мимо кинотеатра "Искра"… "Все люди равны – разве это истина? Впрочем, истины как таковой не существует. Она – где-то рядом, но не более". Так говорит папа. Алёна механически переходит проспект.
В школе она не думает. Это не то место, где можно думать. Учителя бубнят нудно. Но это – лучший вариант. Математичка как наденет красное платье, так и проорёт весь урок. "Так этика связана с эстетикой". Когда математичка в синем, на уроке тишина. Ученики спят с открытыми глазами, будто оправдываясь: "Я ничего плохого не делаю, только умоляю, дайте досидеть в покое до звонка!" Один Митюнков доволен. Глазки у него, как у заводной мышки, крутятся от доски – в свою тетрадь и обратно: "Спросите, я все знаю! Какие интересные уравнения! Ура, опять сошлось с ответом!"
"Шевелёва! Тебе звонят из Сыктывкара!" Алёна бежит пустыми коридорами, куда доносятся голоса учителей. По лестнице, быстрей, в учительскую! Здравствуй, мама! Уже вылетаешь? Ура! Встречаю! Да что мне уроки, что эта школа! Ничего, я не маленькая, сяду в автобус на аэровокзале и прикачу к самому приземлению!
Или так…
Опять у нее важнейшее дело. В полдевятого пришел вертолёт. Он сел посреди тундры, покрытой колючками ягеля и кое-где оставшимся от долгой зимы снегом. "Генриетта Вадимовна, вертолёт даётся вам на весь день в личное пользование", – говорит редактор. Мама забирается в кабину и летит на буровую над тундрой, где пасутся олени, и мансийский мальчик по имени Савва кричит: "До завтра!" Мальчика уж не видно…
Наконец, уроки кончились. Но не кончился день. Косо светит солнце, на улице сентябрьский ветер, в нём – летнее тепло, но резкость уже осенняя.
– Пойдешь в "Искру"? "Погоня за приведениями", – спросила Машка, она любит, чтоб её звали "просто Марией".
Зашли в кассы кинотеатра.
– Я не знаю, – говорит Алена. – Это, наверное, ширпотреб. Лучшие фильмы Феллини, Годара, Бергмана… Так говорит папа.
– Мой отец, к сожалению, не блещет эрудицией, – Машка-Мария отворачивается к кассе, но Алёна видит – профиль у неё обиженный, губы поджаты.
– Мы, – говорит Машка ("мы" звучит так, словно буквы огромные, как на плакате). – Мы идём втроём.
Лицо у Алёны краснеет. Оно, обычно бледное, вспыхивает.
– МЫ тоже можем втроём, но фильм, наверное, дрянь…
– Втроем? – спрашивает Машка, глаза недоверчивые, как у самой настоящей Марии.
– Да, мама прилетела. Спецрейс. Ночью, – небрежно роняет Алёна.
– Не ври!
– Ну почему ты так думаешь!.. Я правду…
– А-лё-на, – качает головой Просто Мария, постарев лет на пятнадцать.
– Ты можешь не верить, да и эта "Погоня…" – "Не надо засорять сознание тем, что ему может навредить". Так говорит папа… Руки суетливо шарят в карманах куртки. И Алёна делает шаг, протягивая деньги в кассу, неуверенно подталкивая их в глубину окошка, похожего на бойницу. – Ну, кто врёт? Мы тоже идём!
Здесь сквозняк, дверь то и дело распахивается. Три билета, похожие на синий лыжный флажок, трепещут в Алёниных пальцах.
– Вот это да! – поражается Машка. – Наши родители познакомятся… – И тут же понимает, что сказала лишнее. Разговоры с Алёной похожи на трудный спуск с горы: надо вовремя увидеть преграду и обойти.
– Конечно! Но я в этом не вижу перспективы. Впрочем, рада, – лицо Алёны уже не алое, обычное, бледное, глаза тревожные. – Пожалуй, пойду, до сеанса полчаса, надо предупредить, они в той квартире.
– Конечно! Беги, – говорит с облегчением Машка, нелегко вздыхает Мария.
Алёна срывается с места, бежит, но за углом сбавляет шаг, нехотя бредёт. В витрине булочной выставлены искусственные бублики, цилиндры и караваи хлеба, на вид черствые и тяжёлые, ими можно убить. "Хлеб способен превращаться в камень. И это происходит значительно чаще, чем думают некоторые, и в самой повседневной жизни". Так говорит папа. Вот и трамвай. Ладно, она поедет во двор своего детства. Алёна не считает себя ребёнком, и даже подростком не считает… "Время и возраст индивидуальны для каждого". Так говорит папа.
Двор Алёниного детства очень уютный. В нём так много зелени! Его ограждают шпалеры пирамидальных тополей. А внутри двора тополя, акации, клёны, шиповник… Всё это посадили те, кто переехал в этот дом, когда он был новым. Алёна тогда была маленькой. Вместе с папой и мамой она посадила вон ту красивую берёзу. Алёна присаживается на край родной песочницы. Какой-то мальчик строит домик. Алена начинает ему помогать. Домик обваливается. Они снова…
…Это было давно: такой же мальчик маленький толкнул её, тогда – маленькую, и она упала носом во влажный песок этой песочницы. Тогда было так: заиграешься, а потом глаза на дом и видишь окна. Все три: кухонное с открытой форточкой, широкое – родительской комнаты и маленькое – её окно. Там и до сих пор старые игрушки, скакалка на гвозде. Нынче окна темны. Этажом выше зажгли свет. В этом переулке рано включают лампочки: даже днём темновато от зелени. Мама кричала из окна: "Алёна, домой!" Теперь бы она живо… Но ключа от этой квартиры нет. И от этого времени нет ключей. Оно закрылось от Алены.
…Маму решили показать по телевизору… Она говорит: "Я не буду выступать, если не разрешите быть вместе со мной на телеэкране моей дочери". "Хорошо, Генриетта Вадимовна, пусть ваша дочь участвует в телепередаче". Мама бросается к телефону: "Алёна! Приходи скорей!" Мама выбегает на улицу встречать дочь. Она ждёт там, на углу детсадика… При чём тут детсад? Куда подевалась телестудия?…Вот её черное, блестящее кожей пальто, высокие сапоги, под полями шляпы – мамино лицо! Алёна несётся через сквер, через дорогу. У неё такие ноги, что она одним махом перепрыгивает легковую машину, водитель от страха пригибает голову к рулю… Мама! Мама! – кричит Алёна и почему-то плачет…
Она видит, как слезы капают в песок…
– Нет, только не это! – утирает лицо рукавом скользкой куртки.
– Смотри, я сам построил! – говорит мальчик.
– Молодец!
Домик уже падает.
Бабушка сегодня, наверное, её потеряла. Алёна удивляется: как можно быть в таких преклонных годах (ведь ей шестьдесят!) такой глупой! Кормит, кормит. Подносит дедушке еду. Он поест, засыплет крошками стол и пол. Бабушка уберёт, протрёт, сядет Алёна. Бабушка снова подаст. А дедушка вернётся на свой пост наблюдения. Он подсматривает в щёлку дверей, раскачиваясь на качалке: "тук-тук" – это ручка кресла бьёт в стену. Там уж дыра скоро будет, штукатурка пробита до кирпича. Алёна ненавидит кормежку. Она к еде равнодушна. "Ты раньше так любила макароны!" У бабушки все разговоры про еду, про то, что продаётся в овощном, что в "универсаме", а что в "гастрономе-маленьком"… "Если сегодня позвонит отец, я ему расскажу, как ты плохо ешь" "Сегодня не позвонит. У него заочники". Вот интересно, – думает Алёна, – она (то есть бабушка) притворяется или забывает, что папа звонит только по четвергам? И, если притворяется, то зачем? Алёна ждёт четверга. Они долго говорят. Вернее, говорит папа. Она лишь подаёт голос: "Я слушаю, папа"; "Я внимательно слушаю, папа"; "Я всё поняла, папа". Иногда ей хочется спросить кое о чём, но не спрашивает…
Ну, вот и совсем стемнело во дворе её детства. Мальчика увела домой его мама. Алёна осталась одиноко сидеть на краю песочницы. Ей вспомнилось, как они втроём пошли в кино… Они с мамой вышли из-под арки и сразу увидели у кинотеатра "Искра" папу. Он держал в руках три синих билета и сверток, в котором были орехи. Во время фильма он давил орехи руками, стараясь это делать тихо, но они всё равно щёлкали, сухие вкусные грецкие… Хорошо, что в кино были одни ребята и не сердились на них троих… Это – не "вранье", как скажет Машка, это правда. Так было много веков назад.
– Здравствуй, мама! Папа, привет! Как вы накурили!
– Будешь пить чай, дочь?
– Я привезла брусники…
Это тоже не "вранье", это было. Они пили чай втроем. И Алёна заснула случайно в кресле…Дверь ей открыл папа, быстро поцеловал, метясь в щеку, попадая в лоб:
– … этот отрыв детей оленеводов от стойбищ…
– По-твоему, пусть бедные дети оленеводов погибают? Алёнушка, радость моя, – мама обняла Алёну.
– А генетика?
– Инфекция! Ненормальное питание!
– Сырое мясо? Они должны его есть. Сырое мясо и сырую рыбу. Это – сила. Я бы сам с удовольствием…
– Хорошо-хорошо, но чай с тортом ты нам подашь, хотя бы?
Алёна сидела у мамы на коленях. Ей было неудобно, ручка кресла впивалась в бок, но Алёна не двигалась. Дым от маминой сигареты нависал, точно полог, над ними, над обеими.
– …дети оленеводов перестали охотиться, ловить рыбу, оканчивают школы, уезжают в большие города, поступают в институты…
– Ну и прекрасно! Пусть поступают!
– Пусть они занимаются любимым делом! Не надо им мешать! Они так жили веками!
– Не жили, а вымирали!
– Я против всякого насильственного вмешательства в природу!
– Человек – не природа! Принеси из кухни конфеты. Ты хочешь кушать, доченька?
Алёна сидела на коленях у мамы. Ей было неудобно, но ей было так хорошо, что она не хотела есть, пить, двигаться и врать. Ей хотелось только, чтоб скорей закончился разговор про детей оленеводов.
– В интернате они овладевают культурными навыками!
– Но другие навыки они забывают! Навык охотника, например!
– Да зачем, черт возьми, ему этот навык! Доченька, милая, мне тяжело, ты большая, пересядь на табуреточку! – проговорила нервно мама, и Алёна пересела. – Вот я тебя спрашиваю, на кой дьявол ему, сыну оленевода, учиться бить белок в глаз? Чтобы иностранные кокотки имели по десять шуб?
– Мама, а кто такие кокотки?
– Алёна, никогда не слушай, что говорят между собой старшие! Ешь торт, пей чай, – ответила мама сердито.
Алёна вдвое сгибается над неудобным журнальным столиком. В этой квартире большой обеденный стол папа завалил книгами, письменный – своими бумагами. Среди толстых папок с материалами незаконченной докторской диссертации выглядывает из рамки фотография Алёны в возрасте семи лет в белом фартучке первоклашки. На кухне стол заставлен посудой. Чай слишком горячий, табуретка холодная. Мамино лицо близко, но почему-то хочется закричать: "Ма-ма!"
– …но, голубушка, надо думать о потребностях каждого человека в отдельности, – сказал папа. – Алёна, детка, пересядь в кресло, табуретка сломана, можешь упасть…
Алёна пересела и сразу стала засыпать. Ей снилась карусель, они с мамой мчатся… Вдруг, стоп, дёрнулась карусель. Алёна открыла глаза, голова неудобно наклонена к плечу.
– …не называй меня голубушкой, идиот!
– А я бы на месте твоего главного редактора не поставил в номер газеты, пусть и северной газеты, эту корреспонденцию об уроках охоты в интернате!
– Это почему бы ты не поставил, эстет?