Искусство существования (сборник) - Пьецух Вячеслав Алексеевич 11 стр.


– Давай зальем горе – я вчера бандита какого-то застрелил.

– Это безусловно повод, – с неопределенным выражением сказал я, поскольку я был не в состоянии сразу определить: убийство бандита – это благодеяние или пакость…

– Еще какой! – горячо согласился со мной Свиридов. – Он ведь хоть и сволочь человек, но все-таки человек. А я его из Макарова-пистолета вот взял так прямо и застрелил! То есть не так прямо – он на меня с заточкой полез, гадюка, ну, я его на месте и положил: был человек, а стал кучей мяса и требухи. Он меня теперь, собака, замучает, душу вынет, лишит покоя на вечные времена.

– Это, разумеется, неприятно, – опять же с неопределенным выражением сказал я, откупорил бутылку водки и разлил ее по граненым стаканчикам, из которых я и кофе, и водку, и все, что ни пьется, предпочитаю употреблять.

– Неприятно – не то слово! Поверишь ли: такое у меня чувство, будто кончилась моя жизнь! Ты понимаешь: убил бандита, и на этом кончилась моя жизнь! И его кончилась – это практически, и моя кончилась – это уже фигурально, хотя, черт его знает, может быть, она тоже кончилась практически, а не это… не фигурально. Из чего я делаю такой вывод: убить человека – значит себя убить, даже в первую очередь себя, потому что убиенный про свою смерть ничего не знает.

– Самое интересное, – сказал я, – что похожую мысль сто с лишним лет тому назад высказал Достоевский. Помните, в "Преступлении и наказании": "Может быть, я не старуху убил, может быть, я себя убил?!" Однако давайте выпьем.

Мы чокнулись, выпили водку и сладко перевели дух.

– Достоевского я, честно говоря, не читал, – сознался Свиридов, – и по-граждански это, конечно, стыдно. Но чувствуется, что мужик он был проницательный, с головой. Или он сам кого-нибудь убивал.

– Биографы Достоевского об этом умалчивают, но по всему видно, что в основе его гигантской литературы лежит какое-то страшное… и даже не так страшное, как стыдное преступление. Я вот только не понимаю, отчего столь неистово верующий человек, каким был Федор Михайлович, не успокоился на той простейшей, я бы сказал, все транквилизирующей идее, которая доступна любой богомольной бабке: возможно, что там, или, скажем, нигде, убиенному гораздо лучше, чем среди нас! Так вот я и говорю: может быть, вашему бандюге за гробом лучше?

"Вот она – встреча с прекрасным! – между тем думал я, излагая Свиридову этот текст. – Два заурядных типа, измученных социал-российским способом бытия, сидят на кухне, водочку попивают и говорят – нет чтобы о повсеместной продаже хозяйственного мыла, – а ты им на разделку обязательно Достоевского подавай!"

– Может быть, и лучше, – сказал Свиридов, – только ведь этого не проверишь.

– Ну почему же не проверишь, а спиритизм на что?

И я кратко разъяснил Свиридову ту область спиритизма, которую называют столоверчением. Он положительно загорелся идеей встречи со своей жертвой посредством обыкновеннейшего стола, что мудрено было ожидать от представителя такой материалистической профессии, как страж общественного порядка. В общем, устроили мы сеанс; мы, наверное, битый час вызывали дух убиенного уголовника, уж и другую бутылку ополовинили, но он настырно не отзывался. И вдруг – звонит телефон. Я поднимаю трубку и слышу такой сакраментальнейший из вопросов:

– Сантехника вызывали?

Никакого сантехника я, сколько помню, не вызывал, и мне стало ясно как божий день, что это откликнулся-таки Свиридовский уголовник. Я ответил духу, что жду его не дождусь, и с грозно-торжественным видом объявил моему собутыльнику – дескать, с минуты на минуту его жертва прибудет к нам. Ну никак я не предполагал, что, столкнувшись с потусторонним лицом к лицу, милиционер Свиридов сдрейфит и улизнет, но он именно сдрейфил и улизнул. Вот и надейся после этого на милицию.

Привидение под личиной сантехника явилось и вправду довольно скоро. Оно было с места в карьер прильнуло на кухне к крану, но я сказал:

– Не надо наводить тень на плетень; мы тоже не лыком шиты. Лучше присаживайтесь и примите-ка стаканчик водки, если, конечно, у вас там пьют.

– У нас везде пьют, – сказало привидение и присело.

Мы приняли дозу, и я продолжил:

– Я тут поспорил с виновником, так сказать, вашего потустороннего бытия, что там вам лучше, чем среди нас. Как вы можете про… ком… ментировать это предположение?

– Я его так могу прокомментировать, – ответствовал лжесантехник: – там хорошо, где нас нет.

– Так нас и за колючей проволокой нет, а ведь там не лучше.

– Лучше. Это я вам по опыту говорю. Целый день на воздухе, кормежка три раза в сутки, какой-никакой порядок.

– Простите, как вас, собственно, называть?

– Вергилий моя фамилия.

– Так-таки и Вергилий?

– Так-таки и Вергилий.

– Значит, ошибочка вышла, что-то я не так намеди… – момент: на-ме-диу-ми-фи-ци-ро-вал.

– Это я без понятия.

– Зато я вас прекрасно понял. Раз вы Вергилий, то позвольте воспользоваться случаем и попросить вас об одолжении: проведите в загробный мир… Я, конечно, не Данте, но адом тоже остро интересуюсь.

– Ада нет.

– А что есть?

– Да вот я даже не знаю, как это дело следует обозвать. Есть, знаете ли, такое перевернутое существование, как типографский набор в отличие от печати. Впрочем, сами все увидите – так пошли?

Я сказал:

– Пошли…

И в то же мгновение картина резко переменилась: вдруг потемнело и страшно похолодало, потом постепенно стало светлеть, теплеть, и в конце концов меня окутала влажная, благоуханная и словно подслащенная атмосфера, которой, наверное, можно было питаться, как молоком. Ничего вещественного я кругом не заметил – просто было светло и душно. Вергилий мой тоже как-то развоплотился, точнее сказать, он стал ослепительно ярким пятном околочеловеческой конфигурации, некоторым образом тенью наоборот, и я его только по голосу узнавал. Потом я увидел множество таких же антитеней, снующих туда-сюда, и справился у Вергилия:

– Это кто же такие будут?

– А души, – сказал Вергилий.

– Ага! Стало быть, мы в раю.

– Рая тоже нет. Есть, повторяю, такое перевернутое существование, вроде типографского набора в отличие от печати, которого в конце земного пути удостаивается всякий человек, если только он человек.

– Хорошо, а мерзавцы где?

– Я думаю, они умирают, то есть исчезают бесповоротно и навсегда.

– Стало быть, одни праведники у вас…

– Ну почему – разные типы есть. Да вот возьмем хотя бы его, – и мой Вергилий указал на одну из душ, задумчиво проплывавшую мимо нас: – он, бес такой, при жизни карикатуры на генетику рисовал.

Душа встрепенулась и подскочила.

– Товарищ! – обратилась она ко мне. – Позвольте оправдаться!..

– Ну, оправдывайтесь, – сказал я.

– Главная причина, что я был скромного образования человек. А теперь представьте, что вас вызывают ответственные лица и говорят: "Алеуты, – говорят, – выдумали такую сверхпроводимость…" Кстати, вы в курсе, что такое сверхпроводимость?

– Ни сном ни духом.

– В том-то вся и вещь, что кругом у нас скромное образование! Ну, так вот: "Алеуты, – говорят, – выдумали такую сверхпроводимость, при помощи которой они могут запросто растопить вечные льды и устроить нам потоп вместо нашего реального-то социализма! Так вот нужно ударить по этим отъявленным алеутам, а то они нас утопят как котят и повернут вспять колесо истории…" Иначе говоря, поверил я этим разбойникам и разрисовал генетику в пух и прах. Вот и выходит, что я практически ни при чем, потому как не на биофак же мне было, в самом-то деле, предварительно поступать!

– Вы действительно ни при чем, – сказал я, чтобы умиротворить бедовую эту душу.

Душа угомонилась и задумчиво поплыла дальше воздушным своим путем. А я поворотился к Вергилию и продолжил:

– У вас здесь что, по-русски все разговаривают?

– Здесь по-русски, за границей по-своему, кто на чем.

– Во дают! – изумился я. – Значит, у вас есть и Россия, и заграница?..

– У нас все есть, но только в перелицованном виде, наоборот. Вон, видите, Брест в осаде!

И я вдруг явственно увидел далекий Брест, к западу от которого точно противоестественно солнце вставало – такая там толпилась масса антитеней.

– …Это все иностранцы, которые стремятся к нам на постоянное место жительства. И я отлично их понимаю. Ведь они после смерти, бедняги, всего лишились: ни "мерседесов" там у них, ни электроники, ни валюты, одна душа в почете, а где ты ее возьмешь!.. Ну и стремятся к нам, которые были люди, потому что у нас, конечно, занятнее, веселей. Вот ведь ирония судьбы: кто был пиковой шестеркой, тот стал козырным тузом.

– И принимаете? – спросил я.

– Выборочно, – пояснил Вергилий. – Если, например, американец способен ответить на вопрос, кто был первым президентом Соединенных Штатов, то мы еще посмотрим, а нет – освободите, пожалуйста, помещение.

– Однако строго…

– Нельзя иначе. Иначе нам самим будет не протолкнуться. Ведь сколько ежегодно народу-то помирает, и все норовят в Россию!..

– Погодите: вы ведь сами духовный, так сказать, эмигрант, вы ведь сами из древних римлян!

Вергилий сказал на это:

– Русский – это не национальность, а настроение.

Как раз на этом месте я как бы очнулся, как бы пришел в себя. За окошком было уже темно, голова трещала, кухня была пуста. Но зато в большой комнате разговаривал телевизор, – видимо, жена вернулась с работы и теперь набиралась сил, чтобы сделать мне нахлобучку. Через некоторое время она действительно появилась на кухне, увидела, что я бодрствую, и сказала:

– Так, а где два рубля с мелочью, позвольте поинтересоваться?

– Не брал я никаких двух рублей с мелочью, – сказал я. – Вообще этот вопрос не ко мне, а к пресловутому Розенпуду. Он вообще нас скоро по миру пустит: то мой итальянский галстук пропал, то две серебряные ложки, то вот теперь два рубля с мелочью, которые я прокутил лучше бы на такси! И целыми днями он скребется в стенном шкафу, скребется… ну чего он, спрашивается, скребется?!

– Пить надо меньше, – с укоризной посоветовала жена.

Пить надо меньше, никто не спорит.

1989

Я и дуэлянты

Мир должен быть оправдан весь,

Чтоб можно было жить.

К. Бальмонт

Прежде чем перейти к делу, мне понадобится одно короткое отступление.

Я писатель. Правда, я писатель из тех, кого почему-то охотнее зовут литераторами, из тех, о ком никогда никто ничего не слышал, из тех, кого обыкновенно приглашают на вечера в районные библиотеки. Однако не могу не похвастаться, что и я немножко белая ворона среди пишущей братии, поскольку я работаю день и ночь, а кроме того, имею особое мнение насчет назначения прозы: я полагаю, что ее назначение заключается в том, чтобы толковать замечательные стихи. Подобное мнение ущемляет божественную репутацию моего промысла и мою собственную значимость как писателя, следовательно, я прав. А впрочем, один мой собрат по перу, некто Л., капризный и много о себе понимающий старичок, утверждает, что книги умнее своих сочинителей. Если это так, то я лишаю поэтов всех привилегий и не претендую на особенности моего литературного дарования, которое определило меня на второстепенные роли. И вот еще что: литературное реноме Николая Васильевича Гоголя вовсе не пострадало из-за того, что Пушкин науськал его написать "Мертвые души".

Разумеется, я вполне сознаю ценность своего творчества относительно литературного наследия Гоголя, почему и позволяю себе, как правило, трактовать поэтические недосказанности сошки помельче. В данном случае мое воображение задели два стиха Константина Дмитриевича Бальмонта, приведенные выше в качестве увертюры. С другой стороны, меня вдохновила одна неслыханная история, к которой я имел отношение и как свидетель, и как в некотором роде действующее лицо. История эта до того в самом деле дика и невероятна, что диву даешься, как такое могло случиться в наш деликатный век, в нашем добродушном, не помнящем зла народе, в каких-нибудь наших северо-западных Отрадных среди детского писка и развевающегося белья. Во всяком случае, для того чтобы дать теперь этой истории ход, я вынужден выворачивать наизнанку свое литературное рубище, и если этого покажется мало, то даже присягнуть на здоровье своего двенадцатилетнего сына, лгуна, балбеса и двоечника, что все, о чем пойдет речь в дальнейшем, правда и только правда.

Завязкой этой истории послужило изобретение инженером Завзятовым какого-то особенного пневматического молотка. Я знаю Завзятова понаслышке и никогда не видел его в глаза, но полагаю, что его последующие поступки обязывают меня изобразить Завзятова человеком лет тридцати пяти с неаккуратной прической, отсутствующим взглядом, непоседливыми руками, в брюках по щиколотку, в пиджаке с загнувшимися вперед лацканами и секущимися рукавами.

Насколько мне известно, вплоть до изобретения пресловутого пневматического молотка знакомые Завзятова были о нем самого ничтожного мнения, хотя одна женщина загодя говорила, что в нем есть что-то потустороннее, демоническое; с этой женщиной он потом жил.

Другой герой моего рассказа – молодой человек по фамилии Букин, ответственный секретарь одного технического журнала, почему я с ним, собственно, и знаком: когда-то, в незапамятные времена, я сам работал в этом журнале чем-то вроде мальчика на посылках. Вообще, Букин производит располагающее впечатление, разве что в нем смущает редкая в наше время и, по моему мнению, предосудительная страсть к игре на бегах и дымчатые очки, которые придают ему надменное выражение.

Кроме этих двоих в описываемой истории были замешаны женщина, редакция одной столичной газеты и кандидат юридических наук, специалист по римскому праву, некто Язвицкий.

Дело было так. В прошлом году, в сентябре, Завзятов подал заявку на авторские права. Одновременно он из тщеславных соображений принес в редакцию журнала, где служил Букин, статью собственного сочинения, в которой расписывал достоинства молотка. Отдел, куда попала статья, переадресовал рукопись Букину, а тот нашел, что все это в высшей степени чепуха. Букин еще не успел положить рукопись в "гибельный" ящик письменного стола, как Завзятов явился в редакцию за ответом. Его объяснение с Букиным, продолжавшееся вплоть до обеденного перерыва, относится к той категории разговоров, при воспоминании о которых внутри образуется нервное неустройство. Они разошлись врагами, воспылав (я этот глагол потом заменю) такой ненавистью друг к другу, что некоторое время просыпались и засыпали с одной только думой: как бы неприятелю отомстить. Вспоминая про Букина, Завзятов называл его титулярным советником, сволочью и тупицей, а Букин, вспоминая Завзятова, находил успокоение исключительно в том, что, вероятно, имеет дело с помешанным, каких на своей должности он видел немало; потом он даже наказал вахтеру, чтобы впредь Завзятова не пускать.

История эта, возможно, так и закончилась бы заурядным скандалом, если бы Букину не пришла в голову мысль и вправду отомстить изобретателю молотка за те оскорбительные намеки, которые тот по его поводу отпустил. В другой раз эта мысль вряд ли пришла бы ему в голову, так как Букин был человеком отходчивым и незлобным, но накануне его при всех ударила по лицу одна молодая женщина, которой он с год не давал проходу. Теперь он то и дело вспоминал про эту пощечину, и перед ним вставал ужасный вопрос: почему такое он терпит поношение от мерзавцев, почему не научится себя защищать – мужчина он или же размазня? Этим вопросом Букин со временем до того себя распалил, что решил написать в одну газету, где у него был приятель, тоже любитель бегов, язвительную статью под названием "Изобретатель велосипедов". Недели через две замысел был осуществлен, и статья увидела свет. А еще через неделю Завзятов подстерег Букина у подъезда, и между ними произошел следующий разговор:

– Это вы написали гаденький пасквиль о моем изобретении? – сказал Завзятов, бегая глазами и медленно вынимая из кармана правую кисть.

– Я, – сказал Букин и панически улыбнулся.

– Вы поступили неосмотрительно. Вы подумали, что скажут о вас потомки?

Букин смолчал, так как, по его мнению, потомки тут были решительно ни при чем. Завзятов же, не дождавшись ответа, неловко размахнулся и ударил Букина по лицу.

Теперь попробуйте представить себя на месте человека, который в течение месяца получил две пощечины, и если вы не лишены некоторого воображения, вам откроется самая мучительная комбинация чувств. Букину было и стыдно себя, и жалко себя, и ежеминутно изводило желание как-нибудь неслыханно отомстить. Но пока он выдумывал, как бы это ловчее сделать, Завзятов опередил его и в том, что касается усугубления ненависти, и в том, что касается жажды мести, – возможно, он действительно был не совсем здоров.

В одно прекрасное утро Букин получает письмо. "Милостливый государь (именно "милостливый", а не милостивый)! – пишет ему Завзятов. – Если вы думаете, что мы окончательно расквитались, то вы ошибаетесь. Я оскорблен вашей грязной статейкой не на жизнь, а на смерть. Подлость, которую вы совершили против отечественной науки и техники, смоется только кровью. Я вызываю вас на дуэль. Если вы не баба и не тряпка, то соглашайтесь. Я пришлю за ответом своего секунданта. Завзятов".

– Прекрасно! – воскликнул Букин, прочитав письмецо, и нехорошо засмеялся. – Дуэль? Прекрасно! Пусть будет дуэль! – От ненависти к Завзятову и перспективы крови у него что-то задергалось в голове.

Два дня спустя к Букину на квартиру явился завзятовский секундант, та самая женщина, которая загодя угадала в Завзятове что-то потустороннее, демоническое; фамилия ее была Сидорова. Не переступая порога, эта женщина потребовала ответа на завзятовский вызов и тут же оговорилась, что в случае отказа от дуэли она просто его убьет. Оговорившись, Сидорова испытательно смотрела ему в глаза. В этом взгляде сквозила такая лютая сила, которая даже не может быть свойственна женщине, и Букин оторопел. Он ответил, что принимает вызов, но от смятения говорил как-то робко, и Сидорова, уходя, презрительно улыбнулась. После этого он и Сидорову стал ненавидеть.

Несколько дней Букин прожил в полуобморочном состоянии. С одной стороны, он по-прежнему терзался ненавистью и в душе торопил развязку, но, с другой стороны, ему было досадно, что он из-за пустяков попал в переплет, который принял уж слишком зловещее, несовременное продолжение; вообще, у него было такое чувство, точно вдруг незаметно сломалось время, и мир повернулся назад, к сожжению ведьм, избиению младенцев, антропофагии. Эта сторона дела очень смущала Букина, и он даже подумывал, не отказаться ли от дуэли, сославшись на то, что его враг клинический идиот. К сожалению, от дуэли он так и не отказался; более того: он неожиданно постиг спасительный смысл той этической категории, которая прежде обозначалась выразительным словом "честь".

Назад Дальше