Дорис Лессинг
Муравейник
По ту сторону равнины в густо-синее небо поднимаются подернутые голубоватой дымкой горы. Подойдя ближе, путник видит громоздящиеся один над другим утесы серого, зеленого или бурого цвета, но небо и здесь бесконечно синее и чистое. Он карабкается на перевал, и оставшаяся позади равнина постепенно уменьшается; из беспорядочно нагроможденных гранитных скал встают остроконечные пепельно-серые горные вершины, и над каждым камнем струятся волны нестерпимого зноя.
"Скорее бы перевалить горы, спуститься вниз, на равнину... Уж там, конечно, будет прохладнее, да и полегче идти", - размышляет путник. Веками мечтали об этом путешественники, стремясь скорее выбраться из раскаленных, дышащих зноем гор, скорее спуститься на прохладную равнину, где, не стесненный каменными громадами, свободно гуляет ветерок.
Но равнины там нет. Перевал выводит в лощину, которую надежно окружили горы. Они сжимают ее, словно кулак. Лощина с милю шириной густо поросла кустарником; зной так и липнет к ней, его излучают камни, он стекает с деревьев, льется с низко нависшего над землей неба; уже не синего, а мутно-желтого, потому что над этой находящейся в плену у гор лощиной издавна курится дым. Тут есть золото, и, несмотря на то, что шесть месяцев в году здесь нестерпимая жара и сушь, а потом проливные дожди и сырость, в лощине всегда копошатся люди, и повсюду, где побывали старатели, можно увидеть в кустарнике шурфы и щели. Говорят, что еще сотни лет назад здесь рыли золото бушмены. Говорят даже, что с побережья приходили сюда за золотом караваны арабов с воинами и рабами, чтобы украсить им [5] дворцы царицы Савской. Все это, возможно, так именно и было, как рассказывают люди.
С достоверностью известно лишь, что в начале нынешнего столетия здесь появилась какая-то влиятельная горная компания, которая вырыла в этих местах с десяток невероятно глубоких по тому времени шахт. Порой золото так и плыло в руки акционеров, но очень скоро выяснилось, что этот участок капризен и ненадежен: жилы ни с того ни с сего обрывались, и отыскать их было трудно; и компания, погрузив громоздкое оборудование в повозки, отправилась искать золото в другое место, где жилы залегают ровнее.
На несколько лет люди забыли о лощине в горах, и дым не застилал больше яркую знойную синеву неба; лишь иногда голубоватой струйкой, словно из трубки великана, в вышину поднимался дымок от костра случайного старателя.
И вдруг лощина наполнилась сотнями людей, и жизнь забила ключом. Права на добычу здешнего золота купил мистер Макинтош. Ему говорили, что он глупец, - ни один человек, как бы он ни был богат, не может пойти на такой риск - добывать золото в этих местах.
Однако возражавшие, как видно, недооценивали характер мистера Макинтоша, который уже однажды сделал себе в Австралии целое состояние, а потеряв его, в Новой Зеландии нажил другое. Этот капиталец он и надеялся тут округлить. Разумеется, он и не думал рыть дорогостоящие шахты и гоняться за случайными, обрывающимися золотоносными жилами и пластами: кто-кто, а уж Макинтош знал, что ему делать, и, хоть это и противоречило всем правилам разработки недр, он поступил по-своему. Он просто-напросто нанял несколько сот туземцев и велел им копать землю в центре этой затерянной в горах лощины.
Лощина стала глубже, потом здесь появился огромный котлован и, наконец, пропасть, которая легко поглотила бы одну из горных вершин, если бы ее туда опрокинуть. Макинтош, этот чудовищный пожиратель золота, выбрасывал наверх золотоносную породу глыбами, даже не помышляя рыть шахты и тратить деньги на крепление штолен. Вначале землю тащили наверх по отлогим стенкам котлована в бадьях, веревками, свитыми из лыка; и верно, с какой же стати тратиться на стальные канаты, [6]
когда лыка можно надрать здесь сколько угодно и притом бесплатно? А если измочаленная веревка и лопнет и бадья грохнется в яму - ничего особенного, за лыком далеко не ходить!
Позднее, когда котлован стал слишком глубок, на прииске появились вагонетки и рельсы. Впрочем, и вагонетки нередко срывались вниз, но это никого не удивляло, ибо на прииске знали, что добродушный, снисходительный мистер Макинтош смотрит на такие вещи сквозь пальцы и скорее посмеется, чем позволит себе сердиться. А если даже чья-нибудь голова и окажется на пути летящей бадьи или вагонетки, так, право, здесь сколько угодно туземцев, которые вынуждены рисковать своей головой. Пусть валится земля с откосов; пусть рушится и погребает заживо людей узкая, как нора муравьеда, штольня, щупальцем устремившаяся в сторону в поисках золота, - что ж, не разбив яиц, яичницы не сделаешь. Это была излюбленная поговорка мистера Макинтоша. Туземцы прозвали прииск "Колодец смерти", а мистера Макинтоша - "Золотое брюхо". И все же они валили к нему на работу толпами, предоставляя тем самым веские доводы людям, которые говорили: "Хорошего обращения туземец не поймет, он ценит только кнут. Взгляните на мистера Макинтоша, уж чего-чего, а рабочих-то у него хватает".
От высокогорного прииска мистера Макинтоша было далеко даже до ближайшего полицейского участка, и Макинтош сам заботился о том, чтобы на прииске никогда не переводилось варившееся для туземцев местное кафрское пиво. Бедняги, не ладившие с полицией, всегда могли рассчитывать, что на худой конец мистер Макинтош вступится за них и заверит явившихся за ними полицейских, что-де такой-то и такой-то туземец за номером У 2345678 никогда у него и не работал. "Да, да, конечно, это можно проверить по книгам".
Простак сказал бы, что ведомости и учетные книги мистера. Макинтоша ведутся небрежно и неумело, но работавшие на него люди отозвались бы о его бухгалтерии совсем по другому - ведь ее вел мистер Макинтош сам. Ни бухгалтера, ни даже конторщика у него не было. Единственным белым, которого он держал на прииске, был инженер. Кроме инженера, он нанимал шестерых надсмотрщиков, или старших, платил им приличное жалованье и обращался с ними, как с важными людьми. [7]
Дом мистера Кларка - так звали инженера, - так же как и дом мистера Макинтоша, находился по одну сторону широкого котлована, а по другую раскинулся поселок туземцев. Мистер Кларк получал пятьдесят фунтов стерлингов в месяц; больше он не смог бы заработать нигде. Не считая случаев, когда инженер напивался, чем, впрочем, он не злоупотреблял, Кларк был тихий трудолюбивый человек. Три или четыре раза в год он выходил на неделю из строя, и тогда мистер Макинтош заменял его, а когда он вновь появлялся на прииске, мистер Макинтош добродушно говорил: "Ну как, отвел душу, дружище?"
Сам мистер Макинтош был трезвенник. Как истый шотландец, он легко впадал в крайность, и трезвенность он возвел в культ. Никогда в жизни не нашли бы вы у него в доме и капли спиртного. Кроме того, он был верующий, хотя вера его скорее была данью памяти о своих набожных родителях, чем собственным убеждением. Жил он в домике из двух комнат, всю обстановку которого составляли непокрытый деревянный стол, три стула, кровать и шкаф. Повар кормил его отварным мясом, морковью и картофелем три дня в неделю; в остальные дни готовили жаркое, а по воскресеньям - цыпленка.
Состояние мистера Макинтоша, одного из самых богатых людей в стране, давно уже перевалило за миллион. Про него говорили: "Господи, ведь и поехать он мог бы, куда ему вздумается, и сделать, что только ни захочет, - и к чему такие деньги, если живешь у черта на куличках, возле какой-то бездны, с кучкой черномазых под боком?"
Но самого мистера Макинтоша такая жизнь вполне устраивала, и когда он уезжал на праздники в Кейптаун, где останавливался в самом фешенебельном отеле, он возвращался всегда намного раньше, чем его ждали на прииске. Праздники были ему не по нутру. Он любил работать.
Мистер Макинтош носил старые, замасленные шаровары цвета хаки, стянутые в талии потертым красным кушаком, и красный шейный платок, небрежно повязанный поверх белой трикотажной фуфайки.
Это был приземистый, широкоплечий здоровяк с крупной квадратной головой на жирной шее, откинутой всегда чуть назад. Шею над белой фуфайкой и могучие загорелые руки покрывала густая черная растительность. Глаза у мистера Макинтоша были серые, маленькие, проницатель- [8]
ные, губы - тонкие и крепко сжатые. Поношенная фетровая шляпа, сдвинутая на затылок, защищала его от солнца. Прохаживаясь вокруг котлована со срезанной в кустах палкой в руке, мистер Макинтош наблюдал за копошившимися глубоко внизу рабочими, на ходу ударял палкой по кустам и траве, а иногда и по спине нерадивого туземца, отдавал распоряжения надсмотрщикам; потом он направлялся в домишко, где помещалась контора, и делал там записи в книгах; так проходил день. По вечерам мистер Макинтош иногда приглашал к себе мистера Кларка поиграть в карты. В таких случаях Кларк говорил жене: "Энни, он хочет, чтобы я зашел к нему..." - а она, кивнув утвердительно головой, распоряжалась, чтобы ужин подали раньше.
Миссис Кларк была единственная белая женщина на прииске. Это ее нисколько не огорчало, ибо душа ее всегда стремилась к уединению. Добравшись до этой тихой гавани, хозяин которой платил ее мужу пятьдесят фунтов в месяц и смотрел сквозь пальцы на его периодические запои, миссис Кларк испытывала глубокую благодарность судьбе, ниспославшей ей такое счастье. Миссис Кларк была щуплой средних лет женщиной с плоской, как доска, фигуркой, худощавым бледным лицом и спокойными голубыми глазами. Годы жизни в этом губительном пекле не отразились на ее здоровье, но жара постепенно иссушила ее, и женщина сделалась какой-то замкнутой, словно оцепеневшей. И все же иногда неразговорчивая Энни Кларк стряхивала свое оцепенение и выкладывала все начистоту.
Так было, например, когда они приехали на прииск; их поместили в двухкомнатный домишко. Она пошла к Макинтошу и заявила:
- Вы, одинокий человек, занимаете четыре комнаты. Нас же двое, и еще ребенок. Это нелепо.
Стиснув губы, Макинтош метнул на нее быстрый свирепый взгляд и неожиданно расхохотался.
- Что верно, то верно, - смеясь, согласился он, и обмен был совершен. Впоследствии он всякий раз посмеивался, вспоминая, как эта тихая Энни Кларк поставила его на место.
Раз в месяц Энни Кларк убирала у мистера Макинтоша; придя в его домик, она, не стесняясь, заявляла: "Выкатывайтесь-ка, пока я не наведу здесь порядок". [9]
А покончив с уборкой, она говорила: "Вы настоящая свинья, ей-богу, честное слово, это чистая правда". Она ругала его за привычку повсюду раскидывать одежду, за то, что он неделями не меняет белье, да и за многое другое, о чем никто не осмелился бы даже заикнуться. Хихикая от удовольствия, он поддразнивал ее: "Как жаль, что вы уже замужем, миссис Кларк". - "Ну, вы-то, положим, нашли бы себе жену, если бы захотели", - возражала она и, вспыхнув, удалялась с гордо поднятой головой.
Энни души не чаяла в мистере Макинтоше, и он платил ей тем же. Мистер Кларк преклонялся перед ним, и Макинтош в свою очередь любил Кларка. А поскольку мистер и миссис Кларк делили кров и пищу и жили в своем четырехкомнатном домике дружно, надо полагать, что они также и любили друг друга. Но говорили они мало. Да и о чем было им говорить!
Вот с этими-то молчаливыми родителями, в этом доме, где порядки были установлены раз и навсегда, жил и подрастал маленький Томми Кларк.
На прииск его привезли трехмесячным ребенком. С тех пор каждый день и каждую ночь, из года в год, в ушах у него стоял грохот дробилок, и Томми настолько привык к нему, что этот шум перестал для него быть шумом. Это была тишина. Золото, золото, золото, - безумолчно глухо бухали толчеи, никогда не меняя ритма, никогда не останавливаясь. Томми не замечал их шума. Но однажды, когда Томми было три года, двигатель сломался и машины замолкли. В ушах стало так пусто и тишина так напугала его, что с пронзительным криком: "Остановились, остановились!" - мальчик бросился к матери и, вздрагивая от рыданий, до тех пор плакал в углу, пока, наконец, глухое постукивание не возобновилось.
Казалось, это перестало биться сердце земли. Но стоило ему застучать снова, как Томми его услышал. Теперь он уже знал, чем отличается тишина от шума, и уши его стали чувствительны к звукам, таким же неведомым ему прежде, как совесть.
Томми слышал крики и пение толп работающих внизу туземцев - шумливых и бесшабашных из-за постоянной опасности людей. Он слышал звон кирки о камень и мягкие, глухие ее удары о землю. Он слышал металлический лязг вагонеток, громыхание тачек по настилам и гул обваливавшейся породы. А по ночам ухали совы, жаловался [10]
козодой, верещали сверчки. Когда же свирепствовала гроза, казалось, само небо низвергает на землю каскады грохота и треска; на горы с ревом обрушивались рокочущие раскаты грома, и молнии метались от вершины к вершине. Никогда еще, если не считать той страшной минуты, когда остановилось огромное сердце земли, никогда еще не было здесь тишины. А позже Томми уже самому хотелось, чтобы оно остановилось опять. Пусть ненадолго, хоть на часок - он так хотел услышать настоящую тишину. Желание это пришло к нему, когда он немного подрос и его начало тревожить невозмутимое спокойствие родителей.
Они были здесь, с ним, такие уравновешенные и молчаливые, они говорили лишь: "так надо"; или "ты задаешь чересчур много вопросов"; или "вырастешь - узнаешь". Но тишина в доме была искусственной, и она казалась еще страшнее, чем та, которую породили умолкнувшие дробилки.
Обычно мальчик играл на кухне, возле матери, которая ничего не говорила, кроме "да" и "нет", да иногда, со вздохом, терпеливо, как будто голос сына ее утомлял: "Ты так много болтаешь, Томми!" Отец сажал его на плечи, и они вместе шли мимо огромных черных машин, но здесь невозможно было разговаривать из-за шума.
- Ну как, сынок? - спрашивал его мистер Макинтош, доставая из кармана конфеты, которые всегда были у него припасены для Томми.
Однажды вечером Томми увидел, как мистер Макинтош с отцом играли в карты, но и тут они молчали, лишь изредка обмениваясь самыми необходимыми репликами.
Томми убегал от этого молчания к приветливой сутолоке туземного поселка на той стороне котлована и целый день играл там с чернокожими ребятишками, плясал вместе с ними, гонялся в кустарнике за кроликами, лепил из глины птиц и зверей. Уж тут-то тишины не было и в помине - поселок бурлил, кипел жизнью. А вечером мальчик шел домой к своим невозмутимым родителям и, лежа после ужина в постели, слушал, как глухо бухают толчеи: бух, бух, бух, бух. В поселке пели и танцевали, и частая дробь барабанов врывалась в мерное буханье машин, а когда пронзительно вскрикивали пляшущие вокруг костра, казалось, из тесного ущелья в горах яростно рвется порывистый ветер. То был иной мир, и Томми принадлежал ему [11]
так же, как принадлежал тому миру, где говорили: "доешь пуддинг", "пора спать" и редко-редко что-нибудь еще.
Пяти лет Томми тяжело захворал малярией. Он выздоровел, но на следующий год, в дождливую пору, заболел опять. И оба раза мистер Макинтош садился за руль своего большого американского автомобиля и несся за тридцать миль через кустарник в ближайшую больницу за доктором. Доктор прописывал хинин и напоминал о сетке от москитов. Хинин-то давать было легко, но миссис Кларк, этой усталой деликатной женщине, казалось жестоким сказать: "нельзя", "будь дома к шести" или "не гуляй около воды", и, когда Томми было семь лет, он снова заболел. На сей раз миссис Кларк встревожилась не на шутку: доктор говорил строго, упоминая про гнилую воду.
Мистер Макинтош отвез доктора обратно в больницу; вернувшись, он тут же зашел к Томми: он очень любил мальчика.
- А что еще можно ожидать, если кругом ямы и всю осень они полны воды, - заметила миссис Кларк.
- Ну, милочка, не могу же я засыпать все эти ямы и шахты, нарытые здесь со времен царицы Савской.
- При чем тут царица Савская... Уж наш-то дом защитить от москитов вы бы могли.
- Я плачу вашему мужу пятьдесят фунтов в месяц, - уверенный в своей правоте возразил мистер Макинтош.
- Пятьдесят фунтов и приличное жилье, - отрезала Энни.
Мистер Макинтош искоса поглядел на нее и захохотал. Через неделю дом от крыши и до порога веранды обтянули тонкой проволочной сеткой, и он стал как новенький шкафчик для хранения мяса; а миссис Кларк сходила к мистеру Макинтошу и сделала там генеральную уборку. На прощанье она сказала ему:
- Вы просто свинья, Макинтош. Ведь вы же богаты, как Оппенгеймеры. Купили бы вы себе хоть пару новых фуфаек. А ваши ночные прогулочки когда-нибудь закончатся плохо - с малярией шутить нельзя.
Она вернулась к Томми, который сидел на веранде в глубоком шезлонге за поблескивавшей проволочной сеткой. После лихорадки мальчик казался очень худым и бледным. Он был высок и тонок. Пышные и блестящие каштановые волосы, напоминавшие по цвету жженый сахар, еще подчеркивали бледность его лица с большими черными глазами. [12]
Раздражительность, вызванная болезнью, еще не совсем прошла, и пухлые губы мальчика были недовольно надуты. Мать глядела на своего бледного ребенка, который даже сейчас, после болезни, был жизнерадостен и красив, и эта безвольная усталая женщина почувствовала в себе решимость установить для сына режим. До восхода солнца и после шести вечера, когда летают москиты, он не выйдет из дому никогда.
- Можешь встать, - заметила она, и мальчик вскочил, радостно сбросив с себя одеяло.
- Я схожу в поселок, - тотчас заявил он.
- Туда ходить не нужно, - подумав немного, сказала ему мать.
- Почему? - спросил он, уже выбежав было на огороженную сеткой веранду, и нетерпеливо затоптался на ступенях.
До чего же ее раздражали эти бесконечные "почему!" Они выматывали всю душу.
- Потому что нельзя, - уже сердясь, отрезала она.
- Но я ведь всегда играл там, - не уступал он.
- Ты уже большой, и тебе скоро в школу.
Присев на ступеньки, Томми, словно застыв на месте, глядел на шумный, залитый солнцем поселок по ту сторону котлована. Он знал, что рано или поздно это должно было случиться. Запрет таился в самом молчании. И все же он застал Томми врасплох.
- Почему, почему, почему, почему? - не сдаваясь, упрямо захныкал он.
- Я же тебе сказала. - И вдруг, устав от всего этого, она в отчаянии выпалила: - Ведь малярия-то у тебя от твоих туземцев!
Большие черные глаза мальчугана, оторвавшись от созерцания поселка, уставились на мать. Они смотрели с насмешливым упреком, и щеки матери запылали румянцем.
И все же она сама наполовину верила в то, что сказала, или, вернее, должна была верить: ведь каждые полгода кустарник стоял в воде и кишел москитами, и с этим приходилось мириться, ну а на кого-нибудь вину взвалить надо.
- Не спорь, - продолжала она. - Играть тебе с ними нельзя. Ты уже вырос, чтобы играть с грязными кафрами. Пока ты был маленьким, другое дело, а сейчас ты уже взрослый. [13]
Томми не ответил. Он молча сидел на ступеньках под палящими лучами полуденного солнца, тускло-желтого за туманным маревом пыли и дыма над горами.
Теперь он уже не ходил больше в поселок, потому что, если он хотел стать взрослым, ему нельзя было дружить с черными. Так его учили родители. Только ни одному их слову он не верил.