Амальгама власти, или Откровения анти Мессинга - Арина Веста 3 стр.


Надо сказать, что Авенир был вовсе не так прост, как на первых порах представлялось Марею, и обласкал сибирского самородка вовсе не за его гениальные брызги. Было кое-что и поважнее, из разряда государственных тайн, к коим Авенир был причастен с одного бочка, как недоспелый фрукт. Он регулярно посещал знаменитую баньку одного закрытого ведомства и спецресторан на Малой Лубянке, куда чужих не пускали.

Среди сложных систем паролей и кодов, которыми обменивался этот сплоченный круг, слово "Коба" было вовсе не случайным. Кобой, точнее КОБой, называлась Концепция общественной безопасности, широко известная как "мертвая вода". Это был своеобразный шифр, точнее код, понятный "своим".

Загадочное слово "кобь" Авенир понимал как "концентрированный полевой посыл, приводящий к резонансной реакции". Эта закрытая тема разрабатывалась в военных лабораториях наравне с Царь-бомбой, Альфа-гипнозом и Пси-генераторами. Пси – Пес – Кобель – Кобь – этот шифровальный ряд надежно скрывал истинный уровень разработок. Кобь, как оружие массового поражения или преображения, в зависимости от цели кобника, давала тотальное, фантастическое преимущество в любой войне, особенно в информационной!

Самородок из глубинки умудрился задеть настороженный нерв, да так, что по всей колючей "запретке", охраняющей русскую тайну, прошел звон. Авенир даже дышать перестал, чтобы не спугнуть откровения своего ручного "кобчика", не забывая подливать в его граненый стаканчик и поощрять на новые откровения.

– Слыхал я от эведов-охотников, – мурлыкал Марей, – что есть такая собака особой чуткости, зовется канака, вроде как "кунак", "друг" по-нашему, и звучит похоже. Чтобы такую собаку воспитать, надо ту минуту укараулить, когда у щенка первый раз глазки открываются. А дальше идет хитрая кобь, иначе – общение двух душ: собачьей и человечьей. Так вот, у Сталина была такая собака! Это есть исторический факт, он даже клялся ею, когда с урядником в карты дулся и тот его почти что за руку ловил.

– Откуда знаешь? – выпалил Авенир, забыв про маску мягкой заинтересованности, привычной, как включенный диктофон.

– Никакого секрета в том нет, – степенно отвечал Марей. – О сталинской коби Яша Свердлов писал. В енисейской ссылке довелось им жить в одной избушке и на соседних нарах холодовать. Долгая зима и первобытная простота местных девок сделали свое темное дело. "Чудесный грузин" и "пламенный колхидец" Сосо Джугашвили стал "диковать", то есть так опустился, что даже тарелку за собою мыть отказывался. Яша пробовал устыдить своего соратника, что, мол, даже в преддверии мировой революции посуду за собой мыть надо… Но Коба на то и Коба, чтобы идти другим путем. Тут как раз у соседа лайка ощенилась, и Коба взял себе щенка на воспитание, мало того, стал кормить из своей миски. Когда Яша смекнул, в чем дело, он тоже себе собаку завел и назвал без обиняков – Пес. Так через слюну и остатки своей скудной пищи они собакам свою "печать" передавали, свой особый "секрет", – плюс чистая посуда! Но идиллия оказалась недолгой, вскоре Яшин кобелек издох, сие был верный знак, что и хозяин на белом свете не загостится… Покидая суровый Туруханский край, Яша забрал с собою шкуру Пса. "Верен при жизни, верен по смерти" – так он объяснял сию безобидную причуду. Вплоть до 1919 года, то есть до безвременной Яшиной кончины, песья шкура пылилась на его кровати в Кремле. Я бы на месте нынешних историков все эти письмена и мемуары засекретил, ибо в одной строчке знаний зарыто больше, чем в иных томах или фолиантах!

– Так ты утверждаешь, что Жучок поумнеет, если будет со мною из одной миски лакать, а что, если наоборот – я загавкаю? – подначил Авенир доморощенного мудреца.

– А ты видел, как реки с гор текут: с вершины вниз, а не наоборот! – степенно отвечал Марей. – Благодать и наука от учителя к ученику передается, а кобь – она та же наука, ей обучать можно, и знание это можно передавать по-разному. Можно звуком словесным: слово оно уже и есть дело! Можно знаком-начертанием. Можно мыслью-внушением, а можно и плотью. Ведь плоть – та же книга, где все про нас рассказано. Последний способ самый верный! К нам в Ванавару один известный дрессировщик приезжал, белых волков для цирка промышлял, очень он удивлялся сталинской проницательности!

– Дрессировщик? – уточнил Авенир. – Это какой?

– Дядя Джо!

– Что за дядя? Фамилию помнишь?

– Джохарушка Ингибаров, – легонько вздохнув, ответил Марей, – наипервейший кунак мне был, на прощание мне свою белую папаху подарил. А если ты в моей науке сомневаешься, то напрасно: кобь – первичный язык естества, всем понятный – и зверушке малой, и птичке в поле, и плоти человеческой, и Силам Небесным. Она – тайный разговор без слов, обмен яркими образами и картинами, язык сновидений и несказанная мудрость Природы. Ее нашим грубым языком и не высказать, потому как кобь – всесильная вещь и загадка русской души!

– Научи, – приступил Авенир к Марею, – ну хошь за деньги. Желаю у тебя эту науку перенять!

– Этой науке не всякого выучить можно… и перекупить нельзя, ибо ключ к ней – в таинстве крови. Хотя есть один способ заполучить то, чего от рождения не дано.

– Открой, Зипунов, я тоже ради этой самой коби на все готов! – подыграл ему Авенир и снова плеснул в стаканчик.

– Ну ладно, слушай… – благодушествовал Марей. – Если повезет тебе встретить Царь-бабу, с кобью в хребте и с властью во взгляде, и паче чаяний приглянешься ты ей, то через нее можно приобрести кое-что из нашей потайной науки.

– Ну ты и хватил, это значит, я кобь на Тверскую пойду искать? – игриво вскинулся Авенир.

– Там не найтить, ибо кобь весьма целомудренна, то есть мудра и цельна. Потому в древности если царь умирал, то следующий избранник на его вдове женился, чтобы Сокровенное Знание и Сияние Славы заполучить.

– И что, заполучал?

– А то… – И Марей умолк, словно ушел в свои угрюмые глубины, в кедровые чащи и урманы, откуда достать его было не легче, чем говорящую щуку из проруби.

После того памятного разговора Авенир стал необыкновенно задумчив и тих в голосе, точно лелеял заветные думки, а он их и вправду лелеял, наконец-то осознав, какое сокровище заполучил под видом таежного лапотника. Для надежности он даже приставил к нему двух дюжих охранников и через одно всесильное ведомство навел справки о щедром кунаке Зипунова.

Почти семь лет Ингибаров гастролировал по Европе, пока гнилозубый кризис, завернутый в саван из несбывшихся надежд, не выгнал Ингибарова из Цюриха и Антверпена. Заграничная нива оскудела, и многие баловни-гастролеры потянулись обратно: мол, хоть в Воркуту, да в родном куту. Вернулся в Москву и Джохар Ингибаров…

Божий пес

Поздняя осень 1916 года,

Петроград

Часы на Петропавловской твердыне величаво и плавно пропели "Коль славен…", и двенадцатый полуночный удар рассыпался в морозной мгле валдайскими колокольцами. Фонари на Невском зашипели и погасли: военная экономия утвердила свои порядки. По широкому плацу Дворцовой раз и другой прошли караулы. Проскрипели поздние сани, и городовые, смахнув иней с мерлушковых воротников, оправились в круглосуточные заведения пропустить по стопочке сугревного, и только бессонный ангел на гранитном столпе одиноко вздымал свои золотые крылья в звездный зенит.

В зыбком лунном свете из-под арки Аничкова моста вынырнула легкая прозрачная тень, сродни бестелесным обитателям зыбких невских кладбищ. Ноги, обутые в заячьи коты , ступали легко, с носочка, и почти не оставляли следов на свежевыпавшей снежной парче. В правой руке полуночный странник держал батожок с резным верхом и при ходьбе словно щупал землю, прежде чем ступить, – давняя привычка ходока по топям и болотам. Он уверенно прошагал Литейный и повернул на Гороховую.

– Куда прешь? – прикрикнул замерзший филер, завернутый до глаз в стеганый шарф. – Кто такой, откуда?

– С Выгорецкого края, от тамошних старцев, Григория Ефимыча Новых видеть желаю, – смиренно ответил странник.

– И почто он тебе?

– Земляк он мой и сомолитвенник, семнадцать лет не виделись… Вот и гостинец ему несу – короб с молитвами и младенца-березоньку.

– Ты мне лясы-то не заговаривай, открой сидор!

Старичок послушно снял заплечную суму, филер сунул голову в берестяной пестерь, и его нос по-собачьи задергался.

– Чтобы его скрючило от твоих гостинцев, – пробурчал он и посмотрел наверх: в окнах верхнего, распутинского этажа полыхало оранжевое зарево и дребезжал расстроенный патефон.

У подъезда дежурили две пролетки, на случай, если "козлоплясу", как звали его в донесениях филеры, захочется ехать к цыганам…

Странник поднялся по черной неохраняемой лестнице, в темной передней снял полушубок, оправил рубаху и опояску с кистями, огладил длинные, густо примасленные волосы, но шапки не снял. Приготовившись таким образом, он толкнул дверь в гостиную.

– Земной поклон! – произнес он и приложил к сердцу маленькую, по-детски ровную ладошку.

В тот час у Распутина засиделись поздние гости: две барыни – сухощавая и "саечка", – там же сидел бледный, рано оплешивевший человек в простонародной, явно напоказ надетой сряде . К его плечу притулился юный кудреватый блондинчик с фарфоровым, как у куклы, личиком. В ту зиму в Питере был в моде русский стиль, и его шитая крестиком косоворотка, козловые сапожки и плисовые шаровары с напуском смотрелись щегольски.

Распутин радостно всплеснул руками:

– Земной поклон тебе, брат Селифан! – Он обнял странника за плечи, по-братски облобызал в уста, и дорогими духами повеяло от бороды и мягких, длинных, разобранных на пробор волос. – Сколько лет уже не виделись, не чаял тебя и узреть! – со слезами в голосе проговорил он. – Теперь не отпущу от себя… А ну-кась!

Распутин едва бровью повел, а дамы, как курицы, тотчас же слетели со своего насеста и стали торопливо прощаться.

Двое других гостей, наскоро дохлебав чай, тоже собрались уходить.

– Вот ведь видал? – бросил им вслед Распутин с нехорошей улыбкой. – Паренек-то этот, Сергей Осенин, василек с полей рязанских… Ликом светел, тонкоплеч и голосом усладен. Вирши слагает напевные, словно пастушья жалейка плачет. Давний знакомец мой Коля Клюев по салонам его водит, разным барыням показывает – до Мамы дойти хочет – и прочит его в мужицкие Спасы, во Христы народные! А силы-то настоящей в Сереженьке нет! Потому как на этом посту не гиацинтом пахучим надо сиять, не кимвалом сладкозвучным звенеть, а Божьим псом, святым кобелем брехать… Опять же, к похвале, как барышня, льнет… Говорили мне цари: Григорий, Григорий, ты – Христос, а я не возгордился, только хуже псом недостойным себя почитаю, раны их без устали зализываю и брешу на чужих! Потому и дрожат передо мной бесы пиджачные, и ненавидят, и трясутся…

Дамы внезапно вернулись, обе в лисьих капорах и бархатных шубах. Сухощавая метнулась к столу, схватила со стола стакан старца и жадно выдула остатки чая.

– Вот ведь настырная баба, – усмехнулся Распутин, – все норовит с той стороны лизнуть, где губа отпечаталась!

Упав на колени, барыни по очереди облобызали сапоги Распутина, да так, что на мехах и шелковых лентах остались следы черной ваксы.

– Зачем так сапоги густо мажешь, Григорий Ефимович? – с мягким укором спросил Селифан.

– А чтоб на всех хватило, – с темной усмешкой ответил Распутин, – чтобы уразумели, что есть чистота наружная, а есть душевное убеление.

– От больших городов чистота давно удалилась в пустыни, – заметил Селифан и, легонько вздохнув, снял шапку.

Распутин даже присел от удивления: на макушке у странника росло маленькое деревце с розово-золотистой корой.

– На Камени с утеса свалился, головушку до кровушки размесил, там, должно быть, семечко в темечко и заронилось, – виновато улыбаясь, объяснил Селифан. – Там такие березы, что к любой щелке цепляются.

– Болеешь, поди? – горячо озаботился Распутин. – Так я тебя завтра лучшим докторам покажу, Крафту и Полянскому…

– Да ты, Григорий Ефимович, обо мне не печалуйся, меня земная мощь целит, и сие деревце мне не в тягость. По весне зазеленеет, по осени семена разбросает, и будет мне вроде дочки. Я ведь от юности – скопец…

– И то диво, нам маловерам во вразумление! – восхитился Распутин. – А я ведь чудеса разные ох как люблю! Девка бородатая у меня жила – тоже удивление! А вчера на Сенной увидал я архангельского сига ростом в сажень, в тот же час велел купить! Только удивлением одним сыт не будешь.

Распутин взял с фарфорового блюда холодного цыпленка и принялся грызть, громко, по-собачьи лязгая челюстями, сам – костлявый и нескладный, как есть кобель дворовый, с тяжелой и умной мордой, с маленькими, глубоко запавшими глазками, в которые смотреть бывает боязно и щекотно.

– Помолимся, брат, – кротко позвал его Селифан. – Вижу я, давно ты Богу истинному не молился.

Он коснулся сухонькими коленями пола и поднес ко лбу щепоть двоеперстия, точно целебное снадобье в горсти зажал, рядом с покорным вздохом опустился Распутин, но едва странник завел древние слова поморского распева, по этажу прокатился низкий утробный вой.

– Что, вроде как плачут? – удивился Селифанушка.

– Братишко мой тебе жалуется, – шепотом объяснил Распутин. – Только ты про это никому! Никшни! Ежели Бог тебе потайное открывает…

Долгий низкий стон снова пронесся по комнате.

– К добру ли, к худу? – тихо спросил Григорий.

– Да кто там у тебя?

– Все он, бесанька, – Распутин резким рывком поднял крышку рукомойника. – Вроде как никого нет, ан есть. Поселился, и ни крестом от него, ни пестом… Он, Он за меня и в кабаках пляшет, и слухи гнусные множит. От того и лилии-царевны, и Мама с Папой видеть меня отказываются… И знаю, что и Сам скучает, и Алешенька, кровинка малая, горемычная, тает как свечечка, чуть какой ветерок – она погаснуть норовит. Давеча, уже за полночь, я с цыганами гулял, – продолжил Распутин, – прислали от Царицы нарочного, полковника Ломана: у Алешеньки горлом кровь хлещет, доктора с ног сбились, не могут остановить. Оторвал я воротник от своей сорочки и говорю полковнику: приложи, братец, к горлышку Царевича – жив будет! Помогло, потому что сила моя простирается на всю мою натуру… Через меня Бог целит!

– Бог-то Бог. Да сам-то не будь плох!

– Ну садись, братик, к столу, нат-ка тебе балыка с ситничком, блинков с икоркой… да цимлянской водочкой запей… Да ты не пьешь, поди? Тогда чаю!

Сонная прислуга принесла жаркий самовар, и по горнице поплыли клубы пара. Распутин снял китайскую рубаху из крученой пряжи и остался в нательной сорочке, шитой серебром по голубому шелку, из тех, должно быть, что сама Государыня вышивала.

– Да вот же они твои сухарики-то черные, заветные, – спохватился Распутин, протягивая Селифану горсть ржаных корочек. – С них-то, с сухариков, все и пошло. Я на них, брат, даже моду в Питере завел, нынче черные сухарики, народной слезой присоленные, в салонах подают… и зовут распутинскими. Так я своей простотой им души жалю… Только им они вроде экспоната, а нам во спасение! Ты знаешь, каким дамам я тебя завтра представлю?! – обрадовался новой мысли Распутин. – Ты вот кого здесь в Питере знаешь? А хошь Царя узреть? Вот только пророчествовать не складись, они ведь привыкли, что только во мне – дух! А что говорю непонятно, так ведь это голос Земли! Я ведь не на словах, а духом действителен!

– Дух – то, что возникает между двух… – поправил его Селифан. – А слово есть обличение духа в словесную плоть…

– Верно говоришь! Вот и мое слово в Питере плотью становится, захочу – пестрого кобеля в губернаторы поставлю, захочу – самого зазудалого министра проведу из пешек в дамки! – В глазах Распутина пробежали и скрылись зеленые болотные огоньки, и снова глухо, недужно дохнул пленный голос. – А вчера солдатушкам раздавал пояски с моим образом, они от пуль и снарядов уберегают!

– Всех не убережешь, – вздохнул Селифанушка. – Как бы эта война тем блином не стала, который комом в горле становится!

– Когда Папа на войну решался, я в деревне был, – виновато признался Распутин. – Ни за что бы я кроволития не допустил! Я же на фронт хотел ехать, в передовые полки просился, написал бумагу Великому Князюшке Николаше.

– И что?

– А вот оно что!

Распутин пошарил на комоде, порыскал за зеркалом и достал мятую записку:

– "Приезжай, кобель , я тебя повешу!", – по складам прочитал он. – Это он мне, слышь ты, мужицкому царю, пишет! А ведь я, Григорий Ефимович Распутин-Новых, и есть истинный русский Царь, некоронованный, а все же Царь! И власть мне Русью Святой дарована! И на тайном Соборе я венчан, и сила моя – Ее сила, и мой дух – Ее дух! Через меня глаголит и дышит Огненный Разум народный.

В такие минуты восторга и боли старец против воли своей впадал в пророческий раж. Губы его побелели и тряслись, а глаза под навесами дремучих бровей налились нестерпимой синей слезой.

– Впереди у России кровь и мрак, но чую поступь того Царя, что придет за мной, ярмом железным пасти народы ! – глухо проговорил он и умолк, кромсая сига большим серебряным ножом.

– Долго, долго продлится ночь души народной! – кивнул березкой Селифанушка. – Пора тебе, брат, в Солнцево селенье, там и бремя тяжкое с души сложишь, и покой обретешь. Зовет тебя Хозяйка, гостем желанным ждет…

– И то дело, – обрадовался Распутин. – Говорят мне добрые, любящие меня: "Возвращайся, Григорий, в Сибирь, туда, где родимая полосынька твоими ногтями взборонена, где на жениной могилке березка листвою шумит!" Вот ведь говорил я Папе: "Отчего в Сибирь не едешь, и железку уже проложили… Поезжай! Тем и Царство свое спасешь! Сибирь, – говорю, – пространна и обильна, а сибирский мужик волен и зажиточен. Он – твоя опора!" Только для благородных наша Сибирская сторона все равно что другая планида…

– Не поедет, повезут поневоле, – тихо обронил Селифанушка.

Кротко покачивая березовым стволиком, он принялся за еду, а хозяин самолично подкладывал ему то румяный расстегайчик, то пирога с визигой, да и себя не забывал.

– Привык я ночью у цыган сытно кушать, – признался Распутин, – но сегодня не поеду, уберег ты меня, Селифанушка, от греха…

Бронзовые часы с пухлыми ангелочками на крышке пробили третий час ночи.

– Вот ведь утро скоро, а мне утром в Соль с обозом, – заторопился Селиванушка. – Гостинцы я тебе привез: хлебы жизни от всех земель, а то ты все больше невским ветром да цыганской песней сыт.

– Ну доставай свои гостинцы, – вздохнул Распутин.

В мешке у странника оказалась розовая груша-дуля, свежая, точно только что сорванная, – хлыстовское причастие от кормщика вятского корабля, из тех, что признавали Распутина за своего Царя, несмотря на то что много лет он наружно ходил в "жестком Православии". Следом вынырнул ржаной каравай с крестообразной печатью с Понеги от Матери Сырой Земли, как называли старицу Фионию.

– А вот и просвира со святой Горы… – Селиванушка аккуратно выкладывал гостинцы на камчатую скатерть и называл дарителя. – А это от самой Хозяйки Енисейских гор.

Назад Дальше