Бешеный Пес - Генрих Бёлль 7 стр.


Но их дружбе это не мешало. И Герольд, хоть никогда этого не высказывал прямо, уважал в Бекере единственного человека, который не вызывал у него презрения. Он любил Бекера. И опять-таки не за финансовую поддержку, а за то, что, давая деньги, Бекер не ставил никаких условий. Ну вот, теперь вы можете составить себе приблизительное представление об их отношениях. Бекер, по всей очевидности, был пылким молодым человеком, еще верившим в милость Божью. На первых семестрах все студенты-теологи еще верят в милость Господа нашего, а потом, часто невольно, верят уже в Главный викариат.

В университете Герольд, конечно, стал таким же феноменом интеллекта и духовности, как и в гимназии. Но здесь он презирал не только легкомысленных и неспособных студентов, но и профессоров, среди которых, как он говорил, "нет ни одного настоящего духовного лидера". Между делом он нащупывал возможности для карьеры в политике. Можете легко себе представить, что эта партия прямо-таки всосала в себя такого головастого парня.

Но потом случилось нечто страшное: его призвали в армию, и не нашлось никакого способа этому помешать. Для него не было на свете ничего ненавистнее армии, ибо, когда он попытался было и здесь сделать карьеру - стать офицером, - произошла катастрофа: офицерская каста, легко примирявшаяся с безмозглым преступником из самых темных общественных и человеческих сфер, предъявляла к молодому пополнению высокие социальные требования. И конечно же в этой иерархии бездуховности он потерпел поражение. Его душа исполнилась ненавистью, и это было первое объявление войны человеческому сообществу. Он видел их насквозь, этих трусливых лакеев от политики. Он доходил до белого каления от злости и обиды, но, естественно, не мог справиться с этой сплоченной кликой. И тупое мракобесие казармы воспринимал болезненнее, чем нищету своего детства.

Война стала для него избавлением, и он добровольно записался в одно из тех формирований, воспитанных в духе отрицания всех подлинных ценностей, где ставили знак равенства между смертоубийством на фронте, называемым ими войной, и убийством в тылу, называемым уничтожением второсортных человеческих особей.

Священник вдруг испуганно умолк и закрыл лицо руками. Он тяжело дышал.

- Представьте себе это острое, как нож, лицо, полыхавшее ненавистью, в их колоннах. В этом обществе, становившемся все бесчувственнее и ослепленнее под ужасающим гнетом войны, в обществе, запряженном в триумфальную колесницу преступного отрицателя всех ценностей, в ту мрачную колесницу, чьи трухлявые колеса вскоре развалились на части и в конце концов исчезли с поверхности земли в облаке бензиновой вони…

Странно все-таки, что Герольд, даже в этом окружении, поначалу отвергшем его, хотя он и явился туда добровольно, все больше и больше увязая в нем с тем мрачным чувством взаимного притяжения, которое сплачивает воедино убийц-маньяков, все-таки и там он поддерживал связь с другом юности. Бекер ему писал, предостерегал и наставлял, а Герольд навещал его во время отпуска и поздравил с посвящением в духовный сан. Даже там Герольд общался с Бекером, которого по-настоящему любил, - этого слова он, правда, из какой-то странной робости никогда не произносил. Да, он посылал Бекеру посылки с такими вещами, которые на родине были в дефиците, - сигары, мыло, масло и прочее. Он писал письма, посылал посылки. Но ни разу ничего не сообщил о своем душевном самочувствии. Между ними больше не возникали дискуссии о религии и мировоззрении.

Герольд чувствовал себя неразрывно связанным с той бандой, в которую попал, - часто исполненный горчайшего раскаяния и ужаса перед потоками крови, перемешанной с грязью, возмущенный зверствами и жестокостями. И все это было пропитано якобы вечными понятиями о расе, чести и безоговорочной дисциплине. Об отечестве и мировом господстве… В этих формированиях он получил офицерское звание, был много раз ранен, отличился в боях, был награжден орденами. Но все это не могло загладить болезненное чувство вины. Он был совсем сбит с толку. И в этой путанице чувств - страха, ненависти и раскаяния - самым тяжелым для него было то, что Бекер прекратил переписку. Больше года Герольд ничего не знал о нем. И хотя он приписывал это тогдашней почтовой неразберихе и полному краху "прославленной и непревзойденной" организованности немцев, хотя он спихивал вину на внешние обстоятельства, но всегда где-то в подсознании таился невыносимый для него, самый невыносимый страх: может быть, Бекер просто не желает больше ничего о нем знать…

И чем ближе становился конец, неизбежно трагический конец войны, тем острее он чувствовал себя окончательно запятнанным, виновным в неописуемых жестокостях, и только мысль о Бекере, который, вероятно, сумеет ему помочь, поддерживала его. С помощью изощреннейших махинаций Герольд избежал русского плена, пробрался с поддельными документами русского солдата через передовую русских войск на территорию, занятую западными державами. А потом - с запасом денег и продуктов - исчез, растворился здесь, в своем родном городе, скрываясь где-то в одном из тысяч притонов, которые никогда и никому не найти. Здесь он тоже избежал плена. И тогда начал исподволь разыскивать Бекера, ставшего для него символом спасения. У него не было конкретного представления, какой помощи он ожидал от Бекера. Он был совершенно сломлен. Ядовитая смесь страха, отвращения и чувства вины переполняла его, и, вероятно, он хотел просто поговорить с человеком, который не стал бы ему угрожать или осуждать, ибо Бекер был для него представителем религии, а она, вопреки мирским обычаям, никого не осуждала и не проклинала. Той религии, которую он сам ребенком и подростком искренне любил и чей отсвет, наверное, все еще лежал на нем, хотя сам он этого и не сознавал.

Притворившись инвалидом войны, он ушел, прихрамывая, из своего пристанища и попытался разыскать Бекера в этом злосчастном хаосе - Герольд знал, что тот был священником в одном небольшом городке. В конце концов ему удалось добраться туда на машине американских оккупационных войск. Городок уцелел, но жители еще пребывали в смятении и испуге. И он нашел Бекера. С бешено бьющимся от счастья сердцем он вошел в дом священника…

Но Бекер встретил его холодно и равнодушно. Сообщил, что в свое время прекратил переписку сознательно. Что старая дружба просто умерла. Бекер держался подчеркнуто отчужденно: поздоровался с ним как с человеком, с которым был знаком много лет назад и вот опять довелось увидеться. Герольда испугала холодная вежливость, с которой его встретил единственный друг, но то, что накопилось у него в душе, эта темная муть из страданий, крови и вины, слишком распирала его грудь, чтобы он мог удержаться. И он выложил Бекеру все, что было у него на сердце. Рассказал все-все, чего никогда не смог бы написать. А когда кончил, больше уже ничего не говорил и не спрашивал и только беспомощно глядел на друга. Он сказал мне, что в тот момент впервые в жизни ощутил себя совершенно беспомощным. А Бекер не понял его. Герольду показалось, что Бекер посочувствовал ему лишь по долгу службы, как духовник и пастырь, как государственный чиновник, но душа его отупела от всего, что он слышал, видел и пережил: ужасы отступления, голод, смятение, страх и бомбежки. У Бекера нашлось для него всего лишь несколько фраз… Знаете, этаких готовых сентенций из грошовой книжонки; в некоторых исповедальнях их раздают после отпущения грехов - суют в руки брошюрку кому ни попадя. Конечно, он посоветовал ему исповедаться, молиться, укрепиться духом. Поймите же!

Священник крепко ухватил меня за плечо и повернул к себе. Глаза его пылали от возбуждения, словно искрящиеся голубые огоньки, бледное худое лицо залилось краской, губы дрожали. Мы стояли друг против друга, словно в разгаре спора. Здесь, возле нар, где лежало тело Бешеного Пса, мы стояли словно два спорщика! Но я был такой усталый, такой усталый… И все-таки глубоко-глубоко во мне горел жгучий интерес к этой человеческой судьбе, конец которой мне необходимо было услышать.

- Поймите же, - простонал священник, - я слишком хорошо представляю себе все это, ибо сам так поступал бессчетное число раз. Могу во всех деталях вообразить, как это было. Бекер уже не испытывал никакой привязанности к нему. И перед лицом этих ужасных страданий он не смог ничего из себя выжать, кроме профессиональных фраз, сказанных с официальной сдержанностью. Вероятно, он и в самом деле очерствел - так, как может очерстветь духовник. Боже мой, годами выслушивать о супружеских изменах и подлости, и ничего больше - годами! Вы - доктор, поэтому, наверное, поймете меня. Ведь и вам мертвое тело не внушает такого ужаса, как тысячам других людей, не видевших столько крови и трупов, несмотря на войну. И у нас, священников, незахороненные мертвецы зачастую тоже не вызывают такого волнения и человеческого участия, как у других людей, никогда не заглядывавших в душу так называемых порядочных господ. О Боже! Понимаете, Бекер, видимо, совершенно равнодушно отнесся к его словам, добавьте к этому только что наступившее некоторое затишье после дьявольского безумия последних военных лет. Бекер был с ним холоден. Может быть, равнодушен, а может, и враждебен. Герольд сказал: "Он буквально вытолкнул меня обратно в пустоту". И тогда очертя голову начал крушить всё и вся…

Вдобавок на него, по всей видимости, донесли люди, наблюдавшие за ним и что-то заподозрившие. Он был объявлен в розыск, ему приходилось часто менять укрытия, в развалинах на него велась настоящая охота. И в конце концов под каким-то разрушенным домом в центре города он нашел уцелевший подвал, в который было несложно попасть, но трудно обнаружить, здесь он и отсиживался несколько дней, трясясь от бешенства и сгорая от ненависти, прежде чем стал Бешеным Псом. Потом собрал вокруг себя несколько сообщников - ибо самым для него невыносимым было одиночество, при этом всегда держался с ними высокомерно и властно. Для начала они оборудовали свой подвал награбленным добром, а потом - у него был разработан целый план, - торгуя на черном рынке крадеными вещами, сколотили порядочный капитал, набили подвал запасами и начали играть в страшную игру. Он был автором всех планов, главарем банды, а кроме того, еще и судьей. Герольд появлялся неожиданно, окутанный тайной и даже некоторой славой, когда его сообщники уже совершили взлом и жертва или жертвы были схвачены. Смертный приговор он выносил по настроению - расстрелять, зарезать или повесить. Нередко банда нападала, просто чтобы попугать и заставить людей жить в постоянном страхе. Таким манером они уничтожили, - священник запнулся на мгновение, - двадцать три человека, двадцать три…

Содрогаясь от ужаса и чувствуя, как кровь стынет в жилах, мы взглянули на неподвижное тело; светло-рыжие волосы между темными пятнами крови и грязи мягко светились в полумраке комнаты. А надменный тонкогубый рот словно все еще улыбался, насмешливо и жестоко, и казалось, мертвец издевается над нашими словами и нашим разговором. Дрожа всем телом, я отвернулся и ждал, боясь и в то же время надеясь, что священник повернется ко мне. Я чувствовал, мне угрожают мрачные силы, а его человечное, простое лицо могло бы меня утешить. Но священник долго сидел, глядя на тело. Долго так сидел… Я не знаю, спугнул он мои мысли или же молитвы, а может, лишь вывел из тупого ощущения страха, когда тихонько дотронулся до моего плеча. Голос священника звучал теперь мягко и почти утешающе:

- И конечно, самым загадочным было то, что его, никогда не имевшего никаких отношений с женщинами, его, жившего почти по законам целибата, погубила женщина. Я думаю, он, наверное, остался бы жив и стал бы более человечным, если б имел возлюбленную. Либо поддался бы одному из грехов, которым поддаются все слабые люди, - алкоголь, табак. Он был как-то зловеще невинен… Его не соблазнил бы и свет рая.

И погибель накликала на него женщина, которую приняли в банду вопреки его возражениям. Несмотря на бешеное сопротивление Герольда, она стала своей в их притоне. И хотя он не раз наставлял ее, идя на убийства, ему не удалось подчинить ее себе. А самое ужасное заключается в том, что эта женщина любила его и что он сам, месяцами издевательски насмехаясь над ней, заставил ее стать его убийцей. Она натравила на него членов банды, и мне сдается, что они терзали его с большей яростью, чем другие свои жертвы, ибо дьявольская, но глубокая и страшная тайна состоит в том, что ад, в сущности, ничто так не ненавидит, как самое себя. Они его почти разорвали на части. И все же он был еще жив, когда его нашли здесь под дверью с запиской в кармане, в которой аккуратно было написано: "Бешеного Пса пусть похоронит полиция". И почерк был женский…

У меня уже не было сил обернуться. В полной растерянности я сидел, уставясь невидящими глазами в грязный пол. Господи, я не помню, испытывал ли я тогда голод или усталость. У меня было так тошно на душе, и, думается, я был не способен понять, что такое абсолютный ужас. Я погрузился в свою полную ничтожность. Я не мог даже молиться. Мне казалось, что после рассказа священника безутешные развалины нашего мира погребли меня и тупой, темный страх перед самим собой вонзился в меня твердыми железными когтями. Потом я выдавил с таким трудом, будто слова распадались у меня во рту:

- Вы полагаете, что он?..

Но священник вновь отвернулся от меня; по-видимому, он молча молился, и я - как это ни странно - тоже обернулся, словно повинуясь какой-то силе, и вновь взглянул на тело, все то же тело в крови и грязи. Может быть, и я молился, не знаю. Я превратился в сплошной клубок из страха, мук и смутных предчувствий.

Ах, кто бы мог описать это состояние, когда ты наполнен до краев собственной глухотой, словно она необходима тебе для защиты, и тем не менее все видишь с той холодной зоркостью, какая бывает только в мыслях…

Дверь распахнулась с таким грохотом, будто дом обрушился над нашими головами, а когда мы, очнувшись, обернулись в испуге, зычный голос крикнул:

- Давай, тащи отсюда эту падаль!

Трое мужчин в полицейских мундирах заметили нас и, стараясь ступать тише, вошли в комнату. Странно, но с их приходом стало как будто светлее. Один из них, темноволосый и худощавый, со спокойным лицом, тихо сказал: "Добрый вечер" - и, обращаясь к своим напарникам, добавил: "Ну так берем его?"

Но священник, испуганно глядевший на них, словно не понимая, что происходит, вдруг очнулся. Он умоляюще выставил вперед руки и воскликнул:

- Нет, нет! Дайте мне самому это сделать!

Священник быстро повернулся и решительно схватил в охапку бесформенный мертвый сверток, не обратив никакого внимания на испуганный возглас: "Что вы делаете, господин пастор!"

У него был такой вид, будто он несет свою только что скончавшуюся возлюбленную, столько было в нем отчаянной нежности…

Я последовал за ним словно во сне - через теплую, ярко освещенную караулку на мокрую, темную улицу, заваленную липким, грязным снегом. У обочины ждал рокочущий и фыркающий грузовик. Медленно и любовно священник положил тело в кузов на мешок с сеном. Пахло бензином и маслом, войной и страхом… Мрак, безжалостный зимний мрак лежал на пустых фасадах домов, словно невыносимо тяжкий груз.

- Нет, этого делать нельзя! - крикнул один из полицейских, когда священник влез в машину. Другой выразительно покрутил пальцем у виска, а темноволосый стоял молча и, как мне показалось, вымученно улыбался…

Священник сделал мне знак подойти поближе, и, хотя мотор в этот момент зарычал громче, я все же расслышал слова, которые он мне шепнул, словно то была некая тайна;

- Он еще плакал, понимаете? Я вытер его слезы перед тем, как вы пришли. Потому что слезы…

Но тут грузовик рванул и понесся вперед, так что я увидел лишь беспомощный взмах руки священника, и фигура в черном исчезла в холодных, мрачных ущельях разрушенного города.

Перевод Е. Михелевич

Рандеву

Я пошел к причалу пораньше, чтобы встретить ее. Дождь лил ручьями уже несколько дней. Почва на набережной размякла, листья гнили в лужах. Уже сейчас - в середине августа - деревья пахли осенью, террасы кафе опустели, белые столики и стулья сложили штабелями и поспешно накрыли парусиной. Почти все постояльцы уехали, и в эту рань не было видно ни души. Над рекой висела густая пелена, струи дождя едва различались в тумане. Куда ни глянь, никого, кроме меня и служащего пароходства, фуражка которого виднелась за маленьким окном сторожевой будки.

В холлах гостиниц торчали озябшие официанты, поджидая редких постояльцев, которым захочется после обеда выпить чаю или кофе.

Неделю назад я сел рядом с ней в кинотеатре. Я пришел туда рановато, даже очень рано, и когда проходил мимо зевающей билетерши в пустой освещенный зал, то сначала увидел экран, на котором вспыхнул яркий прямоугольник с темной бахромой; высвеченный проектором, этот прямоугольник медленно прополз сверху вниз и канул; а в пустом зале, вблизи экрана, я увидел только ее нежную шею и зеленый дождевик; и, хотя мое место было получше, я направился вперед и сел рядом с ней.

Вот теперь я почувствовал, как меня постепенно пробрала сырость, ну и ладно. Мой взгляд был прикован к изгибу Рейна, откуда с минуты на минуту должен появиться катер. На черной доске, где мелом было написано время прибытия, остались несколько серо-белых смазанных строк, а с языка колокола, который обычно сигналил о прибытии и отплытии, капало все быстрее и быстрее, словно из испорченного крана.

Из-за поворота показалась черная баржа, которая устало, с раздражающей медлительностью тащилась вверх по течению. Я взглянул на свои часы: без нескольких минут пять. Если катер, по расписанию, отплывает отсюда через десять минут, то он должен вот-вот появиться на повороте. Служащий за окном будки закурил сигарету, его красное лицо было окутано дымом. Мое пальто потемнело от сырости.

Баржа все еще не появилась целиком, она тащила корму словно раненая рептилия свой хвост. Служащий открыл дверь будки.

- Скучаете, сударь? - окликнул он меня низким голосом.

Теперь я его узнал. У его жены была на набережной табачная лавка, час назад я покупал там сигареты и долго болтал с ним о достоинствах и недостатках разных сортов табака.

- Только сейчас вас разглядел! - крикнул он и посмотрел на мою шляпу. - Залезайте сюда.

Пропуская меня, он прижался к широкой стенке, обращенной к набережной, и жестом показал, чтобы я занял место напротив. И вот мы стоим, сжавшись, как два часовых в караульной будке.

- Погода сдурела, - сказал он, - истинно сдурела. Весь сезон насмарку.

- Да, - сказал я, продолжая вглядываться в изгиб Рейна, и ахнул: черную баржу легко обгонял быстрый белый катер.

- Вы кого-нибудь ждете? Не супругу ли?

- Да, - ответил я и пожалел, что принял его приглашение. Лучше бы мокнул под дождем, зная, что через четверть часа буду сидеть с ней за столиком и пить горячий чай. Будочник стоял так близко, что его любопытные глаза почти касались моего лба.

Назад Дальше